Белая сирень — страница 64 из 96

— Ладно, ступай. Я мигом…


…У свежевырытой рыжей на снежном фоне могилы стоит отверстый гроб. В нем лежит маленькое, выработавшееся тело далеко не старой женщины — ее русая голова едва тронута сединой, в узловатых пальцах белый платочек. У гроба — пять-шесть соседских женщин и мальчик, принесший Старкову скорбную весть.

— Заколачивайте, — говорит Старков могильщикам. Лицо его сухо.

Глухо и скучно колотит молоток по шляпкам гвоздей. Ворона прилетела на соседнее дерево, сутуло уселась на ветку и вперила темный зрак в привычную ей, кладбищенской старожилке, человечью печаль.

Стучат комья мерзлой земли о крышку гроба.

Вырастает могильный холмик.

К Старкову подошел благообразный старик в полушубке и волчьем малахае. Протянул ему узелок.

— От их степенства Феодора Евстахиевича.

— От кого? — рассеянно спросил Старков.

— От хозяина усопшей. Поминальное утешение, — с почтением к дарителю сказал старик, снял малахай, перекрестил лоб, поклонился могиле и важно пошел прочь.

Старков так же рассеянно пошевелил рукой сверток: уломочек домашнего пирога с вязигой, жамки, кусок колбасы.

— Немного же вы заслужили, маманя, за двадцать лет собачьей преданности.

Размахнулся и швырнул узелок с гостинцами в кусты…


…Старкова-узника вернул к действительности ржавый звук открываемой двери. Не меняя позы, он скосил глаза.

В камеру ступил надзиратель. Заботливо придерживая дверь, дал войти еще троим: прокурору, начальнику тюрьмы и врачу.

— К вам господин прокурор, — сказал начальник тюрьмы. — Может быть, вы потрудитесь встать?

— Это обязательно? — спросил Старков. — По-моему, только приговор выслушивают стоя. Вашу новость я могу узнать лежа. Еще успею и настояться, и нависеться.

— Что вы болтаете? — грубо сказал начальник тюрьмы. — У господина прокурора есть сообщение для вас.

— Я хотел напомнить вам, — красивым баритоном сказал прокурор, — что срок подачи прошения на высочайшее имя о помиловании истекает через два дня.

— Как время бежит! — вздохнул Старков. — Совсем недавно было две недели.

— Молодой человек, — взволнованно сказал врач, — жизнь дается только раз.

— И надо так ее прожить, — подхватил Старков, — чтобы не было стыдно за даром потраченные дни. Я знаю школьные прописи. И мне не будет стыдно.

— Не рассчитывайте на отсрочку, — каким-то сбитым голосом произнес прокурор.

— А я и не рассчитываю, — равнодушно произнес Старков и закрыл глаза.


Посетители покинули камеру. В коридоре врач сказал:

— Среди террористов нередки люди твердые, но такого я еще не видел, — и промокнул лоб носовым платком.

— Я не верю в подобное мужество, — покачал головой прокурор. — Это эмоциональная тупость. Отсутствие воображения. Душевная жизнь на уровне неандертальца. Он лишен всех человеческих чувств.

— Кроме одного, — тихо сказал врач, — ненависти.

— Тем хуже, — нахмурился прокурор. — Там, — он подчеркнул <…> а раскаяния.


…Камера.

Входят те же люди: прокурор, начальник тюрьмы, врач и новое лицо — моложавый священник с жидкой бороденкой.

Старков встает. Он ждал их и потому в полном сборе: умыт, тщательно выбрит, застегнут на все пуговицы.

Сцена идет под громкую, торжественную, героическую музыку. Мы не слышим слов, да они и не нужны — все понятно по жестам и выражению лиц.

Прокурор зачитывает бумагу об истечении срока для кассационной жалобы, которым осужденный не воспользовался, в силу чего приговор будет приведен в исполнение.

Старков спокойно, чуть иронично выслушивает давно ожидаемое решение своей участи.

Врач берет его руку, слушает пульс и не может сдержать восхищенного жеста: пульс нормальный. Старков пожал плечами: неужели врач ждал иного?

К нему подошел священник, но был решительно отстранен.

Старкову накинули на плечи шинель, от шапки он отказался.

Процессия идет через устланный снегом двор. Вдалеке гремят барабаны.

Вот и виселица. Палач, подручный и петля ждут жертву.

Старков легко взбежал на помост. Расстегнул ворот. За ним поднялся священник с крестом. И снова Старков отстранил его. Он смотрит на морозный, искрящийся мир.

Ему хотят накинуть капюшон, он бросает на помост заскорузлый от слез и соплей его предшественников колпак. Сам надевает нашею петлю. Он стоит очень красивый, от светлых волос над головой — ореол.

Барабаны смолкают…

— Как хорошо! — шепчет Старков. — Как хорошо!..


И просыпается на тюремной койке в тот же день, с которого начался наш рассказ.

Да, это был только сон, а исполнения того, что ему приснилось, надо ждать три долгих дня, с хамом-санитаром, дураком-надзирателем, болью в плече, дурной пищей и вонючей парашей. Старков вздохнул, потянулся, ерзнув головой по подушке, и увидел женщину. Она сидела на табуретке возле изголовья койки.

Он поморгал, чтобы прогнать видение, но женщина не исчезла. Лицо ее, немолодое, приятное и терпеливое, было незнакомо Старкову. Спицы ловко двигались в ее руках. Это были маленькие руки с тонкими, длинными пальцами и миндалевидными ногтями. Аристократические руки, которым не шло вязальное крохоборство. Старков рассмотрел ее всю, наслаждаясь своей бесцеремонностью, ведь женщина не заметила, что он проснулся.

Внезапно что-то привлекло внимание Старкова. Он пошевелил плечами и потрогал бинты на ране. Скосив глаза, он увидел свежую, чистую, тугую марлю и понял, что эта женщина перевязала его, пока он спал.

— Вы сестра милосердия? — спросил Старков.

Женщина вздрогнула от неожиданности, и клубок шерсти скатился с ее колен. Тихонько охнув, она подняла его и сказала тихим, мелодичным голосом:

— Как вы меня напугали! Я думала, вы спите.

— Я и спал. Пока вы надо мной мудровали.

— Простите, что без спроса. Не хотелось вас будить, вы так сладко спали. Наверное, вам снилось что-то радостное.

Старков захохотал. Смех у него был ухающий, как ночной голос филина.

— Сон был, и правда, хоть куда. Мне снилась виселица.

— Боже мой! О чем вы говорите? Какой ужас! — Она прижала к вискам свои тонкие изящные пальцы.

Старков смотрел на нее пристальным, изучающим взглядом.

— Вы находитесь в камере смертника. Разве вам не сказали?

— Бог не допустит! — истово сказала женщина и перекрестилась.

— Как еще допустит! — Старкову нравилось шокