Сибирский ледяной поход
1
После кошмарно-тревожной ночи, закончившей Красноярскую трагедию, наступило славное зимнее утро, одно из тех, что бывают только в России на Святках. Чистый прозрачный свежий воздух. Белый снег блестит серебром и алмазами, нога утопает слегка в его упругой массе и при каждом шаге хрустит мелодичным волнующим звуком. С голубого неба лились потоки ярких, ослепляющих солнечных лучей, их тепло смягчало и без того некрепкий мороз, который только слегка щипал за щеки и бодряще прохватывал все тело. Офицеры и солдаты спозаранок, еще до свету, выбегали из жарко натопленных изб на улицу, чтобы подбросить лошадям сена или зайти к соседям узнать что-либо новое.
Было 7 января 1920 года – 25 декабря старого русского стиля, торжественные праздники Христова Рождества. Колокола высокой каменной церкви, белой с зеленым куполом, пели торжественным перезвоном на все село Есаульское, расходясь звучными волнами далеко, за Енисей, сзывая православных на общую молитву. И тянулись вереницы крестьян с серьезными бородатыми лицами, шли группы улыбающихся молодиц, разрумяненных морозом, блестящих улыбками и ласковыми глазами, проносились ватаги мальчишек, тащивших салазки и с громким смехом и криком перебрасывавшихся снежками. На всех лицах лежала обычная печать того спокойствия и умиротворения, какое столетиями испытывали русские люди в этот великий праздник славы в вышних Богу и мира на земле…
И только небольшие кучки офицеров и солдат, толпившиеся около изб, на церковной площади и по берегу Енисея, не участвовали в общей тихой радости. Они стояли, такие свои, близкие и в то же время отчужденные, ушедшие далеко от обычной жизни, оторванные от нее. У всех на лицах выражение неземной усталости, которая проглядывает во всем: из голоса, из улыбки, из каждого движения; работает все время и пробегает тенями по лицам напряженная мысль, к ней примешались недоумение и постоянное ожидание опасности. В то утро в селе Есаульском было две России: одна – старая, кондовая, спокойная, величавая Русь, другая – усталая, измученная, воюющая Россия, пытавшаяся быть новой, а теперь всеми силами жаждавшая старого счастья, спокойствия и мирного труда. Шесть лет воевали они, эти люди, и конца не видно было впереди…
То там, то тут слышатся разговоры; сообщаются новости, с вновь подходящими делятся сведениями за вчерашний тяжелый день.
– Все наши, кто вышли из боя, повернули теперь на север, прямо вдоль Енисея…
– Куда же они идут?
– Да куда? Прямо на север, чтобы хоть в тундрах укрыться и перезимовать, до весны…
– А много вышло-то вчера из боя?
– Почти половина полегла… – слышится унылый ответ. Как игла впивается свежая новость, жужжит, как несносная комариная песнь.
– На запад не пройти – все дороги и все станции заняты красными.
– Генерал Войцеховский снялся сегодня рано утром с тремя полками из Есаульского и тоже пошел на север. Говорили, что если можно будет, то потом на Ангару выйдут.
– Надо и нам за ними идти.
– Не иначе как тоже на север…
Раздавались торопливые, опасливые заключения немногих, наиболее нервных и потрясенных вчерашним Красноярским боем. Масса же стояла молча, и только все озабоченнее и сумрачное выглядели лица.
В стороне, около сельской школы, на бревнах сидела кучка старших офицеров, обсуждая те же вопросы и по карте намечая путь. Только что подошел еще один небольшой отряд, егеря полковника Глудкина с генералом Д. А. Лебедевым во главе. Они пробились у Красноярска одни из последних и принесли нам последние сведения о красных; объяснилось, почему те не наседают теперь:
– Занялись грабежами огромных обозов, отбитых вчера. Почти все красные теперь в Красноярске. Дальше на восток, если и есть большевики, то отдельные небольшие банды. Надо быстрее, не теряя времени, двигаться форсированными маршами, – тогда пройдем.
Риск некоторый был. Но где его тогда не было?! Путь на север по Енисею лежал местами по ледяной пустыне, без признаков жилья на протяжении в 80–100 верст; затем, даже при условии выхода потом на восток по реке Кану или по Ангаре, снова вышли бы на ту же опасность, пожалуй еще большую, так как это северное направление сильно удлиняло весь путь и вызывало большую потерю времени. Поэтому решено было двигаться на восток, придерживаясь в общем линии железной дороги.
– Запрягать, седла-а-ай, – раздались, звонко перекликаясь по улицам большого села, команды.
Люди встряхнулись и живо, с прибаутками, кинулись по дворам. Через несколько минут выступили передовые дозоры, за ними небольшой авангард, и скоро весь отряд в составе немногим более тысячи людей вытянулся по зимней проселочной дороге. Проводники из местных крестьян обещали провести нас кратчайшим путем, в обход занятых красными деревень, на главный тракт.
Времени терять было нельзя, поэтому шли почти без привалов, со скоростью, какую допускали наши не вполне отдохнувшие кони.
Небольшой отряд, состоявший на одну треть из конницы и на две трети из пехоты и пулеметчиков на санях, бодро подвигался вперед. Настроение было такое же, вероятно, какое бывает у людей, только что спасшихся от кораблекрушения. Разразилась катастрофа, пронеслась буря, сокрушительный, уничтожающий все ураган. И вот заброшенные в волне клокочущей стихии, они случайно, лишь потому, что не потеряли сознания и способности рассуждать, ухватились за обломки, связали из них плот. Внизу ревет бездонная пучина, воет ураган, темно на горизонте; и плот, маленький и несчастный, носится, бьется, трепещет, но все-таки плывет, управляемый слабой рукой человека. Куда они плывут и зачем? Туда, к темному горизонту, где не видно ничего, но где все же есть надежда найти землю; плывут затемно, чтобы не опустить руки, чтобы бороться до конца со стихией и, может быть, победить ее взбунтовавшуюся силу. Главные чувства, которые испытывают люди в такие минуты, – врожденная радость и жажда жизни, безотчетная гордость сознания сил, надежда на успех, вера в победу…
Дорога шла по реке Есауловке, горный поток, бегущий между отвесными скалами. Гигантскими стенами возвышаются они, то голые и гладкие, точно отшлифованные, то отходящие уступами вглубь и покрытые столетним лесом. Кедры, пихты, лиственницы и сосны громоздятся в полном беспорядке, окруженные густой девственной зарослью. Стремнина горной реченьки до того быстра, что местами не замерзает даже в самые трескучие морозы; сани проваливались и скрипели полозьями по каменному дну. Изредка дорога уходила на берег, на узкую полоску его, под самые скалы. Часа через три попалось небольшое жилье сибирской семьи лесного промышленника, охотника. От двора отходит в лес небольшая, слабо наезженная проселочная дорога в соседнее село. Вышел из избушки лесовик. Мрачное, но не хмурое лицо, здорового красно-бурого цвета, острые глаза, смотревшие с добродушным участием на обступивших его егерей и стрелков, широкие угловатые жесты и грубый голос с растяжкой на букву «о». Лесовик объяснил, что рано утром он вернулся из села, куда с вечера прибыла банда красных, человек в триста. Ждали еще.
Выслав в направлении на село, занятое большевиками, боковой авангард от конных егерей, отряд продолжал движение по реке. Горы и лесная чаща еще более дикие, путь еще труднее. В одном месте скалы сошлись вплотную: чтобы выйти на дорогу, пришлось свернуть в лес и пробираться между гигантами-деревьями. Вдруг новое препятствие – обрыв в несколько десятков саженей перед выходом снова в ущелье реки. Остановка, долгий затор и осторожный спуск саней, поодиночке, на руках.
В это время со стороны бокового авангарда послышалась так привычная за последние годы дробь ружейных выстрелов. Несколько пулеметных строчек. Выслали подкрепление и дозор на карьере узнать, в чем дело. Оказалось, что по дороге из села наступала колонна красных, которая, после короткого боя с нашим авангардом, отступила. Стрельба прекратилась, смолкли выстрелы, будившие эхо векового сибирского леса.
Короткий декабрьский день кончался; быстро катилось по синему небу большое красное солнце, а с другой стороны, из-за гор, между кедрами поднималась чистая серебряная луна. Еще прекраснее и сказочнее стала дикая природа – высокие, громоздящиеся друг на друга, как замки великанов, горы, темные глубокие ущелья и зубчатые стены лесов.
Зажглись на небе рождественские звезды. Отряд наш шел уже более десяти часов. Без остановок, без отдыха, без пищи. Наконец, только к полночи, горы стали уходить в сторону, дорога делалась легче, мы приближались к тракту. Вернулись передовые дозоры и доложили, что в ближайшем селе большевиков нет, квартиры отведены. Остановились на ночлег. Спали вповалку, не раздеваясь, тяжелым сном уставших сверх меры людей, но чутким от сознания опасности – спали с винтовками в руках. Несколько раз поднималась тревога. Раздавались одиночные выстрелы, раз разгорелась стрельба. Банды красных подходили к селу и тревожили всю ночь отдых отряда.
Рано, еще не заалелся край востока, все были на ногах, слышалась возня сборов в поход, раздавались в темноте отрывистые, охрипшие от сна и мороза голоса. Наскоро поев, выступили дальше. Теперь мы шли уже по Сибирскому тракту. Старая, много видевшая дорога, широкая, сажен в восемь, с мостами, с разработанными спусками и подъемами; бежит эта дорога на тысячи верст то степью бесконечной, то дремучими густыми лесами, то подымаясь в дикие горы, рассекая каменные твердыни их.
По Сибирскому тракту чаще попадались большие села, где наш отряд мог делать и привалы, и иметь ночлег под крышей. Ho последнее становилось труднее с каждым днем, так как здесь, по тракту, тянулись отдельные сани, небольшие партии и отряды, проскочившие через Красноярск раньше рокового сочельника; все они шли впереди нашего отряда, и ежедневно мы догоняли все новых и новых.
Квартирьерам, которые высылались всегда на рысях вперед, приходилось иметь массу затруднений, иногда чуть не стычек, чтобы найти, занять и отстоять достаточное количество изб для своей части.
Через три дня мы вышли на железную дорогу, у станции Клюквенной. До сих пор кругом нас были полные потемки, в них прорезывались слабыми отдельными проблесками зигзагами кое-какие слухи и отрывочные сведения от местных жителей. Что творится в Иркутске и Владивостоке, каково положение в Забайкалье, где и сколько находится наших русских воинских частей, что делают союзники и их войска? Какого пункта достигла наступающая советская Красная армия? Все эти вопросы до сих пор были полны неизвестностью.
На станции Клюквенной мы нашли довольно много своих – воинские части и учреждения, которые прошли восточнее Красноярска раньше; там же стояло несколько чешских эшелонов и была польская миссия. Здесь царила полная растерянность вследствие той же неясности, запутанности в обстановке. Питались и здесь, главное, слухами. Чехи встречали наших очень недружелюбно, так что на вокзал пришлось поставить от егерей вооруженный караул, чтобы обеспечить нашу безопасность, так как были попытки со стороны чехов обезоружить нескольких одиночных офицеров.
Вся железная дорога оказалась во власти чехов, нечего было и думать получить хотя бы один поезд для наших раненых и больных. Это можно было бы сделать только силой оружия. Как раз в эти дни на станции Клюквенной шел спор между чешским командованием и 5-й польской дивизией; братья-чехи категорически отказывались пропустить на восток даже санитарный польский поезд с женщинами и детьми.
На следующее утро наш отряд, увеличившийся в численности от присоединившихся новых частей, выступил дальше на восток. Целью движения был Иркутск, где, по сбивчивым данным, велся бой между частями атамана Семенова и местными красноармейцами. Стремление было – как можно скорее пройти туда, полнее собрать наши разрозненные силы и соединиться с верховным правителем, о предательском аресте которого мы тогда еще не знали. На станции Клюквенной стало известно, что трактом, немного впереди нас, идут части из состава 2-й армии под начальством генерала Вержбицкого, миновавшие Красноярск без боя за два дня перед главными силами белых армий; шли также из-под Красноярска два полка енисейских казаков.
Движение по тракту стало теперь гораздо труднее: каждой колонне, всякому отрядику хотелось проскочить вперед, никто не стремился добровольно изобразить арьергард и нести его тяжелую службу. Населенные пункты во время ночлега были переполнены сверх меры, причем, опять-таки благодаря расстройству управления, происходило занятие квартир чисто захватным правом, чуть не доводя дело до схваток.
На следующий день к вечеру наш отряд подошел к большому сибирскому селу Рыбному; на несколько верст растянулось оно по обе стороны тракта; две церкви, несколько каменных двухэтажных зданий. Оказалось, что в этом же селе ночуют и отряды генерала Вержбицкого, который вздумал было приказать егерям нашего отряда перейти в другой район. Те взялись за винтовки и пулеметы, и только путем переговоров с Вержбицким и отмены его требования удалось устранить готовое вспыхнуть столкновение.
Село Рыбное поразило всех нас своим богатством. Ведь это был январь месяц 1920 года, то есть пять с половиной лет прошло с начала войны и почти три года Россия билась в конвульсиях своей смертельной революционной болезни. И вот – в каждой избе Рыбного были огромные, неисчерпаемые запасы всякой провизии, именно неисчерпаемые, так как не только всего было вдоволь для самих жителей Рыбного, но сердобольные хозяйки всю ночь пекли нашим офицерам и егерям хлебы, жарили, варили и продавали нам запасы на дорогу. В каждом дворе было по нескольку десятков гусей, индеек, кур, всюду коровы и телята. Была даже такая роскошь, как варенье.
Отношение сибиряков-староселов к нашим отступающим отрядам было самое дружественное; все эти русские крестьяне настроены очень патриархально, привыкли веками, от поколения к поколению, к своему укладу жизни, к прочно сложившемуся порядку, понятиям и традициям. Они религиозны, умели уважать и слушаться начальство, свято чтили царя. И теперь еще во многих избах оставались на стенах портреты покойного государя Николая Александровича, императоров Александра III и Александра II, от отцов и дедов. Революция, как зловонный ветер в чистое место, ворвалась в их жизнь со стороны, чужая, непонятная и враждебная им. В нас они видели своих, таких же противников революции, контрреволюционеров. И относились как к своим. Но не ясно им было: что же мы хотим, чего добиваемся? Или действительно мы воюем за свои «золотые погоны», за свою власть, за господствующее положение? Как и во всем Белом движении, не проявлялось полной искренности, не было сказано все до конца; правда почему-то пряталась и скрывалась. Господа из канцелярий или из беспочвенной либеральной интеллигенции думали, что мужик прогневается, если они будут ясно, определенно и правдиво говорить, что без царя нет спасения страны; крестьяне же, слыша только о единой великой России и ни слова о царе, начинали думать, что и впрямь, пожалуй, господа пошли против царя и оттого-то вся беда и разруха…
Пройдя походом через Сибирь тысячи верст, случалось много раз натыкаться на это явление и тяжелым опытом убеждаться, как все наши политики и политиканы были далеки от жизни…
После Рыбного мы свернули немного на юг, чтобы там пересечь реку Кан. По всем собранным сведениям, в городе Канске, лежащем в месте, где железная дорога сходится с трактом, собрались большие силы красных; брать Канск в лоб для нашего небольшого, бедного патронами отряда было непростительной роскошью, бессмысленным риском – на винтовку было всего от 20 до 30 патронов и больше никаких запасов.
Через день подошли поздно вечером к огромному селу со странным названием – Голопуповка. Несколько длинных параллельных улиц, правильно пересекающихся под прямыми углами, число дворов свыше 4 тысяч. Вот где будет просторный ночлег – думал каждый из нас.
Но не тут-то было. Вся Голопуповка оказалась набитой войсками, улицы были запружены распряженными обозами, во многих местах горели костры, облепленные группами солдат. Это грелись те, которым не хватило места в избах. Наш отряд долго бродил в поисках, где бы остановиться, обогреться и поесть. Наконец с большим трудом, кое-как разместились, прямо втиснулись на окраине села в курных избенках. Зато все были внутренно довольны, что снова собираются мало-помалу русские белые части; через несколько дней мы будем представлять значительную силу, организованную армию.
Но не успели разложиться на ночлег, как в нашу избу вошли три офицера, из состава частей, пришедших в Голопуповку накануне.
– Как хорошо, что вы приехали, ваше превосходительство, – заявили они после первых приветствий, – а то здесь творится что-то невообразимое.
– В чем дело?
– Все деревни по реке оказались занятыми красными отрядами, высланными из Канска, где сосредоточились большие их силы; революционный большевицкий штаб прислал письменное требование о сдаче оружия.
– Сегодня выслали разведку на реку Кан. Разъезды наткнулись на красных. Попробовали взять одну деревню с боем, потеряли убитыми нескольких драгун и отошли, – рапортовал другой офицер.
– Что же думают делать? Кто старший начальник в деревне?
– Ничего нельзя разобрать, ваше превосходительство, мы оттого к вам и пришли. Какой-то Совдеп идет. Собирались два раза на совещание начальников, – каждый свое тянет: кто в Монголию уходит, на юг, а некоторые – так даже большевикам сдаваться предлагают.
Несмотря на поздний час, я с генералом Лебедевым влезли опять в сани и принялись лично объезжать старших начальников всех частей, сосредоточившихся в Голопуповке. Некоторых приходилось поднимать с постели, других заставали на ногах, в сборах к выступлению. Действительно, растерянность была полная. Картина, нарисованная офицерами, оказалась бледнее действительности.
Часть начальников отрядов, а здесь было много мелких частей, остатков от кадровых тыловых полков, во главе с начальником 1-й кавалерийской дивизии генерал-лейтенантом Миловичем, смотрели уныло и безнадежно. Решили идти в Канск сдаваться красным – обещана-де полная всем безопасность.
– А что же делать, – апатично добавил генерал Милович, – патронов мало, а дальше за Каном, даже если и пробьемся, – еще целый ряд таких же, коли не худших затруднений.
В других местах почти та же безнадежность и неуверенность, но меньше апатии. Там решили повернуть из Голопуповки на юг и через горы уйти в Монголию.
– Да ведь это, господа, безумие! Посмотрите на карту: 250 верст идти без жилья по горам, да и затем только редкие маленькие кочевья монголов. Ведь вы всех погубите!
– Как-нибудь выйдем… А что же иначе делать? – спросил полковник Оренбургского войска Энборисов.
– Пробиваться силой, с боем, на восток.
– Нет, уж довольно. Теперь нас не заставишь больше, ваше превосходительство, – нервно произнес другой из монголов, офицер с русой бородкой, длинными волосами и всем обличьем интеллигента третьего сословия. – Теперь сами решили искать спасения.
Мы вернулись усталые только под самое утро домой, в свою избу; после небольшого совещания решено было отдать приказ, где я, как старший, объединял все части под своим командованием, распределял их на три колонны и в 9 часов утра приказывал выступить из Голопуповки на восток. Приказ заканчивался кратким напоминанием о воинском долге, о действительном значении для нас большевиков, а также указанием сборного пункта, порядка выступления и места явки всех начальников для получения боевых задач.
Окончив приказ и разослав его с ординарцами во все части и отряды, я прилег отдохнуть. В маленькой тесной избе вповалку спали офицеры и солдаты, здесь же прикорнула и большая семья хозяина избы, качалась на круглой пружине зыбка с грудным младенцем, который поминутно просыпался и пищал от непривычной шумной ночи. В комнате трудно было дышать, тяжелый кислый запах мешал заснуть. Я надел полушубок и вышел на улицу.
Темная ночь, зимняя, глубокая, без просвета и без звезд, окутала землю. Улицы тонули в тумане, сквозь который мутными пятнами кое-где просвечивали костры. Часовые у ворот и дозорные нервно окликали каждую тень.
Темно было в деревне; тяжело и смутно было на душе у каждого из 5–6 тысяч русских, занесенных сюда, в эту никому до сих пор не известную Голопуповку. Шестой год скитаний – столько принесено в это время жертв для счастья родной страны. Личное счастье, семья, здоровье, кровь и самая жизнь. И за все это – очутиться загнанными где-то в глуши Сибири, в этой деревне с таким странным названием, как красному зверю в садке. Мрачным казалось настоящее, беспросветно тяжелым, обидными прошедшие пять лет. А там впереди за деревней, на востоке, еще темнее. Там полная неизвестность, может быть, западня, а, кто знает, может быть, и конец страданиям – смерть безызвестная, мучительная, с издевательствами. Все представлялось неопределенным и зловещим. Ясно было одно, – необходимо до конца быть твердым, сохранить бодрость в себе и в других.
Что-то скажет завтрашний решительный день?
2
С раннего утра все улицы Голопуповки пришли в движение; вытягивались запряженные санные обозы, стояли правильными рядами небольшие конные отряды, пехота шагала около саней, пулеметчики тщательно укутывали свои пулеметы, чтобы не застыли.
Зимнее солнце поднималось тусклое и красное из ночных туманов, густых и белых, как паровозный пар. Вверху голубело небо. Воздух был свежий, бодрящий, наполненный крепким сибирским озоном. Настроение в отрядах и даже обозах было приподнятое и как будто довольное. Не замечалось и следа вчерашней растерянности.
Один за другим являлись в избу, где расположился мой маленький штаб, начальники и старшие офицеры, чтобы получить боевую задачу и дать точные сведения о состоянии частей, о числе бойцов, количестве оружия и патронов. Последнее было всего хуже, – бедность в патронах была крайняя, – в некоторых отрядах было на винтовку всего по 15 штук.
Наш отряд, состоявший вначале только из кучки в несколько сот офицеров и добровольцев, вышедших из-под Красноярска, да присоединившихся в Есаульском егерей, теперь увеличился до нескольких тысяч бойцов. Вошли почти все, сосредоточившиеся в селе. 1-я кавалерийская дивизия почти в полном составе не разделяла взглядов генерала Миловича и вошла в армию, как одна из лучших боевых частей.[18]
Из всех частей были составлены две боевые колонны, одна для удара с фронта, вторая обходная, а все обозы и малобоеспособные части вошли в третью колонну, которая должна была следовать по дороге за первой, в виде резерва.
Мороз за ночь покрепчал и здорово кусал щеки, пальцы коченели так, что больно было держать повод. День предстоял трудный: на таком морозе, после пятнадцативерстного перехода, было тяжело вести наступательный бой.
Объяснив начальникам боевой приказ, раздав задачи, я объехал войска и начал пропускать их у выхода из села. Несмотря на самые фантастические костюмы, на самый пестрый и разношерстный вид, чувствовалось сразу, что это были отборные испытанные люди, стойкие бойцы. Красно-бронзовые от мороза и зимнего загара лица, заиндевелые от инея, точно седые, усы и бороды, из-под нависших также белых, густых бровей всюду смотрят глаза упорным, твердым взглядом, – в нем воля и готовность идти до конца.
Это были те же закаленные русские витязи, что с осени 1914 года по бесчисленным полям боевым совершали чудесные подвиги, проявляли высшую красоту человеческого духа. Это те же орлы – или родные братья их, которые, спасая Париж, вторглись могучим порывом в Галицию и Восточную Пруссию, которые брали Львов, Перемышль, Эрзерум, защищали и отстаивали Варшаву, удивляли мир своим геройским отступлением в 1915 году, шаг за шагом, с палками в руках, против вооруженного до зубов противника; про их легендарные подвиги на Карпатах французы складывали песенки, распевавшиеся тогда на всех бульварах Парижа…
Это они рванули в 1916 году снова в Галиции, нанесли вторичный разгром австро-венгерской армии и тем спасли Италию. Это остатки тех, кто подобно урагану, три года вели величайшие бои, в то время как на западе союзники танцевали свою военную кадриль, – метр вперед, полтора метра назад, двадцать пять пленных и трое раненых… Для дела «союзников» за то время легло в братские боевые могилы 3 миллиона этих русских орлов. И теперь, в благодарность за все это, брошенные всеми и всеми преданные, они стояли в далекой Сибири, смыкая свои поредевшие ряды, готовые до конца биться за честь, жизнь и счастье родной страны.
Ведь все это были прямые потомки тех крепких русских людей, наших предков, которые в течение тысячелетней истории бились за Русскую землю под великокняжескими стягами, под царской хоругвью и под славными императорскими знаменами. И Россия могла гордиться этой многовековой боевой службой своих сынов: слава ее гремела на весь мир, а трудами и кровью ее армий была образована величайшая в мире империя, – солнце никогда не заходило на землях Белого царя.
И останься только Россия и армия верными ему! Не поддайся подлой измене в черные дни марта 1917 года. Выполни до конца долг свой перед царем, землей родною и предками своими… Не только русская история – история всего мира пошла другим бы ходом.
Но слишком это было не по вкусу всем врагам России, да, видно, и «друзьям» также. Грянули взрывы. Самые ужасные, ядовитые и зловонные удушливые газы были пущены на русскую силу. Опьянили, отравили ее и общими усилиями разгромили. Вместо светлой победы летом 1917 года, которая возвеличила бы здание Российской империи, начался величайший позор и кромешный ад. Страна наша, вся, целиком, начиная от государя-мученика и кончая трудолюбивым, скромным и добродушным крестьянином, была предана мировому еврейству на распятие…
Русские никогда, ни на одну минуту не должны этого забывать. Помнили об этом и мы все там в далекой белой Сибири, в доблестных белых войсках… но без Белого царя. Час тогда еще не пробил!
Долг свой перед Родиной и предками мы выполняли до конца, – в тяжелом, безрадостном подвиге страданий белые армии боролись до конца за крест против кровавой пентаграммы, боролись за Русь и за веру, заслуживая этой борьбой право для своего народа – громко и радостно кликнуть: «И за царя!» И тогда победить…
Колонны направились из села Голопуповки к реке Кану. Медленно, со скоростью не более 2 верст в час, совершалось движение, – вследствие трудных, ненаезженных дорог, также и из-за того, что передовые части и разъезды шли крайне осторожно, нащупывая противника. Около 3 часов дня первая колонна завязала бой; красные, имея все преимущества – и командующий правый берег реки, и богатство в патронах и артиллерии, и, наконец, возможность держать резервы в избах, отогревать их там, – оказывали нам серьезное сопротивление; все первые атаки были отбиты; наши потери убитыми и ранеными росли.
Надо было торопиться с маневром, который был рассчитан на то, чтобы глубоким обходом, крайнего левого фланга большевиков, прорваться через Канск и ударить оттуда им в тыл. Я со штабом от первой колонны поехал вдоль левого берега Кана ко второй, обходной.
Темнело. Местность западного берега реки идет равниной с ложбинами и обрывами, с низким кустарником, засыпанным тогда на полтора-два аршина снегом. С реки и из оврагов поднимался густой зимний туман и медленно, упорно обволакивал всю равнину.
Несколько наших троек и десятка два всадников продвигались в этом тумане почти наугад, без дороги. Целина, глубокий снег и темнота все гуще. Справа редкие звуки выстрелов, слева глубокая, зловещая тишина. Вот в тумане начинают светиться, как мутные пятна масляных фонарей, далекие костры. Все ближе и ближе. Различаем уже группы людей, громаду обоза и массу лошадей.
– Какая часть? Кто такие?
– Сибирские казаки-и-и, – слышится в ответ разрозненный крик с разных мест.
– А вы кто такие? – спохватился чей-то голос.
– Командующий армией.
Останавливаюсь. Подходят ко мне полковники Глебов и Катанаев. Расспрашиваю, в чем дело, почему стоят здесь.
Оказывается, что это все, что поднялось с Иртыша, из Сибирского, Ермака Тимофеевича, казачьего войска; поднялось и пошло на восток, не желая подчиниться интернационалу, власти Лейбы Бронштейна. Здесь и войсковое правительство, и воинские части, разрозненные сотни нескольких боевых полков, и семьи, старики, женщины, дети, и больные, и раненые, и войсковая казна.
Толпа номадов, точно перенесшаяся за тысячи лет, из великого переселения народов. Больше обозов, чем войска. Но все же – бригада набралась и под командой полковника Глебова двинулась на поддержку первой колонны.
Через час примерно я нагнал обходящие части, которые наступали под командой генерал-майора Д. А. Лебедева.
– Как обстоит дело?
– Наш авангард внезапно атаковал красных, те бежали. Деревня занята нашими уже на восточном берегу.
– Сейчас же усильте авангард и направьте его вниз по реке, в тыл большевикам. В первой колонне вышла заминка.
Маневр удался вполне. Красные, только почувствовав наш нажим в тыл, дрогнули, началась паника, и они, бросая оружие, бежали по направлению к городу Канску. Наши войска, наступавшие в лоб, воспользовались этим, дружно ударили, и уже к 10 часам вечера все наши части были на восточном берегу реки. Захватили много оружия, патронов, взяли несколько пулеметов. Но пленных не было. Неистовство стрелков и казаков было беспредельно. Воткинцы из отряда генерала Вержбицкого, который наступал севернее моей первой колонны, ворвались в одну деревню и истребили в этой атаке несколько сот большевиков, трупы которых лежали потом кучами по берегу реки, как тихие, безмолвные свидетели ужаса Гражданской войны.
Ночь после боев принесла войскам отдых, перерыв в опасности, спокойный ночлег. Характерная подробность. В занятых боем деревнях мы нашли такой обильный ужин, как будто нас ждали радушные хозяева. В каждой избе варилось мясо или свинина, а то даже и птица – куры, гуси, индейки, – жирные наваристые русские щи, пироги, ватрушки и сибирская брага. И всего в изобилии.
– Что, вы нас поджидали, что ли? – добродушно спрашивали хозяек стрелки, уплетая после голодного и холодного боевого дня так, что трещало за ушами.
– Нет, родимые, – с наивной откровенностью отвечали те, – не жда-а-ли. Вишь, понаехали к нам комиссары с приказом, чтобы варить, печь и жарить, что их войска много придет, что белых будут бить тута. Ну, значит, по приказу мы и исполняли.
– Так вы для красных все это наготовили? – следовал грозный, в шутку, вопрос.
– А мы, батюшка, не знам; нам все равно, что красный, что белый. Нам неизвестно…
В последующие недели, при походе через всю Сибирь, приходилось не раз слышать подтверждение этой недоуменной мысли. Это высказывалось только в тех случаях, когда крестьяне относились к нам именно как к своим, не видали в нас начальства, когда откровенность и доверие были не стеснены. И невольно мысль буравила мозг, ища разгадку такого безразличия, такой на первый взгляд преступной неразберихи; все равно, что белые, что красные, никакой разницы! Сначала это возмущало до глубины души, позднее сердило. Но когда разъяснилось, – разгадка оказалась простой; и возмущение, и обида исчезли – только жалость осталась, жалость к ним, нашим серым русским крестьянам, и жалость к нам, к русским белым войскам, и жалость к рядовым сермяжным красноармейцам.
– Нам, батюшка, все равно, что красный, что белый…
Да, в сущности, это было именно так, особенно теперь и в этих глухих, медвежьих углах Сибири. Белые воюют против красных, и воюют страшно, упорно, до смертного конца. А за что? Чего добиваются? Это-то крестьянской массе было и непонятно.
За что воевали белые? За Россию? А разве красные не русские, не такие же там полки, батареи и сотни? Разве не путали мы сами легко, особенно теперь зимою, когда все оделись в разнообразные зимние русские одежды? Разве не ставили мы в наши ряды взятых в плен красноармейцев? Ведь руководители, эти инородцы, слуги интернационала и его пятиконечной звезды, были далеко, и главные из них сидели в Московском Кремле за крепкими латышско-китайскими заставами и караулами.
А большинству наших рядовых офицеров и солдат разве было все ясно? Некоторым – да, они отдавали отчет, причем вначале таких было большинство. Но потом остался только вопрос чести – быть верным до конца, да чувство инстинктивного понимания, скорее веры, что мы сражаемся за нашу родную тысячелетнюю Россию, которая всегда так полно и мощно воплощалась для каждого русского в словах «русский царь».
Вот прозвучи громко это близкое каждому русскому слово. Начертай его Белое движение на своем знамени под святым восьмиконечным крестом. Все бы стало ясно для всех. Раздвинулись бы ставни, развеялся бы туман, исчезло бы недоумение, определилось бы совершенно и стало понятным для всех различие между красными и белыми. И крестьянство бы российское стало все на сторону последних. Да и в красных рядах тогда осталось бы немного русских людей…
После Канска мы шли несколько дней без препятствий. Прорыв линии большевиков и разгром, нанесенный им, нагнал такого страха, что дальше банды их бежали при одном нашем приближении. Мы двигались все время южнее железной дороги, опять оторванные от всего мира, в полной неизвестности, что творилось на западе и востоке, что ждало нас у Иркутска, куда мы так спешили, надеясь соединиться со своими.
Глухие места! Поистине медвежьи углы. Села разбросаны на большом расстоянии одно от другого, разделенные вековым дремучим лесом, сибирской тайгой, по которой ни прохода, ни проезда, особенно в зимнюю пору. Между многими селами совершенно не было дорог.
– Мы туда не ездим, нам без надобности, – отвечали обыкновенно крестьяне на наши расспросы. – Вот к железной дороге, к станции приходится ездить, там есть дорога хорошая.
– Да ты пойми, мы не о том спрашиваем. Войску надо не к железной дороге, а вот в это село, – добивались мы нужной дороги прямо на восток. – Как туда проехать?
Мужики, даже местные старожилы, так называемые чалдоны, становились в тупик и в лучшем случае заявляли:
– Летом, мол, еще можно проехать вдоль речки, а зимою, слыхать, никогда и не ездили туда.
Приходилось сильно забирать на север, затем снова спускаться на юг; чтобы пройти расстояние 40 верст, иногда делали 80 и тратили два дня. К железной дороге и к тракту выходить мы не хотели, так как там было очень тяжело с фуражом. При ежедневном движении, при полном напряжении сил лошадей, этих наших верных друзей, было совершенно необходимо давать им хотя бы по 10 фунтов овса в день. На тракте, в торговых селах, найти его могли только самые передовые отряды, идущим сзади не оставалось ничего. Плохо было и с сеном. К тому же как раз на этом участке были села, сожженные за время пресловутой охраны железной дороги. Через одни такие руины мы прошли на третий день после Красноярска. Огромное село, когда-то богатое, дышавшее довольством, полное своей, русской незлобивой жизни, представляло теперь пустырь, на котором тянулись на версты кучи обуглившихся развалин изб. Кое-где только высились уцелевшие дома, там ютилось теперь по нескольку семейств напуганных и озлобленных крестьян. Да белая церковь стояла одиноко и сиротливо… Печальные следы подвигов защитников прав «русской демократии»!
Некоторые лошади нашего отряда прошли уже не одну тысячу верст и теперь, вследствие беспрерывной работы и бескормицы, начали терять силы, выбывать из строя. Идет из последних сил и вдруг остановится среди дороги; и никакими усилиями не сдвинешь ее с места. А кругом глухая угрюмая тайга, занесенная снегом, трещит сибирский мороз, и чуть не по пятам за нами крадутся большевики. Что делать?
Нет-нет да и натыкаешься на такую картину. Стоят в стороне от дороги сани, выпряженная лошадь бессильно, с какой-то эпической покорностью опустила голову, согнула устало ноги; рядом хлопочут около нее два-три человека, наши офицеры и солдаты, пробуют пробудить в животном энергию; или так просто сидят безнадежно на санях и ждут своей участи, помощи или чуда. Но надо сказать, что никого у нас не бросали, не оставляли товарища в трудную минуту. Таких злосчастных седоков, владельцев отслужившей вчистую лошади, забирали и распределяли с их незатейливым грузом по другим саням.
С каждым днем все больше и больше лошадей выбивалось из сил, оставались навечно в тайге. Весь путь был уставлен, как вехами, этими животными. Проезжает обоз, мелкой, ровной рысью проходит вереница конного отряда, – иначе как гуськом нельзя было проехать по узким таежным дорогам, – оборачиваются мимоходом люди и грустным, тяжелым взглядом окидывают эту картину, которая так часто повторялась в дни Ледяного сибирского похода.
Между столетними деревьями, по колено в снегу стоит понуро лошадь. Почти без движения. Иной раз заботливый, благодарный хозяин набросает перед ней в снегу ворох сена. Не смотрит на него благородное животное. Безучастно и нехотя ухватило оно клок сена и стоит, не жуя, провожая унылыми глазами проезжавшие без конца мимо сани. И во всей позе животного видна такая смертельная усталость, такой бесконечный и безвозвратный расход сил.
Стоит животное долго, упорно, затем ложится в снег, и кончена лошадиная жизнь. Вся тайга на тысячи верст была усеяна трупами таких лошадей, верно отслуживших свою службу. С каждой из них была связана молчаливая, тихая, но великая драма человеческой жизни. Сколько печальных мыслей, горьких чувств, сколько безысходного мужского горя и женских слез клубилось около каждой из этих тысяч павших лошадей. Не сосчитать, не представить и не понять…
В нашем отряде десятки лошадей ежедневно выбывали из строя. Положение создавалось трудное, почти страшное. Мы не имели права оставить никого из своих, все мы были связаны узами большими, чем дружба и братство. При каждом отряде ехали немногие семьи офицеров и добровольцев, мы везли всех своих раненых и больных; пока можно было, размещали по другим саням, но всему есть предел. Стало настоятельной необходимостью находить замену ослабевшим и павшим лошадям, искать ремонт у местного населения. Обменивали плохих лошадей у крестьян; пока были деньги, доплачивали, а затем поневоле перешли к тяжелым реквизициям.
Это было действительно тяжело, но неизбежно и неустранимо, как сама судьба. Крестьяне, особенно староселы-сибиряки, понимали, сочувствовали нам и не раз, в откровенном разговоре, высказывали это, а иной раз даже сами предлагали лошадей.
Приходилось поневоле установить реквизиции, кроме лошадей и фуража, также на хлеб и на теплую одежду. Если бы не было реквизиций под расписку старшего начальника и только с его разрешения, то офицерам и солдатам пришлось бы просто-напросто отбирать: не умирать же им было от голода, не оставаться же в дикой тайге на верную смерть от мороза.
– Ты, парень, – утешали солдаты сибиряка-таежника, – дома ведь не замерзнешь, да и лошадь вот мы оставляем тебе, она не гляди, что слабая, она лучше твоей. Ты ее подкорми, так к весне она тебе так заслужит, не в пример против твоей.
И таежник, хотя и скрепя сердце, кивал и сам становился рядом помогать запрячь свою лошадь в сани белого воина. Ведь что это было: столкнулись в необычных революционных условиях два русских крестьянина – один с Волги или с Уральских гор, другой, рожденный в холодной, беспредельной Сибири; несмотря на это, они были так близки, так родственны друг другу, как могут быть только близки сыны одного народа, выросшие в одинаковых жизненных условиях, имеющие одну общую, присущую всем чисто русским людям душу.
Трудно было и с ночлегами. Иной раз на сотни верст в тайге не встретишь ничего, кроме новоселов, с маленькими избами, с плохими дворами, почти без хозяйственных построек, – беднота. А все люди отряда, проделав за день 40–50 верст похода, изголодались, замерзли, застыли, – кровь, казалось, замерзает в жилах. Всем надо дать место под кровом, в теплой избе. Втискивались в маленькие комнатушки почти вплотную – все вместе, от генерала до рядового стрелка. Но на всех не хватало помещений. Разводили костры на улице и по дворам; около огней окоченевшие люди проводили длинную зимнюю ночь, чтобы утром снова двигаться дальше на восток.
Число больных все увеличивалось. Тиф и простуда косили людей. Не редкость было встретить розвальни, на которых пластом лежало три-четыре человеческих тела, завернутых чем только можно и, как мешки, привязанных толстыми веревками к саням. Возница, офицер или стрелок, только изредка оборачивается, чтобы посмотреть, не развязались ли веревки, цел ли его безгласный живой груз. На каждой остановке подходили к ним друзья и несколько сестер милосердия, этих скромных больших героинь отряда, и заботливо распутывали больных, давали пить лекарство, кормили, поправляли и заворачивали снова. В долгий путь!
Не обходилось, естественно, без ссор из-за ночлегов. Квартирьеры что-нибудь напутали или несправедливо распределили избы, то опоздал кто-нибудь. Ездит пять-шесть саней по селу в темноте, скрипят полозья по белому снегу, стучат в каждое светящееся оконце – напрасно ищут пристанища: все переполнено до отказа. В таких случаях приходилось еще уплотнять и назначать таких несчастных, бесприютных на целый район какой-либо части; только по строгому приказу впихивали тогда в полную избу к двадцати – тридцати человекам еще одного-двух.
Много неприятностей было с отдельными самостоятельными отрядами. После Голопуповки, когда мы прорвали Канск, никто, понятно, в Монголию не пошел; выждав время и результаты, все, перед тем будировавшие, двинулись вслед за нашим отрядом. Кроме них появлялись еще и другие части, выныривали совершенно неожиданно откуда-то с боковых дорог. Благодаря постоянному движению не было возможно привести все в порядок, установить какое-либо подобие организации; да и совершенно естественно, что внутри, среди таких отбившихся отрядов накопилась значительная доля деморализованного элемента, не желавшего подчиниться стеснительным подчас приказам. С такими отрядами было всего больше неприятностей и возни из-за ночлегов.
Кем-то из предприимчивых начальников одного из этих летучих отрядов был изобретен не лишенный остроумия способ добычи квартир. Движение наше происходило с частыми встречами и стычками с бандами красных, а при малейшей задержке нас нагоняли с запада авангарды советской армии; естественно, от всего этого нервность в людях сильно повысилась. Вот на этом-то и построили все расчеты наши изобретатели.
Только расположились люди отряда на ночлег или привал, уплотнились выше меры, задали корму коням, поставили самовары. Впереди ночь отдыха. Вдруг с запада, откуда пришли, из тайги, раздается трескотня ружейных выстрелов, пулемет выпускает несколько строчек. Сейчас же высылаются дозоры, разведка, – и в то же время торопливо запрягают обоз. Все тяжелое, небоеспособное снимается и, несмотря на усталость, плетется дальше на восток до следующего селения. Через час-полтора возвращается наша разведка.
– Никаких красных нет. Летучий отряд стрелял в 2 верстах от нашего бивака.
– Что за причина?
– Говорят, что прочищали стволы, – ухмыляются наши разведчики. – Пробовали пулеметы, не замерзли ли.
Через три дня после Канского прорыва наша колонна снова поднялась на север к железной дороге, там переночевали, прошли немного по тракту и спустились опять на юг. Здесь мы совершенно неожиданно встретились с частями генералов Каппеля и Войцеховского, ушедших после Красноярска вниз по Енисею. Радость была полная, – нашли друг друга люди, считавшиеся потерянными навсегда.
Эти отряды перенесли тяжелых невзгод много больше нас. Движение их по Енисею на север, а особенно от впадения в него Кана по этой реке на восток было неимоверно трудно и полно таких лишений, что даже главнокомандующий генерал Каппель отморозил себе обе ноги. Кан в своем нижнем течении бежит сдавленный высокими скалистыми горами, стремнина реки здесь не везде замерзла, несмотря на трещавший тогда сорокаградусный мороз. Генерал Каппель провалился с санями в одну из полыней, промочил ноги, а ехать до ближайшего селения нужно было еще очень далеко и долго, – переход в тот день выдался в 90 верст. В результате обе ноги оказались отмороженными. Сколько было среди них таких страдальцев, сколько было погибших – никто не знал и не узнает никогда.
С генералами Каппелем и Войцеховским шли части, прорвавшиеся из Красноярского разгрома в сочельник; за Есаульской их нагнали еще ижевцы и уральцы, из состава 3-й армии, двигавшейся сзади и обошедшей Красноярск на следующий день после катастрофы.
Теперь, если подсчитать все, что шло в колоннах генералов Вержбицкого, Каппеля, Войцеховского и моей, то можно было составить силу тысяч в тридцать бойцов; не считая бродивших отдельных летучих отрядов, до сих пор никому не подчинявшихся. Необходимо было возможно скорее провести организацию, свести все отряды в полки и дивизии, наладить службу связи и правильность походного движения; равно назревала крайняя необходимость упорядочить вопросы снабжения, добыть фураж, хлеб и патроны – с железной дороги, установить случаи и однообразную форму законных реквизиций. Не менее существенно и важно было поставить себе точную, по возможности определенную и выполнимую цель. До сих пор все шли просто на восток – после разгрома, после крушения всех прежних усилий; до сих пор перед нами не было выбора задачи, потому что не было сил выполнить их; представлялось необходимым как можно скорее пройти тысячи верст угрюмой холодной тайги, чтобы скорее соединиться с русскими национальными войсками Забайкалья.
Теперь же, когда наши отряды составили внушительную силу сами по себе, стало возможным и нужным решить, как мы пойдем дальше.
Надо было разобраться и уяснить себе ту общую обстановку и все ее частности, какая сложилась в Иркутском районе, в Забайкалье и на Дальнем Востоке; до сих пор мы шли в совершенных потемках, верных сведений не имели; большинство же слухов было явно провокационного характера, выпускаемых из враждебных социалистических или чешских кругов. Усиленно поддерживалась версия, что войска атамана Семенова разбиты, сам он бежал в Монголию, все города до Тихого океана в руках советской власти. Цель была – поколебать наши ряды, убить дух, погасить веру в возможность дальнейшей борьбы.
Было решено дойти скорее до города Нижнеудинска и там собрать совещание из старших войсковых начальников, на котором и выяснить все вопросы и принять правильные решения.
Социалисты, считавшие, что они покончили с Белым движением, что армии под Красноярском были уничтожены, встревожились не на шутку, когда до них стали доходить вести о движении на восток массы отдельных отрядов. Но они успокаивали и себя, и свои красные банды тем, что «идут безоружные, разрозненные группы и отдельные офицеры, которых уничтожить, – как писали иркутские заправилы, – нетрудно». Попробовали на Кане – обожглись. Теперь к Нижнеудинску были стянуты большие силы, причем красное командование решило дать нам отпор у села Ук, верстах в пятнадцати западнее города.
Колонна генерала Вержбицкого, имея в авангарде Воткинскую дивизию (сестру Ижевской, составленную сплошь из рабочих воткинских заводов), лихой штыковой атакой обратила красных в бегство; наши полки ворвались в Нижнеудинск на плечах большевиков, которые понесли в этом бою очень большие потери.
От захваченных пленных, из местных прокламаций, приказов, из иркутских газет, частью и от чехов, эшелоны которых были на станциях западнее и восточнее Нижнеудинска, обстановка начала понемногу вырисовываться. Атаман Семенов крепко держал Забайкалье; в Приморье шла неразбериха, но «союзные» части еще оставались там; Иркутск в руках у социалистов, причем фактически там распоряжаются большевики-коммунисты; бывший сотрудник Гайды, эсер, штабс-капитан Калашников был назначен главковерхом, он-то и руководил теперь действиями красных банд для уничтожения «остатков белогвардейщины». Адмирал Колчак заключен в Иркутской тюрьме; социалисты спешно вели следствие, собирали против верховного правителя обвинительный материал. Золотой запас стоит в вагонах на путях станции Иркутска и охраняется Красной армией. Чехословацкие войска решили соблюдать «вооруженный нейтралитет», чтобы сохранить для себя железную дорогу. В этом им помогали все союзники России, объявившие полосу русской железной дороги нейтральной!
Вот те данные, которые выяснились перед военным совещанием, собранным генералом Каппелем в Нижнеудинске 23 января 1920 года. На нем был принят такой план: двигаться дальше двумя колоннами-армиями на Иркутск, стремиться подойти к нему возможно скорее, чтобы по возможности внезапно завладеть городом, освободить верховного правителя, всех с ним арестованных, отнять золотой запас; затем, установив соединение с Забайкальем, пополнить и снабдить наши части в Иркутске, наладить службу тыла и занять западнее Иркутска боевой фронт. Все войска, шедшие от Нижнеудинска далее на восток, сводились в две колонны-армии: 2-я, северная, генерала Войцеховского и 3-я, южная, под моим командованием. Главнокомандование оставалось в руках генерала Каппеля, который со своим штабом двигался при северной колонне.
3
После Нижнеудинска движение начало принимать все более правильный вид, был внесен порядок, приводилось в ясность точное число бойцов, всех следующих с армией людей; старались поднять и боеспособность частей. Результаты стали сказываться с первых же дней.
К этому времени чрезмерно усилился новый наш враг, – разыгрались вовсю эпидемии. Тиф, сыпной и возвратный, буквально косил людей; ежедневно заболевали десятки, выздоровление же шло крайне медленно. Иногда выздоровевший от сыпного тифа тотчас заболевал возвратным. Докторов было очень мало, по одному-два на дивизию, да и те скоро выбыли из строя, также заболели тифом. Трудно представить себе ту массу насекомых, которые набирались в одежде и белье за долгие переходы и на скученных ночлегах. Не было сил остановить на походе заразу: все мы помещались на ночлегах и привалах вместе, об изоляции нечего было и думать. Да и в голову не приходило принимать какие-либо меры предосторожности. Это не была апатия, а покорность судьбе, привычка не бояться опасности, примирение с необходимостью.
На ночлеге для моего штаба отводят дом сельского священника. Входим, а стоявшие там перед нами садятся в сани, чтобы после дневного отдыха продолжать путь до следующей деревни. Старика генерала Ямшинецкого, начальника Самарской дивизии, два офицера сводят с крыльца под руки; узнаю, что он пятый день болеет. Предлагаю генералу остаться переночевать у меня.
– Благодарю, но уж разрешите не отделяться от своей части, – слабым, тихим голосом говорит он.
– Плохо чувствуете себя? Что с вами?
– Да все жар сильный и голова болит. На морозе легче.
– Ну поезжайте с Богом!
Священник и матушка хлопотливо и радушно принимали нас; ужин, огромный медный нечищеный самовар и даже каким-то способом сохранившаяся бутылка вина. За столом, как и всюду, разговоры на больные и близкие для нас темы: о разрухе, о русском несчастье.
– Скажите, батюшка, как настроение крестьян? Чего они хотят?
Священник помолчал минуту и затем ответил:
– По правде скажу, что наши крестьяне так устали, что хотят только спокойствия да чтобы крепкая власть была, а то много уж больно сброда всякого развелось за последние годы. Вот перед вашим приходом комиссары были здесь, все убежали теперь; так они запугивали наших мужиков: белые, говорят, придут, все грабят, насилуют, а чуть что не по ним – убьют. Мы все, прямо скажу, страшно боялись вас. А на деле увидали после первой же вашей партии, что наши это, настоящие русские господа офицеры и солдаты.
На местах была полная неосведомленность, до того, что даже священник не имел никакого представления, какие цели преследовал адмирал Колчак, что такое представляла собой белая армия, чего она добивается.
– Крестьяне совсем сбиты с толку. Боятся они, боятся всего и больше молчат теперь, про себя думы хранят. Ну а только все они, кроме царя, ничего не желают и никому не верят. Смело могу сказать, что 90 процентов моих прихожан монархисты самой чистой воды. А до остального они равнодушны: что белые, что красные, – они не понимают и не хотят никого.
Кончили ужин и долгие разговоры, в которых священник развивал и доказывал эти основные мысли. Ложимся спать. Я уже улегся в кровать, как входит из кухни адъютант, пошептавшийся там о чем-то со священником, и докладывает:
– Ваше превосходительство, вы лучше не спите на этой кровати: здесь отдыхал генерал Ямшинецкий, а у него сыпной тиф.
– Ну какая разница?
И действительно, не все ли равно было спать на этой кровати или на полу рядом. И на каждой буквально остановке были так перемешаны больные и здоровые.
Через день утром выхожу садиться на лошадь, кругом идут сборы в поход; из нашей избы выводят под руки несколько слабых шатающихся фигур. В одной узнаю подполковника К., офицера с Русского острова. Узнал и он меня, смотрит с похудевшего лица огромными, какими-то туманными глазами. Здороваюсь, рука офицера горячая, как раскаленная печь.
– Что с вами, подполковник?
– Виноват, ваше превосходительство, – отвечает он в полубреду, – сыпной тиф.
– Ну, поправляйтесь скорее, будьте молодцом.
– Постараюсь, ваше превосходительство…
С каждым днем все больше и больше больных; почти половина саней, наших длинных обозов, занята ими. Но видимо, свежий морозный воздух Сибири действовал лучше всяких лекарств: смертных случаев почти не было, все, кроме очень пожилых людей, выживали.
Движение колонн было рассчитано так, что пять дней каждая из них должна была двигаться самостоятельно, по заранее составленному маршруту; расстояние между дорогами было от 60 до 90 верст, почему поддерживать связь на походе было почти немыслимо. Единственное, к чему мы должны были стремиться, – это чтобы движение совершалось точно по расчету. Тогда около станции Зима (с городком того же названия) обе армии должны были сойтись в один и тот же день, соединиться снова, чтобы наметить дальнейший план действий.
3-я армия шла южной дорогой через два-три больших старых села и несколько новых деревень, созданных главным переселенческим управлением, в период перед самой войной, для новоселов. И местность, и деревни, и дороги – все было еще более глухое, дикое, заброшенное, жившее своим укладом, своими местными интересами, далекое от гремевших событий, от великой русской трагедии, разыгрывавшейся тогда на необъятных пространствах Руси.
Но и здесь оказалось несколько банд, сформированных социалистами; и здесь они распустили свою вредную паутину, – кооперативы работали вовсю, не столько занимаясь снабжением населения товарами, как политическими интригами. Все эти банды бежали при одном приближении армии, бежали на юг, в горы.
На третий день марша до нас дошли слухи через крестьян, что генерал Каппель умер. Он сильно страдал от невыносимой боли в отмороженных ногах, простуда все больше охватывала ослабевший организм, началось воспаление в легких. Сердце не выдержало, и 25 января ушел от жизни один из доблестнейших сынов России, генерал-лейтенант Владимир Оскарович Каппель. Всю свою душу он отдавал русскому делу, став с самого начала революции на борьбу с ее разрушительными силами. В. О. Каппель был полон веры в правду Белого движения, в жизненный инстинкт русского народа, в светлое будущее его, в возвращение на славный исторический путь. Чистый офицер, чуждый больного честолюбия, он умел привлекать к себе людей и среди подчиненных пользовался прямо легендарным обаянием. Смерть его среди войск, на посту, при исполнении тяжелого долга, обязанности вывести офицеров и солдат из бесконечно тяжелого положения, – эта смерть окружила личность вождя ореолом светлого почитания. И без всякого сговора, как дань высокому подвигу, стали называться все наши войска каппелевцами; так окрестили нас местные крестьяне, так пробовали ругать нас социалисты, так с гордостью называли себя наши офицеры и нижние чины.
Я получил уведомление о смерти генерала от Войцеховского на четвертый день пути, одновременно он сообщил мне, что по смерти Каппеля он вступил в главнокомандование белыми войсками.
2-я армия двигалась по Московскому главному тракту, вдоль железной дороги, по которой бесконечной вереницей тянулись поезда чехословацкого воинства. Странная и постыдная картина: в великодержавной стране по русской железной дороге ехали со всеми удобствами наши военнопленные, везли десятки тысяч наших русских лошадей, полные вагоны-цейхгаузы с русской одеждой, мукой, овсом, чаем, сахаром и пр., с ценным награбленным имуществом. А в то же время остатки русской армии в неимоверных лишениях шли ободранные, голодные, шли тысячи верст среди трескучих сибирских морозов, верша небывалый в истории поход. И не имея у себя дома ни одного поезда, ни одного вагона, даже для своих раненых и больных!
Чехи продавали нашим частям продукты и фураж, но требовали расплаты золотом или серебром. Предлагали они нам купить и лошадей, но по ценам в несколько тысяч рублей за каждую. Были, понятно, и среди этих «легионеров» люди, не потерявшие совести и чести, но, к несчастью, таких было слишком немного, почему они и не имели почти никакого влияния.
Чехословацкий военнослужащий
Чех-доктор, лечивший генерала Каппеля, уговаривал его перейти в чешский эшелон и ехать в теплом вагоне, но тот наотрез отказался, – не было никакой гарантии, что те из них, которые предали адмирала Колчака и сотни русских офицеров, остановятся перед предательством и на этот раз.
Некоторые более слабые физически офицеры, много стариков и женщин ехали в поездах, занятых чехами. И мы знаем, в каких ужасных условиях они все были. Вечные угрозы выдачи большевикам, самое грубое обращение, требование исполнять все тяжелые, черные работы и кидание из милости, пренебрежительно, объедков. Пожилых людей, русских генералов, чехи-солдаты заставляли чистить своих лошадей, выносить помои, убирать вагоны, таскать дрова – за корку хлеба и остаток пустых щей. Разжиревшие военнопленные ехали в поездах, везли вагоны награбленного добра, измываясь над русскими людьми!
Ни в одной стране, ни у одного народа было бы немыслимо даже что-нибудь близкое этому безобразно-гнусному явлению. Только наша русская дряблость да муть, поднявшаяся после революции, вызвали к жизни эту позорную страницу в Сибири.
Социалисты, захватившие теперь власть, напрягали все усилия, чтобы рассеять и уничтожить нашу армию. Из Иркутска были высланы к станции Зима красные части около 10 тысяч бойцов при пяти орудиях и даже с двумя аэропланами; главковерх штабс-капитан Калашников выехал сюда же, чтобы лично руководить действиями. Красные были в изобилии снабжены патронами и имели опять то же преимущество обороны в зимнюю стужу: они могли обогревать своих бойцов в теплых избах, в то время как наши стрелки подходили к месту боя иззябшие, продрогшие, с закоченелыми руками. Как тут стрелять и колоть!
Части 2-й армии подошли к станции Зима первыми и повели наступление с раннего утра. Около 10 часов, после упорного боя, красные отступили с передовой позиции, вынесенной западнее станции. К этому времени вышла и моя колонна; авангард быстро наступал, охватывая левый фланг большевиков. Те дрогнули и начали отступать. Главковерх Калашников со штабом уехал поездом в Иркутск; после этого, неожиданно для нас и для красных, выступил конный чешский полк, стоявший в эшелонах на станции Зима. Доблестный начальник 3-й чехословацкой дивизии майор Пржхал решил не оставаться безучастным, его честная солдатская натура заставила принять решение и взять на себя всю ответственность. Он выступил с конным полком своей дивизии и потребовал сдачи красных, гарантируя им жизнь. Большевики положили оружие и были собраны под стражей чехов в железнодорожных казармах.
Наши армии вступили в город Зиму. За помощь, оказанную нам майором Пржхалом, наши офицеры и стрелки были готовы простить все зло, сделанное легионерами и их руководителями раньше. Начали строить, с чисто славянской порывистостью, планы о дальнейших совместных действиях – операции против советской армии. Но уже через несколько часов от Яна Сырового пришли по телеграфу и строжайший разнос майору Пржхалу, и приказание вернуть красным оружие, и требование ничего не давать белогвардейцам, не оказывать нам никакого содействия.
Установившиеся было отношения между нами и чехами были сразу прерваны. Майор Пржхал, показав полученные им телеграммы, заперся в вагон, а его штаб, во исполнение приказа Сырового, захватил отбитый у большевиков денежный ящик и брошенные ими орудия; даже патроны, в которых мы испытывали самую острую нужду, выдавали нам под сурдинку, тайным образом.
Поражение у станции Зима расстроило планы большевиков. Их банды бежали на северо-восток, в направлении на город Балаганск. До самого Иркутска стала распространяться паника, причем даже такие завзятые приверженцы большевиков, как развращенные социалистами рабочие Черемховских копей, сами разоружали банды красноармейцев. Иркутские заправилы попытались взять армию с другого конца, – повели переговоры со стоявшим во главе белых войск генералом Войцеховским. Для этого была использована его старая связь с Чехословацким корпусом. От имени большевиков говорили из Иркутска по прямому проводу чешский представитель Благош и американский инженер Стивенс.
Было понятно само собою, что наша армия не сдастся ни на каких условиях, поэтому эти почтенные дипломаты спрашивали, на каких условиях были бы мы согласны обойти Иркутск, чтобы избежать кровопролития. Генерал Войцеховский собрал совещание старших начальников для составления ответа. Поставленные нами условия сводились в общем к следующему:
1. Немедленная передача адмирала Колчака иностранным представителям, которые должны доставить его в полной безопасности за границу.
2. Выдача российского золотого запаса.
3. Выдача армии по наличному числу комплектов теплой одежды, сапог, продовольствия и фуража.
4. Исполнение всего изложенного под ответственностью и гарантией иностранных представителей, ведших переговоры.
Но все это с той стороны были только новые вольты, продолжение той же фальшивой игры краплеными картами: большевикам нужно было выгадать время. Поэтому чех и американец начали оттягивать ответ. Штаб с Войцеховским остались еще на один день в городе Зиме, а войска выступили дальше, на восток. Теперь моя армия, 3-я, шла по Московскому тракту, а 2-я армия дорогой верст на 30–40 севернее.
Получились сведения о том, что большевики в Иркутске бьют тревогу – там шла мобилизация рабочих, усиленные формирования, ежедневная спешная эвакуация ценнейших грузов на подводах по Балаганскому тракту на север. Нашей неотложной задачей стало двигаться как можно быстрее, форсированными переходами, чтобы налететь на Иркутск врасплох.
3-я армия шла день и ночь с самыми минимальными отдыхами. В нескольких местах мы встречали высланные из Иркутска красные банды, два раза задерживались на полдня, вели бои. Немало зла и хлопот при этом причинили нам латышские поселки. Императорское Русское переселенческое управление, в заботах обо всех подданных царя, отводило в Сибири большие наделы и безземельным латышам. Здесь образовались целые колонии этой народности, богатые землей и лесом, ни в чем не нуждавшиеся. И вот характерно: в то время, когда русское крестьянство оказывало нам полное содействие, относилось сочувственно даже в дни наибольшей нашей слабости, эти колонисты-латыши организовали банды, чтобы вести против белых партизанскую войну.
Какая поразительная связь с тем явлением, что на протяжении всей грязной русской революции латыши являлись самыми ярыми углубителями ее, надежной опорой всех революционных вождей от Керенского до Бронштейна!
2-я армия встретила на своем пути более серьезное сопротивление, верстах в семидесяти северо-западнее Иркутска. Большевики боялись нашего движения на Балаганск, их базу, куда они вывозили все ценное; для прикрытия этого направления ими были высланы сильные части. Целый день, 6 февраля, и следующую ночь шел упорный бой во 2-й армии, причем она ввела в дело все свои силы.
Моя армия также наткнулась в этот день на значительный красный авангард, но к вечеру рассеяла его и после небольшого отдыха продолжала движение, форсируя его до последнего предела.
Гулко раздавались орудийные выстрелы боя 2-й армии, сначала на одной высоте с нами, затем стали отдаляться все дальше в тыл.
На следующий день после полудня авангард 3-й армии с налета занял станцию Инокентьевскую, что лежит на западном берегу Ангары – против Иркутска. Движение было настолько быстро и так неожиданно было наше появление, что когда я со своим штабом въехал, одновременно с авангардом, в поселок Инокентьевский, то наткнулся на такую картину.
Стоит длинный обоз. По обыкновению, послал ординарца узнать, какой части.
– 107-го советского полка, – отвечали бородачи-обозники, не узнав в наших закутанных в тулупы и дохи фигурах белогвардейцев, как и мы не распознали в них большевиков.
– Для чего приехали сюда, товарищи? – спросил находчивый ординарец.
– За снарядами, в чихаус прислали, нас-то. А вы чьи будете?
– Штаб генерала Сахарова, командующего 3-й армией, – последовал громкий ответ.
Полная растерянность. Руки вверх и мольба о пощаде.
В то же самое время начальник разведывательного отделения штаба армии полковник Новицкий с пятью своими людьми захватил у красных два орудия, причем, обезоружив часть большевиков, остальным приказал держать караул до прихода наших.
Какие богатые склады нашли мы в Инокентьевской! Всего было полно: валенок, полушубков, сапог, сукна, хлеба, сахара, муки, фуража и даже новых седел. Только теперь встало во весь рост преступление тылового интендантства и министерства снабжения, оставивших в октябре нашу армию полуголой. Всю ночь и следующий день шла спешная раздача частям из складов всего, что хотели, – и то больше половины мы должны были оставить в Инокентьевской, – не на чем было поднять; разрешили брать местным жителям.
Занятие нами Инокентьевской облегчило положение 2-й армии, которая, отбив противника на север, свернула к Московскому тракту и должна была на следующий день выйти на Иркутск.
Со всех сторон подтверждалась полная растерянность большевиков. Ясно было, что при быстром проведении операции взять Иркутск не составит большого труда.
Только нельзя было терять времени.
4
Всю ночь, не ложась спать, проработали над составлением плана операции по овладению Иркутском. К утру приказ был готов. Атака назначалась в 12 часов дня. Генерал Войцеховский, прибывший в Инокентьевскую перед рассветом, согласился со всеми соображениями, одобрил план и послал распоряжение 2-й армии согласовать свои действия – ударом на Иркутск с севера.
Утром грянул гром. Сначала был доставлен документ за подписью начальника 2-й чехословацкой дивизии полковника Кречего, адресованный «начальнику передового отряда войск генерала Войцеховского»; в нем заключался наглый ультиматум, – чехи категорически требовали не занимать Глазговского предместья и не производить никаких репрессий по отношению железнодорожных служащих, иначе чехи угрожали выступить вооруженно против нас.
Надо пояснить, что Глазговское предместье расположено на высотах, командующих городом; не занимая его, мы оставляли бы в руках большевиков тактический ключ всей позиции; кроме того, там могли бы сосредоточиться красные в любых силах и бить во фланг наши наступающие части. И все это проходило бы под прикрытием чешских штыков.
Вскоре затем с разных сторон – в том числе и от чехов – поступили сведения, что накануне утром верховный правитель адмирал А. В. Колчак был убит комиссарами во дворе Иркутской тюрьмы. Это печальное известие как громом поразило всех.
Картина смерти за Россию светлого слуги ее, адмирала А. В. Колчака, рисуется так, по рассказам и описаниям многих лиц, пробравшихся затем из Иркутска на восток. Почувствовав, что им Иркутска не отстоять, комиссары рано утром, 7 февраля, вывели из тюрьмы во двор верховного правителя и с ним министра В. Пепеляева. Последний страшно нервничал и умолял пощадить его жизнь. Адмирал хранил полное самообладание, вынул папиросу, закурил ее, отдав серебряный портсигар одному из красноармейцев сопровождавшего его конвоя. Величавое спокойствие адмирала Колчака так подействовало на красноармейцев, что они не исполняли команды комиссара и не стреляли. Тогда адмирал, отшвырнув докуренную папиросу, сам отдал приказ стрелять; по его собственной команде красноармейцы и произвели залп, прекративший жизнь одного из лучших сынов России.
Главная цель нашего быстрого движения к Иркутску – освободить адмирала – не удалась. Но тем не менее нужно было взять город, наказать убийц и искупить жертву великого человека – продолжением дела, за которое он положил свою жизнь. Сведения все более подтверждали, что у большевиков дрожали поджилки и они не рассчитывали удержаться в Иркутске. Масса разведчиков и лазутчиков побывали в городе от нас, много переходило к нам и оттуда, из большевицкого стана. Самое большое и неизгладимое впечатление оставили тогда два солдата-чеха, которые три дня слонялись по Иркутску, побывали во всех большевицких учреждениях, с целью все разузнать. Затем эти добровольные разведчики вышли из Иркутска, пробрались на нашу сторону и явились прямо в мой штаб, требуя допуска ко мне.
Предо мною были два бравых солдата; загорелые, обветренные, добродушные лица, глаза смотрят смело и прямо, во всем облике та внешняя выправка и дисциплина, которая присуща только постоянному солдату.
Чехи рассказали мне, что иркутские красноармейцы трусят нашей атаки и между собой поговаривают о том, что они сдались бы, если бы не боялись с одной стороны своих комиссаров, с другой – жестокой расправы белых.
– Брате генерале, ничего не стоит взять Иркутск, ибо и их комиссары также боятся дюже. А рабочих-коммунистов всего несколько сотен, – закончил один из этих славных чехов.
Другой добавил:
– И позиции их совсем не страшны, они только местами понастроили из снегов окопы и облили их водой, чтобы лед был, но обойти везде можно. Я, брате генерале, в вашем штабе план всех их окопов нарисую. Мы везде были.
– Только скорее надо идти, и сразу Иркутск возьмете.
Это были последние из могикан, остатки тех братьев-чехов, воинов школы полковника Швеца, майора Пржхала; их остались единицы, которые были поглощены морем разнузданной и трусливой массы легионеров новой школы Яна Сырового и всех его политических соратников.
Мы были готовы произвести удар. Но ультиматум, предъявленный, от имени 2-й чехословацкой дивизии, полковником Кречим, произвел на большинство наших начальников отрицательное впечатление.
Генерал Войцеховский собрал военный совет, на котором присутствовало десять старших генералов. Разобрали все данные предстоящей операции, обстановку в случае неуспеха, почти все напирали особенно сильно на ограниченное количество патронов у наших стрелков. Только два мнения – атамана енисейских казаков генерал-майора Феофилова и мое – были за немедленное наступление для овладения Иркутском; остальные высказались за уклонение от боя и обход города с юга. Войцеховский присоединился к этому решению и отдал приказ отменить наступление.
Генерал Феофилов особенно волновался; он прослужил в Иркутске долгие годы, знал каждую складку местности, каждую тропинку. А его молодцы казаки сетью разъездов входили чуть не в самое предместье города с юга. Феофилов доказывал, что мы возьмем Иркутск без всякого риска неудачи. А так, преступно было отказаться от этого и оставить у большевиков массу арестованных офицеров, весь российский государственный золотой запас и богатые военным имуществом иркутские склады.
После военного совета я проверил настроение войск моей армии; все офицеры, посланные мной, принесли самые отрадные впечатления. Части ждали боя, желали его, и почти каждый офицер и солдат мечтал войти в Иркутск. Ультиматум чехов произвел на войска иное впечатление, – все страшно возмущались, накопившаяся ненависть к дармоедам, захватившим нашу железную дорогу, прорывалась наружу.
– Не посмеют чехи выступить против нас. А если и выступят, то справимся. Надо посчитаться!
Посоветовавшись еще с генералом Феофиловым, я отправился на квартиру к Войцеховскому и уговорил его дать мне разрешение произвести налет на Иркутск с юга одними моими силами. Не сомневаясь в успехе, мне удалось убедить в том же и его.
Вернувшись к себе, я только начал отдавать распоряжения для боя, как был получен письменный приказ генерала Войцеховского с новым категорическим запрещением брать Иркутск.
В 11 часов ночи было назначено выступление авангарда для обходного движения города. В Инокентьевской оставался заслон, который должен был демонстрировать подготовку нашего наступления на Иркутск и тем отвлечь внимание большевиков от наших обходящих колонн. Войска выступили сначала в южном направлении, чтобы затем свернуть на восток и через горы выйти к Байкалу.
Темная ночь. Зимняя стужа. Гудит ветер и крутит белыми снежными вихрями; от завывания бурана, от непроглядной темноты ночи делается еще тяжелее на душе. Все нервничают, все недовольны друг другом и собою. Чувствуется, что с этим отказом от овладения Иркутском рвется надежда, пропадает та светлая цель, которая вела нас тысячи верст через тайгу, снега Сибири и ее лютые морозы, через сыпной тиф и красные большевицкие заставы…
Идем час, другой. Все молчат, нахохлились в этой воющей холодной зимней ночи, каждый полный своими невеселыми мыслями. Впереди, авангардом Ижевская дивизия, затем егеря, мой небольшой штаб, генерал Войцеховский со своим штабом и дальше остальные части армии. В бездонной черной пропасти ночи не разберешь, как мы идем, повернули раз, другой, третий – наконец и счет потеряли; не знаем, в каком направлении двигаемся. Из-за темных туч и снежного бурана не видно звезд. Правильно ли идем? А! Все равно: такая безразличная усталость после всего, – при авангарде проводники, авось не собьются.
Прошли лесом, где бурная ночная вьюга стала еще мрачнее и зловещее, спустились в овраг, поднялись. И перед нами замигали сотни огоньков.
Авангард остановился. Я проехал вперед узнать, в чем дело.
– Проводники сбились с дороги. Это Иркутск, – доложил мне начальник Ижевской дивизии, генерал-майор Молчанов. – Наши походные заставы подошли почти к самому предместью. Видно, здесь большевики не ждут нас!
Сама судьба стала за проведение плана генерала Феофилова и моего – захвата города внезапным налетом.
– Что это нарочно вы хотите настоять на своем, ваше превосходительство? – раздался сзади недовольный голос подошедшего к нам Войцеховского. – Ведь я приказал определенно – Иркутска не брать.
Я объяснил причину: проводник сбился с дороги, заплутался; выход к Иркутску для меня и моих подчиненных начальников – полная неожиданность. Но и большевики не ждут нас также. Надо этим воспользоваться и занять город, что теперь можно было сделать почти без боя, без потерь.
Но генерал Войцеховский упорно стоял на своем, не считая возможным менять налаженные и отданные им распоряжения для обходного отступательного марша; он отдал снова приказ двигать авангард на юго-восток – к Байкалу.
Прощай, Иркутск!
Долго и медленно двигались мы, усталые и обозленные. Заалел восток. Раздвинулись тени. Стало светлеть. Мороз усиливался и трещал теперь вовсю, чисто по-сибирски.
Утром мы вышли к деревне, уже верстах в пятнадцати восточнее Иркутска, и здесь остановились на привал. Надо было выкормить лошадей и дать людям обогреться.
Через три часа выступили дальше.
Дикой горной дорогой шли мы весь день и еще одну ночь. Казалось, конца не будет этому длинному утомительному переходу. Мороз крепчал; сильный порывистый ветер вырывался из горных ущелий, с воем и визгом, забрасывая сани, людей и животных целыми ворохами снега. Не было сил, двигала всеми какая-то посторонняя автоматическая воля. На вторые сутки, перед рассветом, наша колонна дотянулась наконец к большому прибрежному селу Лиственичному.
Здесь Ангара вливается в Байкал. Несется прозрачная, как хрусталь, река. Быстрый бег и такая чистота, что видна на дне каждая галька, видны плавающие форели. В самые лютые морозы не замерзает здесь вода. Кругом нависли горы, живописными утесами громоздясь друг на друга. А вдали расстилается ровная бесконечная гладь огромного озера, таинственного, полного мистических легенд, бездонного Байкала.
Снова, второй раз за этот переход, всходило солнце. Первые косые лучи его окрасили ледяную поверхность озера и дальние горы в нежные розовые тона, как цветы вишневых деревьев. Ангара стала еще красивее и бежала с немолчным рокотом, точно живая широкая голубая дорога. Усталые люди, выбившиеся из сил кони подходили к концу своего бесконечно длинного пути.
Богатое прибрежное село Лиственичное раскинулось по берегу Байкала на несколько верст. Большинство жителей рыбаки; они и теперь, в этот крепкий февральский мороз, вытаскивали свои снасти и собирались ранним утром на ловлю. Есть в селе несколько мельниц, фабрика, пароходство и судостроительные доки. Но все теперь, со времени революции, заглохло, приостановилось; жизнь тлела еще кое-как при белых, поддерживаемая надеждой на лучшее будущее. Теперь исчезла эта надежда; впереди стоял призрак смерти и разрушения; приближалась власть красных…
Лиственичное встретило наши войска радушно, тепло, но именно с этим оттенком горечи обреченных на погибель. Они все-таки ждали, что мы выбьем большевиков из Иркутска, займем город, соединимся с Забайкальем и восстановим порядок. Сквозь обычные разговоры, во взглядах, в отношениях просвечивала мысль: «Эх, отчего вы не можете защитить нас?! Да, верно, вы не можете…»
Здесь так же, как и на всем остальном пути нашем, проступало неудовлетворенное и скрываемое чувство отчужденности и недоумения. Что же внутри Белого движения? Какова сущность, чем руководились вожди? Столько раз за эти месяцы пришлось встретить в массе русских людей веру, а еще больше жажду верить, что сущность белых, их внутренняя правда заключается в возвращении к царской власти.
Много, много раз, каждый день на этом тысячеверстном пути, приходилось говорить с крестьянами, с учителями, с купцами и ремесленниками, с сельской интеллигенцией, с тысячами русских людей – и почти у всех на уме была одна эта общая мысль, в сердцах – одно общее чувство. И не упрек, а сожаление – почему не объявили открыто, не сказали громко и прямо? Отчего?.. Тогда подъем народный был бы не таков, – все встали бы на поддержку белых…
Наши части остановились в Лиственичном на продолжительный дневной отдых, чтобы подкрепить силы людей и конского состава для предстоящего на завтра перехода через Байкальское озеро. Ночевать здесь мы не могли, – надо было освобождать место для идущей сюда же 2-й армии. Ее арьергарду пришлось уходить от Иркутска уже с боями, так как большевики, осмелевшие после тревожного ожидания, увидевшие в нашем обходе слабость, решили преследовать, рассеять и уничтожить остатки каппелевцев, как они писали в прокламациях и рассыпали приказы по телеграфу на станции железной дороги, бывшие в их руках.
Несмотря на подход вплотную к Забайкалью, все еще обстановка там, впереди, рисовалась очень неясной: станция Мысовск по ту сторону Байкала была несколько дней тому назад в руках японцев. Как теперь, неизвестно, а было слышно, что будто большевики повели наступление, шел бой. Кто теперь там, где атаман Семенов, каковы его силы – никто в точности не знал. Лиственичное жило и питалось только слухами.
Так же обстояло и с дорогой через Байкал. Раньше в прежние годы ездили прямо из Лиственичного или из Голоустного, верст сорок – сорок пять по льду; теперь совсем не ездят, – незачем, да и опасно, неравно и на большевиков наткнешься на другом берегу. Нам предстояло идти первыми, нащупывая и прокладывая дорогу.
К вечеру стали прибывать в Лиственичное передовые части 2-й армии. Моим войскам нужно было выступать дальше, пройти около 10 верст по льду до поселка Голоустного.
Байкальское озеро вулканического происхождения. Бездонной глубины бездна его бунтуется и клокочет иногда в самую тихую погоду; раздаются раскаты подземных громов, ворчит глухой рокот, и поднимаются черные волны-валы. А зимой, когда морозы сковывают поверхность Байкала, в такие дни толстый слой льда грохочет, ломается, дает глубокие трещины, которые тянутся иной раз на многие версты.
Рыбачьи села, что приютились кругом озера в диких Байкальских горах, живут в вечном страхе, поколение от поколения перенимая легенды о тайне своего «моря». Ни один настоящий, коренной байкалец не осмелится назвать его озером. Священное, таинственное море! Неизведанная, богатая и щедрая природа, но также и дикая, первобытная, полная крайностей, какие неизвестны в других странах. В Лиственичном жители нам рассказывали нескончаемые истории про трудность переезда через Байкал и в обычное то время, когда все рыбаки выезжают на лед уже с ноября, когда шаг за шагом устанавливают и провешивают они дорогу на другой берег. А в этом году еще никто не ходил на лед.
– И есть ли переезд через море, не знаем, не можем сказать, – получали мы ответ.
– Часто гремел Байкал, почти что каждый день; поди, широкие и глубо-о-окие трещины посредине. А только в точности не известно.
– Не иначе как в Голоустное идти вам, а оттуда, может, и найдете проводников в Мысовск, на ту сторону.
– Только и про Мысовск в точности не знаем. Были там японцы две недели тому назад; да, сказывают, большевики наступление на них сделали… Ничего в точности не известно…
Это постоянное «неизвестно» было самое неприятное, тяжелое и давило на дух, на психику людей.
Тысячи белых воинов стояли, как и раньше, весь путь от Красноярска, перед этой полной неизвестностью. Через всю Россию прошли они, своими ногами измерили беспредельные пространства Сибири, пробились сквозь сказочные препятствия. А дальше что?
Изможденные и усталые, закаленные в боях, привыкшие к опасности, смеявшиеся над голой бесстыдной улыбкой костлявой смерти, – они надеялись на заслуженный отдых, верили в возможность продолжения борьбы, в успех своего правого дела, имели впереди цель. Верили до последнего дня.
В рядах белого войска были смешаны люди самых различных слоев русской жизни: гвардейские офицеры и солдаты, кадровые офицеры армии, для которых традиции седой старины, честь мундира и слава старых простреленных знамен были дороже всего. Волжские и уральские крестьяне, оставившие свои черноземные поля, чтобы бороться до победы над захватчиком и насильником, жидом-комиссаром; казаки Урала, Иртыша и Енисея, верные потомки своих предков, строивших ширь и могущество государства Российского; рабочие ижевских, воткинских и других уральских заводов бросили станки свои, чтобы победить врага России; сотни молодежи из сибирских городов – кадеты, студенты, реалисты и техники – составляли отборные партизанские отряды, беспощадные к коммунистам и комиссарам, бесстрашные в боях; и много отдельных русских людей со всех концов земли нашей, тех, что не могли и не хотели примириться с властью темного преступного интернационала, тех, которые поклялись уничтожать большевиков до конца, до самого своего смертного часа.
Среди них были женщины и девушки, раньше избалованные красивой, нежной русской жизнью, – теперь делившие тягости похода и боев наряду с офицером. У многих социалисты-большевики убили, замучили отца, мать, братьев, сожгли дома, разграбили имущество, надругались, растоптали все светлое.
Теперь эти тысячи белых крестоносцев, напрягая остаток сил, дошли до священного Байкальского моря, достигли предела, за которым ждали отдыха, братской встречи, подмоги, опоры для дальнейшей борьбы. А вдруг это только мираж, обман доверчивого воображения?!
Люди от усталости, от измождения трудами, голодом и тифом доходили до галлюцинаций.
Вот высокий стройный полковник, в тонкой серой, солдатского сукна шинели, но в погонах и форме своего родного гвардейского полка, входит легкой походкой в комнату. Лицо как у схимника, худое, прозрачное, с огромными ввалившимися глазами, горящими упорным тусклым огнем. Бескровные губы кривятся судорогой страдания – улыбкой.
– Ваше превосходительство, позвольте доложить – Байкал трещит. Я выступил с авангардом, но пришлось остановиться. Нет прохода, трещины как пропасть…
– Взять доски и бревна. Строить мост. Не терять времени. Продолжайте движение, вы задерживаете все колонны.
– Невозможно, Байкал трещит. И нет дороги…
Подхожу, беру руку полковника, – она горячая, как изразец раскаленной белой гладкой печки. В глазах глубокая пропасть пережитых страданий, собрался весь ужас пройденного крестного пути. Стройное, сроднившееся со строем и войной, тело тянется привычно и красиво, несмотря на то что страшный сыпной тиф проник уже в его кровь и отравил ее своим сильным ядом.
Слабела воля. Падали силы. Терялся смысл борьбы, и сама жизнь, казалось, уходила…
5
Темная ночь окутала и горы скалистого берега, и дали Байкала, и глубокое небо без звезд. Ничего не видно, – черная бездна вокруг. Двумя яркими нитками прорезывают ее два фонаря у переезда-моста, сделанного наскоро через трещину.
– Держи правее, пра-а-ве-е-ей, черт! – слышится по временам крик.
Лошади волнуются, храпят, прядут ушами и неловко дергают, чуя опасность бездонной пучины. Проходит колонна, медленно и осторожно, одни сани за другими.
Лишь к полночи добираемся до Голоустного. Маленькая прибрежная деревушка, всего несколько рыбачьих изб, больших, богатых, рубленных из столетних кедров, – хоромы сибирских староселов.
Останавливаемся на ночлег. Как камни, падают на лавки и на пол люди и засыпают тяжелым сном бесконечно уставшего. Только часовые стоят с винтовками у костров. Да полевые штабы составляют приказ на завтрашний переход, совещаются с проводниками, взятыми из голоустинских рыбаков.
– Господи, а в Мысовске-то, кажется, бой идет. Так и гудит артиллерийская канонада, – раздается нервный отрывистый шепот дежурного офицера, вернувшегося с улицы, с поверки постов.
Все выходят из избы; толпятся темные силуэты на берегу ледяного моря и замерли – жадно слушают, ловят далекие звуки. А там, из открытой черной пасти, несется немолчный рокот, то стихая на минуту, то усиливаясь снова, точно ворчащий звук отдаленной артиллерийской подготовки. Среди группы людей на берегу Байкала идет тихий разговор.
– Несомненно, это бой идет. Только где?
– Это в Мысовске, ваше благородие; прямо вот так, направление берите, туды, – машет рукой один из рыбаков Голоустного.
– Да только что-то больно уж долго и громко шум идет, – раздается один сомневающийся голос, – ведь у нас и на Германском фронте только в самые большие сражения так шумело. А сколько там одной тяжелой артиллерии бывало…
– Нет это не пушки. Байкал трещит!
– Ну вот! Спросите наших артиллеристов – всякий скажет, что это бой идет, артиллерийский. Очевидно, большевики атакуют в Мысовске семеновцев и японцев.
– Э-эх, хоть бы до завтра продержались, пока мы нашим на подмогу придем…
Разошлись, вернулись в избы, полные белогвардейцами, спавшими тяжелым, глубоким сном. Заканчиваются последние распоряжения, рассылаются с ординарцами приказы. Добродушная круглолицая хозяйка избы со своими дочерьми возится около печки и самовара, готовит на завтра подорожники. Добрые глаза их останавливаются на лицах офицеров, на спящих фигурах, с выражением неподдельного участия и печали. За долгие годы войны, передумав и перечувствовав бесконечно много над ее ужасами, теперь впервые увидели эти простые люди армию, тысячи вооруженных солдат в их особом миру отношений, понятий и традиций; и над туманными грезами, над страшными легендами и сказками слегка приподнялся угол завесы…
До зари поднялись все, запряжены сани, поседланы лошади, отряд готов к выступлению, чтобы успеть засветло сделать этот переход в 40–45 верст по ледяной дороге. Предутренний холод пробирает тело, еще не отошедшее от сна. Вытягивается колонна, проходит улицей Голоустного и спускается по отлогому берегу на Байкал. Жители затерянного поселка, рыбаки с семьями, провожают и прощаются добрыми, задушевными словами, идущими из сердца пожеланиями.
Выезжают троечные сани из большого двора, где стоял штаб отряда; хозяйка суетливо бегает около, засовывая жареных кур, хлебы, пироги, рыбу, ее младшая дочь, крепкая четырнадцатилетняя сибирячка, стоит у дверей, кутаясь в толстый платок, и переговаривается с отъезжающими, блестя чистыми, белыми зубами.
– Поедем, Конька, со мной, – обращается один из офицеров, одетый в оленью доху, улыбаясь глазами.
– А чаго-ж и поеду… Только куды-ы-ы с тобой ехать. Нет, не хочу.
– Почему не хочешь?
– Да тебя большевики-то забьют, а с кем я одна останусь? – жеманно отвечает Конька при общем дружном смехе…
Но у всех остается осадок горечи от этих простых, уверенных и жалостливых слов подростка-сибирячки: большевики забьют…
Тяжело было идти по Байкалу. Только местами попадались небольшие пятна, покрытые снегом, который осел, как песок на морских дюнах, тонкими, извилистыми, волнистыми линиями. Все пространство озера было ровной ледяной пустыней. Взошедшее солнце блеском своим сверкало и переливалось на льду миллионами брильянтовых искр. Ветер, вырвавшийся из гор, несся свободно и буйно, завывая по временам и ударяя с такой силой, что валил пешехода с ног. Ехать все время в санях было невтерпеж, – мороз и пронзительный ветер обращали все тело в сплошную ледяшку, ныли кости, останавливалась кровь. Люди выскакивали из саней и бежали пешком рядом, чтобы отогреться. Двигались очень медленно, с остановками, так как при авангарде шел специальный отряд проводников, байкальских рыбаков, с длинными шестами, определяя прочность льда, осторожно отыскивая путь, чтобы не наткнуться на трещину.
Всего труднее было с нашими лошадьми. Кованные на обычные подковы, без шипов, они шли по ледяной дороге Байкала, скользя и спотыкаясь на каждом шагу. Бедные животные напрягали все свои силы, видно было, как при каждом шаге вздувались и дрожали мускулы ног, как напрягалась спина и сгибалась шея, чтобы сохранить равновесие. Более слабые лошади выбивались из сил и падали. Пробовали их поднять, провести несколько шагов. И людьми и животными управляли не обычные силы, а сверхъестественное напряжение воли: еще 20–10 верст – и все решится. И может быть, настанет заслуженный покойный отдых после многих тысяч тяжелого, полного опасностей Ледяного похода.
Февральское зимнее солнце поднялось невысоко и быстро стало спускаться по небосклону. Блестело яркими бликами необъятное ледяное пространство Байкала. По дороге попалось несколько старых трещин; на полтора аршина кристаллы льда, как дивные гигантские аквамарины, а между ними черные полосы зияющей бездны бездонных вод. Кругом ровная, ровная пустыня и лишь легкими силуэтами обрисовываются навстречу нам горы восточного берега. Мысовск!
Все меньше сил, все ближе вечер. И все больше падает по нашему пути бедных боевых слуг, наших усталых лошадей. Бредет животное по льду, ноги расползаются в стороны, не за что уцепиться стертыми подковами, не осталось сил в истощенном теле. И лошадь падает, грохается всей своей тяжестью. Нет больше возможности поднять ее. Быстро снимают седло или хомут, кладут на ближайшие сани… и дальше в путь.
К концу дня вся дорога через Байкал чернела раздувшимися конскими трупами. Печальные вехи!
Людей двигала воля и твердость души, но шли из последних сил, изможденные, прозябшие до костей на ледяном ветру, голодные и бесприютные. Также скользили и расползались ноги, также не за что было уцепиться на скользкой дороге, также напрягалось тело, – иногда равновесие терялось, падал человек. Лежит на льду, над бездонной пучиной Байкала, а мимо идут, идут свои, тянется безостановочно вереница пешеходов, саней и конных; кое-кто подойдет с участливым словом и дальше. Отлежится человек несколько минут, мысль стучит в усталой крови: «Вставай, вставай, вставай, – не то смерть, смерть, смерть…»
Подымается, тяжело, точно с похмелья или после тяжкой болезни, и медленно бредет дальше. К близкой уже цели. В Мысовск…
Трудно дать настоящую картину тех дней – слишком необычна она, так угарно-устало прошли они, эти дни, и кажутся такими далекими, как кошмарный сон. Но представьте себе, заставьте себя на минуту, среди обычной вашей жизни в теплой обстановке, вообразить – тысячи верст сибирского векового простора; глухая тайга, куда не ступала нога человека, дикие горы с труднодоступными подъемами, огромные реки, скованные льдом, снег глубиной 2 аршина, мороз трещит и доходит до 40 градусов по Реомюру, затерявшиеся в тайге и засыпанные снегом деревни. И представьте тысячи русских людей, идущих день за днем по этим глубоким беспредельным снегам; целые месяцы, день за днем, в обстановке жуткой по своей жестокости и лишениям. А тут еще чуть не на каждом шагу опасность братоубийственной войны. Бродячие шайки красных рассыпаны всюду, с запада преследует организованная большевицкая сила, советская армия, с востока выдвинуты сильные отряды эсеров.
И полная неизвестность. Где конец? Что будет дальше?
Байкал с его ледяной дорогой – это апофеоз всего Ледяного похода. Белая армия шла через озеро-море, не зная, что ждет ее на другом берегу, ожидая там противника, жестокого и беспощадного врага Гражданской войны.
Но звуки, казавшиеся накануне гулом отдаленного артиллерийского боя, были иллюзией усталого слуха, возбужденного, уже больного воображения. То гудел Байкал, трещал, раскалываясь, лед.
К Мысовску мы подошли под вечер. Маленький заштатный городок расползся своими плоскими домами и избами по невысокому берегу озера, раскинулся одной длинной широкой улицей и несколькими переулками. Жители Мысовска толпятся небольшими кучками, издали наблюдая, как, извиваясь бесконечной лентой, приближается колонна белых войск. Молча, не отрываясь смотрят они, как вступают в их городок эти люди, прошедшие через всю Сибирь. И лишь только тогда, когда вслед за авангардом появляется штабной значок, флаг наполовину русский трехцветный, наполовину белый с синим Андреевским крестом, сами собой снимаются шапки, кучки людей подходят ближе, толпятся около колонны.
– Эх, не так бы вас встречать надо, родные! – раздался голос из толпы. – Да нет у нас ничего.
– Настрадались-то сколько вы.
– Сердечные. Герои!
Сейчас же нашлось масса добровольных квартирьеров, звали наперебой офицеров и солдат к себе. И через час отряды уже отдыхали в просторных теплых избах, обогревались; и снова хозяйки пекли, варили и жарили, как в праздник.
В Мысовске оказалась рота японцев, их передовой отряд; временно оставили, как нам объяснили – если бы еще два дня не пришли белые, то японцы ушли бы на восток, в Верхнеудинск. И тогда Мысовск заняли бы большевики…
Как только наши солдаты увидели первых японцев, которые стояли на железнодорожном полотне, проходящем над озером, радостный гул пошел среди наших. Посыпались остроты, шутки, крики. Маленькие японские солдаты, зябкие и закутанные в непривычные для них меха, стояли навытяжку и отдавали честь вступавшим в Мысовск русским войскам.
Вот отделяется несколько стрелков-ижевцев и бежит к японцам, стоящим зрителями. Рукопожатия. Самураи бормочут что-то на своем непонятном языке и улыбаются узкими раскосыми глазами. Наши хлопают радостно их по плечу.
– Здорово, брат-япоша, ты теперь будешь все одно как ижевец.
– Спасибо, японец, – один ты у нас верный союзник остался.
– Будешь помогать нам большевика бить?..
– Ура!.. Банзай!
Маленькие желтые люди тоже кричат «ура» и «банзай». Сразу устанавливаются близкие, дружеские отношения. И наши солдаты уходят под руки с «япошками» по квартирам.
Тепло, уютно, и появилась уверенность в завтрашнем дне, в том, что кончился тяжелый поход, оправдались частью наши надежды на возможность нового дела, продолжения борьбы за Россию.
В Забайкалье крепко держался атаман Семенов со своим корпусом. В Мысовске оказался присланный им встретить нас полковник, который, впервые за все время, сообщил действительные, правдивые и полные сведения о положении в Восточной Сибири. Узнали мы, что большевики не рискуют еще наступать на Забайкалье из Иркутска, но зато организуют банды из местных жителей, снабжая их оружием, агитаторами и инструкторами. Западная часть Забайкалья кишит такими шайками и с каждым днем все больше волнуется. Передал нам полковник, что адмирал Колчак успел перед своим арестом издать следующий указ:
4 января 1920 года, г. Н.-Удинск.
Ввиду предрешения мною вопроса о передаче верховной всероссийской власти главнокомандующему вооруженными силами юга России генерал-лейтенанту Деникину, впредь до получения его указаний, в целях сохранения на нашей
Российской восточной окраине оплота государственности на началах неразрывного единства со всей Россией:
1. Предоставляю главнокомандующему вооруженными силами Дальнего Востока и Иркутского военного округа генерал-лейтенанту атаману Семенову всю полноту военной и гражданской власти на всей территории Российской восточной окраины, объединенной российской верховной властью.
2. Поручаю генерал-лейтенанту атаману Семенову образовать органы государственного управления в пределах распространения его полноты власти.
Узнали мы также, что японцы оказывают полную поддержку и помощь, которая еще, видимо, усилится с выходом нашей армии, – этого ждали, хотя никто не был уверен.
Скоро были получены из Читы телеграммы; атаман Семенов запрашивал о составе и силах армии и о том, какая и в чем первая неотложная нужда. Японское командование и миссия прислали горячий привет и восхищение перед подвигами Ледяного похода русской армии.
Той же ночью мы получили несколько вагонов продовольствия и теплой одежды. Снова почувствовалась забота, прочная связь и опора, выросла еще более уверенность в том, что кончено тяжелое испытание.
После одного дня отдыха, закончив эвакуацию части больных по железной дороге, двинулись дальше: 3-я армия на Верхнеудинск, 2-я – в район западнее его.
6
Действительно, все пространство Западного Забайкалья кишело бандами, они организовывались по общей схеме, проведенной социалистами по всей Сибири, то есть с привлечением к работе органов кооперации и так называемых земств выборов 1917 года. Все распоряжения шли из Иркутска, оттуда же доставлялось оружие и патроны; военное руководство принял на себя товарищ Калашников, перешедший теперь от эсеров на службу к большевикам. Главным районом сосредоточения банд было большое село Кабанье.
Здесь и произошло первое столкновение. Передовые части 3-й армии после короткого боя выбили красных лихой конной атакой, овладели деревней и рассеяли банды. Путь был открыт. Остальные колонны прошли беспрепятственно до Верхнеудинска.
Трудность движения заключалась теперь в другом. Забайкалье обычно отличается бесснежными зимами, не было исключения и в том году; бедным нашим коням приходилось тянуть сани почти по голой земле или по рыхлому мелкому снегу, перемешанному с песком. Если бы не некоторые участки пути, когда можно было идти рекою Селенгой, по льду, лошади были бы зарезаны окончательно.
Верхнеудинск – большой город с казармами, с каменными домами, магазинами, базарами, гостиным двором, имеет богатое население в несколько тысяч человек. Белые войска были здесь встречены так тепло и искренно, к ним все проявили такую массу заботливости и даже нежности, как могут сделать это только свои близкие люди. Но была и ложка дегтя в этом сладком меду.
В Верхнеудинске, как всюду по Сибири, благодаря неопределенному курсу и слабости тыловых властей эсеровщина пустила прочные корни. Повторялась одна и та же история: все слои коренного населения страстно желали порядка, ненавидели всеми своими силами злую революцию и тосковали по прошлому величию и покою жизни под Царской державой, а кучка пришельцев, наглых инородцев и своих, русских предателей кричала о завоеваниях революции, о правах «демократии» и об опасности реакции.
Как и всюду, здесь они были так же трусливы и наглы. После прихода армии, которую эти иуды предали вместе с ее вождем, они притихли и попрятались. Но через несколько дней была сделана первая попытка: застрельщики направились к генералу Войцеховскому и к японскому командованию, начали разнюхивать и разведывать. И увидели, что эти, видимо не понимая ничего в происходящем, продолжают верить их высокопарным словам о каких-то их правах, как народных избранников, о пресловутой демократии и пр. После первого успеха тотчас же вылезла вся шайка и часами стала заседать в доме генерала Войцеховского. Их работа была направлена теперь на то, чтобы поссорить Войцеховского с атаманом Семеновым и внести смущение в ряды армии.
Генерал С. Н. Войцеховский
Здесь же, в Верхнеудинске, пришлось встретиться с генералом Дитерихсом. Он как-то весь сжался, похудел и смотрел в сторону пустым взглядом своих еще не так давно молодых и вечно полных жизни глаз. Недолго говорил я с ним, не находилось ни с той ни с другой стороны настоящих слов, – слишком велика была пропасть с того дня в Омске, когда он передал мне, в трудную минуту, главнокомандование боевым фронтом, а сам уехал на восток.
С того дня прошло всего три месяца, но по пережитому, казалось, пронеслись годы. Величайшие напряжения спасти положение, непрестанные бои, ряд предательств, катастрофа, тысячи верст Ледяного похода дикой сибирской тайгой – у нас всех; постоянное воспоминание о том, что бросил армию в трудную минуту, думы тяжкие и переживания в одиночестве, здесь в тылу, за Байкалом, – у него и, несомненно, муки совести с сознанием тяжести ответственности, которую снять может только жертва и подвиг да исполненный до конца долг.
Трудно объяснить психологию и связь в целой цепи поступков этого деятеля. Генерал Дитерихс всегда казался полным горячего желания принести пользу Родине, развить живую деятельность и для этого стремился занять центральное место. Но со времени революции слишком много проступало взаимных противоречий в словах, поступках и даже мыслях этого незаурядного человека.
В конце августа 1917 года Дитерихс, приехав из Салоник, идет, как начальник штаба генерала Крымова, как мозг этой армии народного гнева, на Петроград, чтобы ликвидировать Совдеп и покончить с керенщиной. Полная неудача. Крымов стреляется, его армия распыляется агентами Керенского и постепенно подготовляется революционным развратом к принятию Ленина и Бронштейна. Корнилов с помощниками арестован. Дитерихс молча, тихо возвращается в Могилевскую ставку и занимает стул генерал-квартирмейстера у шута-главковерха Керенского.
В конце октября того же года этот главковерх бежит сначала из Петрограда, а затем ночью скрывается и от своей армии. Пропадает на несколько лет. Прапорщик Крыленко с красными матросами наступает на Могилев и убивает доблестного и честного солдата-генерала Николая Николаевича Духонина, который заступил автоматически место главковерха, освобожденное дезертиром Керенским. Дитерихс избегает этой участи, и ему после нескольких дней удается скрыться в Киеве.
Новый этап – он с чехами. В их эшелоне, как начальник штаба, добирается до Владивостока, где его застает весна 1918 года. Общее выступление; при содействии японцев чехи берут и этот город. На помощь сюда спешит отряд русских офицеров из полосы отчуждения Восточно-Китайской железной дороги, но Дитерихс передает, что он будет разговаривать с ними только в том случае, если они положат оружие. Вскоре он появляется в роли начальника штаба Яна Сырового, надевает на себя чешскую форму без погон, защищает узкочешские интересы, зачастую с большой настойчивостью.
Когда чехи ушли в тыл, они стали производить чистку в своих командных верхах и всех русских офицеров убрали вон. Принужден был уйти и Дитерихс. В начале 1919 года он опять во Владивостоке, уже в русской форме, с очень маленькими защитными погонами генерал-лейтенанта.
С разрешения верховного правителя он, в специальном поезде, отвозит на английский крейсер «Кент» для сохранности все вещи, оставшиеся от царской семьи в Тобольске и Екатеринбурге, тщательно собранные русскими людьми; целый вагон реликвий.
После этого генерал Дитерихс становится во главе следственной комиссии по делу о злодейском убиении государя, государыни и августейших детей. Тщательно ведет он розыски, строит целую систему, отдается весь делу, помогая большой работе следователя Н. А. Соколова.
Когда Гайда пытался, по указке эсеров, пойти против адмирала Колчака и решено было убрать его, генерал Лебедев ездил к Дитерихсу и, предложив ему пост командующего Сибирской армией, составил совместно с ним план действий и исправлений дезорганизации, внесенной Гайдой. Генерал Дитерихс с большою радостью ухватился за это предложение. Он начал с того, что отменил все приказы Гайды и довольно спешно повел армию в тыл, надеясь здесь ее перестроить на новых началах.
Лебедев, которому адмирал верил до конца чуть ли не больше всех, вскоре должен был уйти. Его место занял генерал Дитерихс, сделавшись главнокомандующим фронтом и одновременно начальником штаба верховного правителя. Так что цель, поставленная социалистами Гайде – убрать Лебедева, была достигнута.
Здесь с вершины власти начинается ряд непонятных действий, слов, распоряжений, вплоть до самого ухода генерала Дитерихса с поста и до отъезда его из Омска. То он сам заявляет:
– Подумайте, Пепеляев мне доложил, что он и его генералы требуют созыва Учредительного собрания или земского собора немедленно, – иначе будто дело не пойдет. Я посоветовал им: пустить пулю в лоб, если они так думают. Это какая-то керенщина.
А затем тот же Дитерихс берет в самый трудный момент, снимает армию Пепеляева с фронта и перебрасывает ее по железной дороге в тыл, чем невольно создает смертельную угрозу самому существованию боевой армии; как показали события, эти действия и привели к предательству Зиневича и к Красноярской катастрофе.
Но в это время Дитерихс стал уже горячим сторонником и заступником идеи созыва земского собора в Сибири; идеи, с которой носились омские министры и так называемая общественность.
То он выпускает во Владивостоке, мужественно и открыто, за своей подписью прокламацию о еврейской мировой опасности, о необходимости самой упорной борьбы с ними, общего крестового похода. А затем, получив власть, чуть ли не потакает эсерам, среди которых больше половины были и есть жиды.
– Нельзя, надо считаться с общественностью…
Во время осеннего напряжения армии, нашей победной Тобольской операции, генерал Дитерихс не может подать на фронт ни одного эшелона пополнений, не может заставить тыл, полный складами и людскими запасами, помочь армии, одеть ее, снабдить хотя бы самым необходимым; и повторяет с таинственным видом:
– Важно не то. Надо лишь продержаться только до октября, когда Деникин возьмет Москву. Необходимо до этого времени сохранить верховного правителя и министров. Остальное не важно.
Что он думал, какие мысли роились у него в голове, когда он сидел в своем вагоне, уставленном иконами и хоругвями, и работал за письменным столом целые ночи напролет? Так же трудно понять, как и то, что таилось у него на душе тогда, когда он шел с Крымовым, работал с Керенским, служил у чехов, ехал из Омска на восток, сидел в Верхнеудинске во время нашего тяжелого похода через Сибирь.
Такие же неясные и неопределенные были его мысли и речи здесь, в Верхнеудинске, во время последней встречи. Видно было только, что его оставила или, по крайности, сильно ослабла в нем мистическая уверенность в особом призвании спасти Россию; та неотвязная идея, которая раньше проявлялась во всем и которая дала основание П. П. Иванову-Ринову метко назвать его Жанной д’Арк в рейтузах. Временно опять генерал Дитерихс затих и вскоре уехал в Харбин.
В Верхнеудинске стояла бригада японцев под командой генерал-майора Огаты. Во всем Забайкалье в ту пору одним из важнейших факторов являлись японцы. Их воинские части были ведь настоящей императорской армией, такой как наша в 1914 году. Организация и воинская дисциплина стояли так же высоко, как в обычное время; офицерский корпус и солдаты представляли отличный боевой материал, причем сила дивизии простиралась до 12–14 тысяч штыков и была достаточна для разгрома всех большевицких войск, – если бы японцы решили выступить на помощь белым активно. Этого добивались от них давно и директория, и Омское правительство, и теперь атаман Семенов; давно и напрасно, так как японцы, не говоря окончательно «нет», оттягивали время и в общем держались пассивно.
Необходимо – в целях справедливости и правды, а следовательно, и интересов нашей Родины – сказать о том, что отношение японцев во всех случаях, кроме самого первого периода интервенции, значительно отличалось от всех остальных союзников. Только вначале, в 1918 году, японцы, и то не командование их и не воинские части, а специальные миссии, стремились как можно больше и скорее набрать того, что плохо лежало; это были главным образом секретные карты и планы, делались съемки в районе Владивостокской крепости, занимались казармы в важных стратегических пунктах. Но уже с января 1919 года все это было совершенно устранено, отношения резко переменились в самую лучшую сторону. Поведение японского командования и войск стало вполне союзническим, даже рыцарственным. И они одни остались теперь в Сибири, чтобы помочь русским людям, русскому делу.
Положение их было не из легких. Как раз в те дни, в начале 1920 года, игроки мировой сцены начали перестраиваться. Слабое своей разрозненностью и расплывчатостью Белое движение отшатнуло Ллойд Джорджа, Клемансо и K°, успев их напугать все-таки призраком возрождения сильной национальной России. Видимо, этот испуг и был одной из причин, почему они поспешили приложить преступную руку свою к предательству и погублению белых. Эти современные руководители мировой политики, только что проклинавшие большевиков, призывавшие «всех чистых русских к борьбе с этими врагами не только России, но всего человечества», начали говорить о невмешательстве в русские дела; Ллойд Джордж шел дальше и уже нащупывал почву для переговоров с советским правительством, с теми же большевиками. Под влиянием сложных и путаных причин «союзники» бросили белых и отошли от них, умыв руки.
Остались одни японцы. Они не отходили потому, что, во-первых, дух рыцарства, правила чести и верность слову живы и развиты в народе Восходящего солнца значительно сильнее, чем в народах Европы, всех вместе и в каждом порознь; а во-вторых, – и это было немаловажно, – японцы сильно опасались за Маньчжурию и Корею, где бурлили темные массы под влиянием большевицкой агитации. Надо помнить, что Корея, провинция, присоединенная к империи лишь с 1911 года, представляет собою сильно взрывчатый, опасный очаг: покоренная, насильно подчиненная страна, лишенная своего национального правления, придавленная и имеющая потому много недовольных элементов.
Японские войска оставались на Дальнем Востоке и в Забайкалье, стремясь оказать нам самую полную поддержку. Но в этих своих стремлениях они наталкивались на французские и американские миссии, на своих друзей-англичан. Императорскому японскому правительству приходилось сталкиваться не только с бездействием этих союзников русского народа, но и с открытым подчас противодействием; «союзники» выставляли Японии требование увести из Сибири войска и не помогать, ни в коем случае, колчаковцам, или, как теперь звали наши войска, каппелевцам.
Стоявшая в Верхнеудинске бригада 5-й японской дивизии занимала казармы в самом городе. Командир бригады генерал Огата, человек недалекий и хитрый, с типичным раскосым лицом азиата, а не японца, с постоянной широкой улыбкой, выставил требования, чтобы наши части в городе не становились, указав на решенную общесоюзническим советом нейтрализацию железной дороги. Долго спорили: мы не сдавались, Огата не хотел уступить… Наконец пришли к соглашению: в городе станут штабы с охраной, а части расположатся в военном городке в 8 верстах и в окрестных деревнях.
Там далеко было не спокойно. Красные партизаны, соорганизованные Иркутским штабом и главковерхом товарищем Калашниковым, совершали на деревни нападения, набеги, установили своеобразную блокаду, прекратив подвоз к городу крестьянами продовольствия и фуража. Приходилось снаряжать целые экспедиции, усиленные фуражировки.
Ежедневно много войск отвлекалось на службу охранения и разведки; отдых в Верхнеудинском районе получался очень куцый, а о регулярных занятиях нечего было и думать.
В самом городе охрана неслась японскими солдатами исправно и неутомимо. Ходили патрули этих маленьких людей, так непривычных к морозам, завернутых в торчащий пушистый меховой воротник, в теплых шапках, в валеных сапогах. Трудно было объясняться им со случайными прохожими по ночам на улице, с нашими патрулями, вестовыми и с лицами командного состава. Пробовали установить общий пароль, пропуск и отзыв, – ничего не вышло: слишком различен и труден для каждой стороны язык другой. Выйти из затруднений помогли чувства взаимной приязни. Наши скоро подметили, что японцы с особой симпатией относятся к нашей армии, к каппелевцам. Именем погибшего героя установился сам собою и пароль.
– Капель-капель? – спрашивал ночной японский патруль встречных офицеров и солдат.
– Каппелевцы! – раздавалось в ответ.
Приятной улыбкой скалились зубы маленького желтого солдата, и вместе с морозным паром вылетала какая-то фраза, сопровождавшаяся похлопыванием по рукаву или ласковым смехом.
И расходились…
Было устроено несколько официальных обедов. Японцы дали первый в нашу честь, приветствовали, – как переводчик с чисто восточной пышностью перевел речь генерала Огаты, – героев, сделавших небывалый в мире поход через ледяное море Сибири. Затем мы ответили японцам. Неприятно было только слышать, что в речах японских представителей звучала здесь какая-то неверная, смущавшая нас нотка о нейтралитете союзников, об их общих обязанностях перед чехословаками. Эти нотки начали проходить через все их заверения о дружбе к национальной России, о необходимости борьбы с большевиками, до полной победы над ними. Японцы, как люди очень компанейские, охотно пьют и любят выпить. К концу обеда обычно чувства шире, речи смелей; особенно у молодых офицеров. Эти определенно заявляли о своей готовности драться с нами вместе, плечо к плечу. Только бригадир Огата, даже и под парами, не забывал своего основного мотива, а несколько раз так договорился даже до пространного и несвязного лепета о «демократии и демократичности».
Все это было, несомненно, наносное, под влиянием союзного Совдепа; отразилась также несколько и та двойственная игра, которую генерал Войцеховский вел с местными верхнеудинскими эсерами, этими темными дельцами местных кооперативов и земств. Характерно, что и внешность всех этих милостивых государей была какая-то темная, серая, полупочтенная: угловатые движения, длинные космы, косые воровские взгляды, речь или с еврейским, или польским акцентом. С их помощью вскоре выполз на свет и печальный герой красноярского предательства – генерал Пепеляев, революционный командарм 1-й Сибирской армии.
Сперва было доложено, как слух, что он скрывается в городе в штатском платье, прячась по квартирам верхнеудинских «общественных» деятелей. После проверки этого слуха я приказал доложить это генералу Войцеховскому, который здесь был старшим начальником и от которого потому зависел арест. Ответ от Войцеховского был получен, что он знает о пребывании Пепеляева в Верхнеудинске и будет сегодня же иметь с ним разговор. До этого он просил никаких мер не предпринимать.
Пепеляев появился в штабе командующего армией, держа себя неуверенно и даже робко, проговорили они около двух часов, после чего революционный герой вышел с бодрым и даже веселым видом; через день он появился снова, уже в форме русского генерала.
Считая совершенно вредным такое попустительство офицеру, виновному в государственном преступлении, в предательстве армии под Красноярском, многие офицеры частей, проведшие в рядах армии на фронте все эти пять лет, начали волноваться, ко мне поступали рапорты с выражением недовольства тем, что преступник остается на свободе.
Обо всем этом было снова доложено генералу Войцеховскому; тот, видимо, только для успокоения офицеров заявил, что весь этот вопрос откладывает до решения главнокомандующего атамана Семенова, до Читы.
«Если Пепеляев не выедет к назначенному сроку в Читу, то приказываю его арестовать и отправить под конвоем», – получена была через два дня шифрованная телеграмма из Читы, куда переехал со штабом Войцеховский.
В назначенный день Пепеляев пробрался тайком в теплушку, полную его сторонниками, и отправился по вызову.
На этом сравнительно мелком эпизоде приходится так задержаться, чтобы яснее обрисовались многие стороны тогдашних настроений.
Части 3-й армии, сведенные к этому времени, по моему представлению, в отдельный корпус, были в очень тяжелом положении; более половины личного состава болело тифом, причем многие перенесли обе формы: сыпной и возвратный. Все были измучены и страшно устали от последних месяцев зимней кампании, от многих тысяч верст похода; и физические силы и, еще более, состояние духа требовали предоставления частям продолжительного отдыха; нужно было время, чтобы переформировать части, дивизии свести в полки, уничтожить излишние штабы и учреждения, влить пополнения, вести регулярные занятия. Тогда через месяц-полтора можно было снова начать наступления на запад.
Главнокомандующий генерал-лейтенант атаман Семенов вполне оценивал эту необходимость. Через неделю им была прислана в Верхнеудинск монголо-бурятская дивизия на смену 3-го корпуса, которому было приказано двигаться походным порядком на Читу.
Несмотря на самое благожелательное отношение японского командования и их полное желание нам помочь, не могли предоставить для корпуса достаточного количества поездов. Из Верхнеудинска повезли только больных, раненых и Уфимскую дивизию, сведенную из бывшего Уфимского корпуса. Для остальных частей поезда были обещаны от Петровского Завода.
Петровский Завод отстоит от Верхнеудинска верст на сто сорок – сто пятьдесят, на четыре перехода. Дорога предстояла крайне трудная, так как весь наш обоз, да и большинство пехоты двигались на санях. А этот район, к востоку от Верхнеудинска, отличался еще большим бесснежьем; на десятки верст земля была совершенно обнажена или прикрыта слоем снега толщиною не более вершка.
Войска корпуса были распределены на три эшелона, одна группа двигалась за другой, чтобы таким путем всех обеспечить ночлегом. Местность здесь сильно пересеченная оврагами и холмами, покрыта на три четверти густым девственным лесом; селения до крайности редки, расположены на 30–40 верст одно от другого, дорог очень мало.
Впереди шли ижевцы и егеря, за ними Уральская дивизия, драгуны и волжане, в третьей группе казаки, оренбургские и енисейцы. Последние везли с собою своего маститого, смелого атамана генерала Феофилова, который не избег общей участи и свалился в сыпном тифу.
Тяжелая дорога. Лошади, хоть и отдохнули в Верхнеудинске, с большим трудом тащат сани, скрипят, точно пробкой по стеклу, полозья, задевая землю, проходя по песку, цепляясь за камни. На подъемах из оврагов вечные заторы – приходится сани выносить на руках.
Ночлеги в забайкальских деревнях со старосельческим населением, из тех же «семейных». Так прозвались издавна эти, одни из первых поселенцев угрюмого Забайкалья, староверы Петровской эпохи, которых выселяли сюда с их семьями. Истовые русские крестьяне, чуждые и враждебные не только непонятной им революции, но и всему, что пошло за ней. Повсюду чувствовалась здесь, а иногда открыто высказывалась одна общая основная мысль, причина этой враждебности:
– Зачем отняли и погубили нашего царя? Зачем разрушили нашу жизнь? Что вам еще надо?
На этой почве разрасталось повстанческое движение, именно на почве крайней контрреволюционности крестьянства. Большевики только использовали их, усилив свою агитацию и направив из Иркутска транспорты с оружием и патронами. Банды повстанцев группировались на юго-западе от Петровского Завода. Первой колонне было приказано атаковать их и уничтожить. Егеря и ижевцы повели бой, сильным натиском опрокинули красных и погнали их в горы. Но в этом бою был ранен в обе руки начальник первой колонны генерал-майор Молчанов. Поэтому дело не удалось закончить, – красных потрепали, отогнали, но не уничтожили.
Я со своим штабом шел с волжанами, в полупереходе сзади двигалась Уральская дивизия, на сутки позже шли казаки. Последний ночлег перед Петровским Заводом мы имели в большом бурятском ауле Коссотах.
Среди пустынной всхолмленной местности, слегка запорошенной снегом, разбросано несколько сотен мазанок и кибиток. Посредине высится капище – храм буддистов-бурят. Эти инородцы в массе своей настроены непримиримо к советской власти, к большевикам и всей социалистической братии; как и все инородцы в России, на всем ее необъятном просторе, все инородцы – кроме избранного инородческого племени, обрезанных иудеев. Слуги их, этих держателей мирового золота, объясняют прикосновенность инородцев к контрреволюции и приверженность старому режиму тем, что они все слишком-де мало культурны, неразвиты, темны и не понимают сами своей пользы. Так говорили и до сих пор готовы утверждать почти все, принадлежащие к лагерю «демократов», и даже профессора их лагеря, типа Милюкова; вероятно, в глубине своей души эти господа сознают, что эти их утверждения ложь от начала до конца, но тактика и партийная дисциплина, двигатели современной совести, мало считаются с правдой.
Сохранение инородцами России бережного, святого почитания царского имени, их затаенные мечты о возвращении царской власти основываются главным образом на том, что только эта власть была абсолютно справедлива ко всем без различия национальности и вероисповедания; кроме евреев, по весьма понятной причине, справедливость которой они так наглядно доказали на деле за период 1917–1920 годов; нельзя ставить врагов государства в положение равноправное с остальными верными подданными его. Жизнь каждой национальности развивалась спокойно и естественно, в условиях жизненно прирожденных ей. Редкие отклонения, эксцессы случались, без сомнения. Но ведь где их нет? Только маньяки теоретической политики или заведомые шулера могут утверждать обратное.
А вот когда грянула революция, бунтом обманутого народа были растоптаны царская власть и весь государственный аппарат ее, тут сразу картина переменилась: инородцы стали подвергаться всяческим стеснениям, нарушались их вековые права, попирались обычаи, своеобразные устои жизни; когда же это было на руку новой власти, социалистической, и соседнему населению, русскому, то целые племена инородцев подвергались систематическому угнетению, близкому к уничтожению. Так было с астраханскими и донскими калмыками, уфимскими татарами и башкирами, забайкальскими бурятами.
Немудрено, что здесь среди зимовников бурят-буддистов приходилось встречать повышенное и резко определенное контрреволюционное настроение.
7
С ночлега, из Коссот волжане выступили рано утром, до рассвета. Мой штаб с конвойной оренбургской сотней и квартирьерами 2-й колонны, общим числом не более двухсот всадников, ожидал подхода головного отряда уральцев. Коши были поседланы, небольшой обоз запряжен.
Около половины десятого утра летят верховые буряты, наши добровольные разведчики, и докладывают, что на Коссоты наступает банда красных, человек до тысячи. Вскоре прискакали с такими же донесениями из сторожевого охранения казаки.
Двинув вперед по дороге на Петровский Завод небольшой, в несколько саней, обоз, я приказал нашему маленькому отряду выходить из аула, чтобы затем с двух сторон атаковать красных и отбросить их на подходящих уральцев.
Идем небольшой сомкнутой колонной, легкой спокойной рысью. Только вышли из последней улицы Коссот, как с ближайших холмов затрещали винтовки большевиков, заработал пулемет.
– Ваше превосходительство, скорее, скорее! – кричит мне под ухом начальник штаба корпуса, полковник К.
– Не кричите, – крики всегда вызывают волнение и беспорядок! – только успел я ему ответить, как с боку послышались несколько испуганных голосов:
– Ваше превосходительство, ваша лошадь ранена!
Нагнувшись с седла, я увидал, что действительно из левого плеча Маруси била фонтаном темная, алая кровь. Любимая полукровка, делившая со мной поход от Уфы, напрягала усилия и еще выше выбрасывала в своем легком беге раненую стройную ногу. Виден был сбоку умный карий глаз лошади, смотревший напряженно и печально, но без малейшей тени испуга или страха.
Прошло всего несколько мгновений. Вдруг Маруся рухнула на землю, придавив мою левую ногу, так что с трудом удалось мне ее вытащить. Вторая пуля в голову сразила моего верного боевого товарища насмерть.
Лежа на земле, я видел, как весь небольшой отряд пронесся мимо меня; так что, когда мне удалось встать на ноги, я очутился один среди пустынного поля, одетый в неуклюжие меховые сибирские одежды; вот что было надето на мне: фуфайка, гимнастерка с погонами, шведская куртка, полушубок и меховая доха, а на ногах валенки. Красные, продолжая обстрел, двинулись вперед и приближались. Пришлось пережить несколько жутких минут, самых отвратительных.
Но вот из-за холмов, за которыми скрылся мой конвой, показались четыре всадника. Вскоре подъехали ко мне два офицера, полковник Семчевский и ротмистр Исаев, и два казака-оренбуржца. Подхватили меня и помогли выбраться. А вслед за ними смелый начальник партизанского отряда прапорщик Маландин лично подал из обоза мне тройку. Кошева подъехала, звеня колокольцами под дугой, сделала поворот и, забрав меня и одного раненого драгуна, плавно полетела обратно из-под самого носа красных; успели даже положить с собою мое седло, снятое казаком с убитой Маруси.
Такие минуты способны вознаградить за многие дни, даже месяцы страданий и лишений. То самопожертвование, которое проявили господа офицеры и казаки, красота этого невидного, непоказного, но большого подвига говорит лучше всяких слов о связи начальника с подчиненными, о той настоящей братской связи, которая некогда была присуща всей Российской армии; и эту-то связь с весны 1917 года всеми силами стремились вытравить растлители русской боевой силы: Гучковы, Керенские, Бронштейны со всей их компанией дантистов, акушеров и адвокатов, устремившихся в дни революции на высшие должности в армии…
Волжане, издали услышав перестрелку, повернули назад, на Коссоты, навстречу нам. И очень кстати, так как другая банда красных направилась по дороге к Петровскому Заводу, чтобы отрезать этот путь. Волжская кавалерийская бригада, предводимая лично своим бессменным начальником генералом Нечаевым, разбила большевиков; часть была уничтожена, остальные убежали в леса.
Красные, наступавшие на Коссоты, были прогнаны нашими силами. Часть всадников, спешившись под командой полковника Новицкого, повела на них наступление с фронта, а небольшой отряд пошел с фланга в конную атаку во главе с полковником Семчевским. Большевики бежали.
Вскоре мы соединились с волжанами и уже к полудню без дальнейших помех достигли Петровского Завода.
Большой поселок, основанный еще в царствование Петра Великого, около каменноугольных копей и богатых залежей железной руды; несколько тысяч жителей – рабочие завода, торговцы, скотопромышленники, немного земледельцев. Сплошь почти все они те же «семейные», старообрядцы.
Замечательно то, что по всей Сибири, не только в городах и местечках, но и в больших селах, лучшие дома принадлежат евреям. Здесь наблюдался особый тип сибирского еврея, несколько поколений которого жили в этом суровом, холодном крае Великой Руси. Они утратили многие отталкивающие черты своей расы – юркость, граничащую с мошенничеством, трусливую наглость, безмерную хвастливость; и даже внешне они сделались несколько похожими на степенного бородатого сибирского крестьянина. Но при всем том они сохранили свою непримиримую ритуальную религию, доходя до того, что отказывались давать есть русским из своей посуды; сохранили евреи и принадлежность к кагалу, полную подчиненность этому государству в государстве, и отчужденность от великого русского народа, приютившего их в своей стране. И не только приютившего, но давшего им больше, чем имел сам. Ибо по всей Сибири «бедное гонимое избранное племя» жило во много раз лучше и богаче, чем коренные русские.
В Петровском Заводе мы простояли несколько дней, ожидая, пока будут поданы составы, чтобы погрузить пехоту и штабы, которым был обещан переезд отсюда в Читу по железной дороге. Люди отдыхали, мылись в бане, приходили в себя от всего пережитого ужаса междоусобной войны.
Но не оставляло напряженное состояние, как не прекращались и слухи о новых опасностях. Наша разведка к этому времени была налажена уже хорошо и давала очень полные сведения. Было установлено, между прочим, совершенно точно, что чехи, которые все еще проходили эшелонами на восток, снабжали красные шайки оружием и патронами. В их поездах скрывались большевицкие комиссары, и оттуда шло фактическое руководство военными действиями против замученной усталой русской армии.
На третий день нашего пребывания в Петровском Заводе, на базаре несколько чешских солдат и офицеров продавали русские казенные вещи. А как раз перед тем мной был отдан приказ, запрещающий делать это нашим солдатам под страхом предания суду. Наш патруль, высланный от егерей на базар, отобрал у чехов казенные вещи. Те начали ругаться и грозить, тогда егеря выгнали чехов с базара плетьми.
Через несколько часов разведка доставила сведения, что в эту ночь чехи собираются выступить против нас с целью обезоружить отряды белых, стоявшие в Петровском Заводе.
Были приняты меры, чтобы обезопасить себя. Выставили сторожевое охранение, сильные заставы, на станцию железной дороги отправили патрули. Старшему чешскому начальнику от моего штаба было послано требование, чтобы впредь ни один чех не смел приходить в поселок, во избежание недоразумений. В каждой части было приказано иметь всю ночь дежурные роты и сотни, в полной боевой готовности.
Когда ночью я поверял части, то нашел, что все люди, поголовно, не спали. Все ждали, сжимая винтовки в руках, выступления чехословаков. Настроение наших было самое бодрое, приподнятое и даже радостное.
– Эх, хорошо бы, если бы чехи выступили. Надо им помять бока. Довольно поизмывались они над Россией, – так говорили наши офицеры, солдаты и казаки.
Чехи пробовали своими дозорами пробраться в Петровский Завод. Но, отогнанные нашими заставами, оставили эту затею.
На следующий день начали нам подавать поезда для отправки в Читу.
Довольные, как дети, садились господа офицеры и стрелки в теплушки, лошадей грузили в открытые платформы-углярки; на весь корпус дали всего-навсего один вагон третьего класса. Но и за то мы говорили спасибо от души. Ведь впервые за полтора месяца после Красноярска русские войска получили возможность воспользоваться своей собственной, русской железной дорогой.
Чехи пробовали и на этот раз протестовать, симулировали даже угрозу, но атаман Семенов с помощью дружественных японцев быстро привел этих шакалов Сибири в спокойное состояние, пригрозив, что если со стороны чехословаков последует хоть одно враждебное действие, то ни один из эшелонов не пройдет в полосу отчуждения.
Чехи притихли. А наши войска двинулись дальше на восток по железной дороге. Не хватило составов только для конницы: 1-я кавалерийская дивизия и казаки пошли походом долиною реки Хилок. Насколько был тяжел этот бесснежный путь, можно судить по цифрам: только за пять дней их марша от Петровского Завода до Читы погибло около 30 процентов лошадей.
Железная дорога охранялась японцами. Но, даже несмотря на это, было несколько попыток устроить крушения. В одном месте подорвали путь, портили стрелки, устроили взрыв небольшого моста как раз в момент прохода броневика «Забайкалец», который двигался непосредственно перед поездом моего штаба. Японские саперы быстро исправляли все повреждения; все их части представляли собою отличные организмы, не развращенные революцией, не испорченные демократизацией, так не похожие на остальных представителей наших бывших союзников. Дисциплиной они были проникнуты до того, что не было случая неотдания чести не только своим офицерам, но и нашим.
Бросалась в глаза какая-то даже подчеркнутая ласковость к русским со стороны этих маленьких желтых людей. Они старались угодить каждому от генерала до солдата, до каждого самого мелкого железнодорожного служащего. Особенно велики были их заботы о последних, – им японцы даже доставляли продовольствие.
Не редко можно было видеть одинокого японца, простого солдата, который, попадая среди русских, принимался участливо разговаривать на плохом, ломаном русском языке и сейчас же вытаскивал папиросы, какие-нибудь лакомства, чтобы угостить белых хозяев-собеседников.
Пока мы шли, а затем и ехали до Читы, до новой столицы, приходилось слышать самые лучшие отзывы о новом главнокомандующем, атамане Семенове; среди части населения Забайкалья, даже у эсеров Верхнеудинска, самой ходячей фразой было: «Семенов-то сам хорош – семеновщина невыносима».
Это повторялось почти всеми и на все лады. Когда старались выяснить причины восстаний «семейных», этих крепких патриархальных староверов, обычно объяснения были те же:
– Они воюют не против Семенова, а против семеновщины.
Это был какой-то лозунг дня, подобный тем, которые с несчастного 1917 года туманили русские головы и бурлили массы. Нелепые ложные лозунги, заключавшие в себе полную бессмысленность: так и здесь – атамана Семенова хвалили за его простоту, доступность, за силу духа, за искренность стремлений, твердость в борьбе, за чисто национальный русский курс, за его приемы и старание сделать все возможно лучше для широких масс народа, за справедливость, – и в то же время кляли семеновщину, то есть то самое, что только что нахваливали под другим названием.
В Читу наши части прибыли в конце февраля. Город, игравший все время Гражданской войны исключительное значение, бывший как бы второй столицей полусамостоятельного княжества, а теперь оставшийся единственным центром всего, что сохранилось от колоссальной русской национальной постройки на востоке. Все остальное было залито ядовитыми, смертельными волнами социалистической, интернациональной нечисти: или в виде кровавого жестокого большевизма, или, как переходная к нему ступень, безвольной, слюнявой эсеровщиной.
Чита производила впечатление полного порядка и большой энергичной работы. Внешнее впечатление было, что эта работа имеет все шансы на успех, что на этот раз, наученные горьким опытом больших разочарований и катастрофических неудач, русские люди нашли силы и умение пойти настоящим путем к победе за национальную самостоятельность, к возрождению жизни своей великой страны.
Человек, который стоял во главе и направлял работу и борьбу, был генерал-лейтенант, атаман Григорий Михайлович Семенов. Мне пришлось видеть его впервые теперь. Высокого роста, с большой головой, широкими, могучими плечами, одетый в русскую поддевку, с погонами, со знаком на них монгольской суувастики – форма монгольско-бурятской дивизии, – атаман имел вид богатыря-самородка. Высокий гладкий лоб, из-под которого смотрят спокойные серые глаза, смотрят прямо, открыто и несколько испытующе, выражая большое внимание, постоянную и законченную свою мысль, храня в глубине волю, которой не сломать самым тяжелым испытаниям и неудачам.
Размеренный, спокойный голос. Изредка освещается лицо улыбкой доброй, естественной и искренней. И во всей фигуре, и в лице, в словах, речах и мыслях, во всей жизни и поступках – спокойствие, его главная черта. Редкая способность – оставаться самим собою при самых трудных обстоятельствах, при затруднениях и неожиданностях, которыми так богата стала русская жизнь за последние три года.
После первой встречи у всех устанавливались с ним сразу ровные и доверчивые отношения, несмотря на то что более года, при работе на больших расстояниях, все время шли усилия со многих сторон, чтобы настроить всех против атамана Семенова. При дальнейшем знакомстве усилилось и подкрепилось первое впечатление, что это был человек с недюжинным, все охватывающим умом, с крепкой, совершенно ненадломленной волей и с чисто эпическим спокойствием, которым было пропитано все его существо.
Атаман Семенов не старался казаться, а был действительно доступен всем и каждому. Несмотря на чрезвычайно занятое время – так как ведь вся масса государственных вопросов и организация дальнейшей борьбы падали на него, – он выслушивал каждого, кто имел до него дело; выслушивал и старался дать сейчас же, не откладывая, лучшее, наиболее правильное и справедливое решение. Депутации от крестьян, казаков, бурят, железнодорожников, приехавшая с фронта сестра милосердия или офицер, сельский священник, учитель, вдова солдата – все находили доступ к атаману. И уходили от него почти очарованные, ставшие его друзьями.
Такое впечатление после первой встречи получали даже люди из враждебного ему лагеря, из так называемых демократов, из общественности; понятно, это бывало лишь тогда, когда попадались среди них люди честные.
И еще более крепло и ширилось нелепое крылатое слово: «Семенов сам очень хорош, семеновщина невыносима».
Атамана Семенова не изменила революция; он был и остался русским человеком, преданным без конца Родине и любящим ее всем существом своим. Он был и остался убежденным монархистом, ибо атаман знал, что такое же убеждение, такую же веру исповедуют, в глубине своих душ, массы русского народа; он знал наверное, что вне возвращения на этот исторический путь невозможно ни возрождение России, ни самое существование ее как великой, самостоятельной страны.
По приходе в Забайкалье наши войска были размещены по широким квартирам, 2-й корпус генерала Вержбицкого в Чите и ее окрестностях, 3-й корпус в ближайших деревнях. Начались усиленные занятия, реорганизация, принимались все меры к тому, чтобы добиться возможно большого числа бойцов, поднять боеспособность и через месяц повести наступление, с целью очистить от большевицких банд всю восточную окраину России, от Тихого океана до Байкальского озера.
В то же время намечено было успокоение страны внутри: мерами устроения жизни, путем удовлетворения хотя бы примитивных, повседневных потребностей, так необходимых для рядового обывателя и для массы.
Структура зародыша государственности слагалась так: атаман Семенов, как главнокомандующий и глава правительства, имел несколько помощников – управляющих отделами: внутренних дел, финансов и торговли, путей сообщения и иностранной политики; затем ему же подчинялся командующий Дальневосточной армией генерал-майор Войцеховский. В армию входили три корпуса: 1-й, образованный из забайкальских войск, 2-й и 3-й – из остатков армии покойного адмирала Колчака, вышедших сюда через всю Сибирь.
8
Генерал Войцеховский был и раньше совершенно неясен в своем политическом мировоззрении. Сам он не подпал под новые революционные влияния, не увлекся ни одним из модных, дешевых течений, не сделался социалистом мартовского призыва, но в то же время Войцеховский считал возможным не только общую деятельность и работу с социалистами, но даже допускал компромиссы с ними; он не мог подняться до сознания: что наши русские социалисты – все люди одного лагеря, что для всех них национальная Россия враждебна и именно она-то, национальная Россия, определяется словами «контрреволюция» и «реакция»; что для борьбы с национальной Россией все социалисты готовы объединиться всегда с большевиками, как и доказало их участие в Сибирской белой эпопее.
Генерал Войцеховский, во время переговоров со станции Зима, готов был признать власть преступного политического центра в Иркутске, и только решительный протест остальных генералов остановил это; он разговаривал и вырабатывал совместно с «общественностью», то есть с эсерами, в Верхнеудинске основания для продолжения борьбы против большевиков. Он был другом чехов и оставался им до конца, находя общий язык и общие чувства.
За такое, более чем лояльное отношение к так называемой демократии и общественности Войцеховский был людьми этого лагеря превозносим; даже в самые подлые периоды, когда эта свора накидывалась на армию, в периоды их успеха и победы над национальной Россией, Войцеховского они не трогали. Вот это обстоятельство, в связи с весьма развитой силой характера, повлияло в значительной степени на дальнейшее. Войцеховский сразу занял по отношению к атаману Семенову позицию осторожного, вечно наблюдающего и готового на разрыв, случайного сотрудника, подчеркивая это и стремясь отмежеваться и отвоевать себе возможно больше самостоятельности.
Так продолжалось все пять месяцев пребывания генерала Войцеховского в Чите на посту командующего армией. К сожалению, это сыграло свою печальную роль, в числе других причин, в ускорении конца забайкальского периода.
Враги русского народа пустили в ход опять-таки тот же прием, который они с большим успехом применяли с самого начала революции. И снова русские попались на крючок, пошли на приманку. Всячески стремились внести раскол в армии. Упорной и подчеркнутой работой укрепляли деление офицеров и солдат на два лагеря: семеновцы и каппелевцы. Первым говорили о нежелании каппелевцев воевать, о нежелании подчиниться атаману Семенову, о том, что каппелевцы ненадежны, что их командование даже собирается арестовать атамана; а армии, сделавшей Ледяной поход через Сибирь, твердили о том, что семеновцы гораздо лучше всем снабжены и обеспечены, что, в то время как они, каппелевцы, шли с боями через Сибирь, семеновцы ничего не делали, и т. д. Зарождалась глухая отчужденность, раздвоенность. Временами, особенно под влиянием алкоголя, вспыхивали ссоры и чуть ли не стычки.
Большой работой офицеров и, главное, личным участием в ней атамана Семенова, который объезжал войска, близко подходил к ним и буквально очаровывал, удалось потушить эту рознь. Но не вполне. И через много, много месяцев она снова проступила наружу, как скрытая, не вполне вылеченная болезнь, и опять стала разъедать там русскую массу и мешать ее усилиям в смертном бою за нашу Родину, за ее жизнь и самостоятельность.
Все это не проходило незамеченным для иностранцев. Одни из них, те самые, которые подготовили и помогли разгрому адмирала Колчака, потирали от удовольствия руки. Другие, наши друзья в тот период, японцы, искренно огорчались.
На потомков самураев произвела глубокое и сильное впечатление наша Гражданская война. Вникая во все ее подробности и в самую сущность, зная хорошо истинное положение вещей, японцы стали пылкими врагами большевиков. Все, начиная от генералов до маленького солдата – «муси-муси», желали искренне нашей полной победы над красным интернационалом. Это доказали они не раз делом, самым явным и страшным доказательством, сражаясь бок о бок с белыми войсками, против коммунистов, и кровь самурая окрашивала не раз белые сибирские снега.
Японское командование жадно, пытливо разглядывало условия нашей русской действительности, стараясь понять настроение масс, офицеров, солдат, стараясь уяснить себе, что такое подразумевается под словами «демократия» и «общественность». Особенно чутко относились они к начавшемуся делению на семеновцев и каппелевцев, искали разрешения новой загадки. Японское командование и офицерство прилагали все усилия, чтобы не дать расколу разгореться, чтобы помочь нам слить армию в один могучий, крепкий организм.
На одном обеде, который давали в честь прибывшего нового начальника военных сообщений, генерала Шибо, начальник 5-й японской дивизии генерал Судзуки произнес красивую речь о рыцарстве, устанавливающейся дружбе двух армий, о будущем долгом общем пути двух народов-соседей; желал скорой победы над большевиками и социалистами, чтобы начать спокойно большую работу по возрождению великой страны. Судзуки закончил свою речь фразой:
– И всегда тень императорского японского знамени будет рядом с тенью дружественного знамени великой русской армии.
Эта речь была знаменательна. Впервые определенно заявлялось не только о поддержке, но о совместных действиях. Скоро японские войска стали готовиться к выступлению на передовые позиции, чтобы помочь 1-му корпусу и дать время двум другим корпусам отдохнуть и привести себя в порядок.
Жизнь в Чите в то время била ключом. Все работали для общей цели – усилить армию, быть к весне готовыми к решительному наступлению, наладить в то же время порядок внутри области. Войсковые части пополнялись, снабжались, одевались, целыми днями вели занятия, чтобы выветрить дух партизанщины, невольно привившийся за месяцы длинного похода. Работа кипела вовсю. И впереди, казалось, крепла надежда не только на возможность продолжения борьбы, но и на успех ее.
Чешские эшелоны уходили на восток, и скоро вся область могла очиститься от этого враждебного, вредного элемента. Благодаря приятельским связям генерала Войцеховского с Чехословацким корпусом по его прежней службе в нем чехи получили разрешение выходить в Чите на станцию, а затем и в самый город. Они вели себя наружно гораздо менее нагло, но зато продолжали скрытную работу помощи не только эсерам, но даже и большевикам; так в их поездах проезжали переодетые, под чужими паспортами, большевицкие комиссары, перевозилась регулярно советская почта. Сведения об этом давала своевременно наша контрразведка, агенты которой проникали и в чешские эшелоны; но Войцеховский делал вид, что не верит этому, и был против принятия решительных мер пресечения зла.
Вообще он занял довольно определенную позицию, которая клонилась все больше и больше налево, в сторону не только прощения вчерашних предателей эсеров, но и возможности совместной работы с ними. Атаман Семенов, бывший в то время главнокомандующим войсками, не считал своевременным резко рвать с подчиненным ему генералом, авторитет которого среди войск, вышедших из-под Красноярска, стоял тогда еще довольно высоко. Поэтому начался ряд компромиссов.
Японцы, в сущности, поощряли такую линию поведения, ибо для них, видимо, было всего важнее установление единства и полной согласованности в новом русском военном аппарате, образовавшемся чисто случайным порядком.
Самым жизненным и настоятельным в те дни было решение вопроса в Приморье, и в частности во Владивостоке. Положение в этом городе было до сих пор в переходном состоянии; единственными войсками, охранявшими порядок, оказались там японские части. На них же опиралось и так называемое местное правительство, образовавшееся после всех описанных перипетий; в него вошло несколько безличных господ из партий эсеров и кадетов да местные земцы. Большевики и примыкавшие к ним активные эсеры спрятались снова в подполье, откуда и направляли довольно свободно свою деятельность по организации красных шаек в окрестностях Владивостока, стремясь поднять пожар восстаний среди сельского населения. Из Москвы им была поставлена цель – сформировать Красную армию, которой и обрушиться на Забайкалье с востока, чтобы совместно с советской армией от Иркутска задавить последнюю искру русской государственности. Надо отдать справедливость, что работа социалистов под руководством большевиков шла и на этот раз энергично, без потери времени.
Нам было чрезвычайно важно укрепить свою позицию во Владивостоке, сосредоточить там отборные войска, хотя бы в небольшом сначала числе, сформировать аппарат власти и образовать прочную базу. В этом отношении велась подготовка и шли переговоры атамана Семенова с японцами. Но опять-таки и здесь сказывалась ненормальность во взаимоотношениях начальников, Семенова и Войцеховского; сильно мешало заигрывание последнего с левыми элементами.
В этом отношении дошло до того, что Войцеховский разрешил генералу Пепеляеву вновь формировать дивизию. Пепеляев, робкий вначале от сознания своей огромной вины, смелел день ото дня; окруженный своими сторонниками из революционных офицеров и партийных дельцов, он начал скоро выступать уже открыто; печатать аршинные афиши, призывавшие каждого «честного сына Родины вступать в партизанскую дивизию имени народного героя генерала Пепеляева». Так и печаталось, без всякого стеснения, с присущей демократии наглостью дурного тона. Сам Пепеляев и его компания выступали на устраиваемых ими секретных митингах, заманивая к себе молодых офицеров и солдат, то обещаниями дать новое обмундирование, то указаниями на то, что в «партизанской дивизии» будет установлена «революционная дисциплина, без каких-либо признаков и отрыжек старого режима».
В подтверждение этого была принята особая форма присяги. Пепеляев приказал титулование себя «гражданин генерал» или «брат-генерал». Изобретательность далеко не шла. Все революционные герои играли одними приемами – и товарищ Калашников в Иркутске, Ян Сыровый и другие коммивояжеры – в чеховойске, купец Гучков и Керенский в императорской русской армии; теперь Пепеляев шел той же избитой тропою в Забайкалье.
Так же одинаково были все они трусливы, когда было – к расчету стройся. Гучков убрался заблаговременно, Керенский дезертировал ночью, Пепеляев пробирался по Сибири сначала тайком в санях, а затем в чешском вагоне.
Прошел февраль. В середине марта наступили первые теплые дни, стало чувствоваться приближение весны. Войска вели усиленные занятия; целыми днями шла работа в поле, улицы города с утра были полны стройными колоннами войск, на полигонах раздавалась учебная стрельба.
В это время прибыл в Читу, совершенно неожиданно для всех, атаман сибирских казаков генерал-лейтенант П. П. Иванов-Ринов. Под Красноярском, в день нашей катастрофы, он отбился от колонны штаба генерала Каппеля и очутился отрезанным от своих. Трое суток провел атаман сибиряков в лесу, ночуя в заброшенном шалаше, в стороне от дороги. Затем, истощенный от голода, он пробрался в Красноярск, где и прожил, скрываясь, около двух месяцев, иногда попадая в самую гущу красноармейщины и советских деятелей. Присутствие духа выручало всегда генерала Иванова-Ринова. Нашлись у него и благожелатели, с помощью которых удалось достать паспорт на имя «гражданина Армянской республики»; благодаря этому он пробрался через Иркутск в Забайкалье неузнанным.
Генерал Иванов-Ринов привез самые полные, свежие сведения о состоянии Средней Сибири, попавшей теперь под власть Советов. Общее недовольство наступило уже через неделю после прихода Красной армии, а вслед за нею и Чрезвычаек. В резкую оппозицию большевикам стали все слои населения, даже рабочие заводов и железнодорожных мастерских; особенно сильно проявлялось недовольство новой властью у крестьян. Полки Щетинкина заставили его выступить с оружием в руках против комиссаров. Повсеместно вспыхивали восстания, которые не принимали больших размеров из-за всеобщей усталости, зимних холодов, а главное – потому, что не было вождей, да и все наиболее активные элементы ушли на восток или погибли.
Чрезвычайки проявляли страшную, неслыханную жестокость. Так, на словах была отменена смертная казнь, как милость победителей; но чтобы уничтожить захваченных в плен белогвардейцев, эти десятки тысяч офицеров, солдат и казаков, их сосредоточили в казармах, в особых городках, около Томска и Красноярска, в невозможных, страшных условиях жизни, без воды, пищи и топлива, совершенно вне санитарных условий, без медицинской помощи. И смерть от тифа буквально косила там русских людей; ежедневно умирало по несколько сот. Мертвых не убирали, оставляя лежать вместе с живыми. Томск и Новониколаевск приобрели жуткое название «черных городов».
В городах, с приходом большевиков, исчезли все продукты, жизнь непомерно вздорожала. Комиссары стали тогда организовывать сбор продовольствия по деревням, посылая реквизиционные отряды, что окончательно озлобило крестьян.
В то же время новые властители Сибири ничего не предпринимали для устроения жизни, для удовлетворения самых примитивных нужд населения; и не могли ничего сделать, и не хотели. Гордые своими победами над белыми, комиссары заговорили новым языком теперь даже и с рабочими. Особо уполномоченный комиссар из Москвы, «товарищ» Смирнов, проехал в специальном поезде по всей Сибири до Иркутска, вводя всюду четырнадцатичасовой рабочий день и грозя всем ослушникам расплатой, такой же суровой, как «с контрреволюционерами».
Большевики провели недели через три после завоевания Сибири аннулирование колчаковских денег, причем сделано было это самым беззастенчивым образом: служащим и рабочим выдали буквально накануне жалованье вперед этими самыми сибирскими (колчаковскими) знаками; затем аннулирование денег вводили по районам, и комиссары переезжали из одного города в другой, ведя на этом многомиллионную спекуляцию.
Сибирь, начавши испытывать большевизм, сразу почувствовала его смертельные объятия и начала повсеместно готовиться к свержению его.
Эти сведения подтверждались многими офицерами и казаками, пробиравшимися почти каждый день из Советской Сибири на восток. То же самое говорили и польские офицеры, вырвавшиеся в небольшом числе из большевицкого плена.
Ясно было, что при надлежащей работе в Приморье и в Забайкалье можно было летом получить мощную поддержку в массах Средней Сибири, при движении туда нашей армии. Но, к сожалению, у нас-то самих мало было надежды наладить дело.
Крен влево, взятый штабом генерала Войцеховского, заигрывание с эсерами, непонятная дружба, после всего происшедшего, с чехословацкими войсками. Пепеляев продолжал взращивать свою дивизию, махрово-эсеровского толка; несмотря на определенное несочувствие к этому предприятию главнокомандующего атамана Семенова, вопреки самому настойчивому недовольству со стороны остальной армии, генерал Войцеховский взял его под свое непосредственное покровительство.
Когда же вдобавок ко всему было проявлено желание поставить пепеляевскую партизанскую дивизию снова в тылу наших корпусов, я окончательно решил уйти. Мне был дан отпуск за границу.
Тогда я собрал ближайших мне подчиненных начальников и объяснил им, как смотрю на создавшееся положение, на лежащий перед нами путь, что разрешение нашей задачи вижу в одном: идти в Россию с царским знаменем, поднятым прямо и открыто. Для этого необходимо было предпринять ряд шагов в Европе. На этом заседании присутствовало шесть подчиненных мне старших офицеров, начальников крупных частей 3-го корпуса. Все они согласились с моей точкой зрения, высказали убеждение в необходимости такой подготовки в Европе, а далее работы и в самой России.
Тяжело было уезжать и расставаться с теми офицерами, солдатами и казаками, с которыми вместе проделал всю кампанию, делил радость победы, горе поражения и труды Ледяного похода, которые стали близкими, как братья.
Перед отъездом из Читы я объезжал вверенные мне войска. Во всех частях были парады, служились молебны. Из многих разговоров с офицерами и солдатами приходилось убеждаться, что только открыто поднятый монархический флаг, с именем законного царя, вернет им потерянную веру в свои силы, в правду, в победу.
Подолгу и с полной откровенностью говорил я с атаманом Семеновым. Для меня выяснилось, что главнокомандующий не считал возможным в те дни идти резкими, определенными путями к намеченной цели. То было еще сумеречное время, когда мрак, окутавший Русскую землю в чаду трехлетней революции, не прояснился. Только-только загоралась заря сознания, изредка вспыхивали зарницы национальной мысли и чувства.
Умы масс были еще в состоянии того тяжелого и трудного раздумья, какое бывает после сильного русского похмелья или от оглушительного удара по голове. Руководители и вожди зачастую чувствовали себя неуверенно и даже отставали от масс в ощущении жизненной необходимости, в сознании жизненной исторической правды.
Особенно памятно из дней перед моим отъездом за границу и дорого для меня воспоминание о параде в Ижевской дивизии. Ижевцы и егеря выстроены стальным каре на площади большого сибирского села. Весенний ветер рвет полотнища знамени и хоругвей, когда под живой трезвон выходит из церкви крестный ход. Высокое мартовское солнце заливает ярким светом всю площадь и горит бликами на золотых ризах священников. Служится напутственный молебен. Затем священник произносит короткую проповедь о нашей борьбе за Родину и Веру, о нашем долге победить и освободить русский народ от иноземных захватчиков власти. Старые ижевцы выносят икону Нерукотворного Спаса, которой священник благословляет меня.
Парад. Стройными рядами проходят полки ижевцев и егерей. Серьезные обветренные лица, молодецкая выправка, прямой, открытый взгляд русских витязей. После Ледяного похода все отдохнули, приоделись, подправились.
Затем обед в сельской школе, временном офицерском собрании. Много теплых заздравных речей. И первый тост за святую Русь, за нашу Родину, которая будет жить, будет снова Великой и свободной! Этот тост был покрыт могучими радостными аккордами бессмертного русского гимна.
Боже, царя храни!
Сильный державный,
Царствуй на славу нам.
Царствуй на страх врагам,
Царь православный.
Боже, царя храни!
У многих на глазах слезы; ценные мужские слезы воина текут по огрубелым лицам. А кругом школы гудит толпа егерей и ижевцев, гудит довольная, близкая, гудит не поганым революционным бессмысленным гамом, а близким, братским единением, какое было всегда между русскими господами офицерами и их солдатами.
Среди последних многие, слыша гимн, крестятся. И раздается в толпе часто общая всем мысль: «Господи, неужто по-настоящему придет теперь освобождение!»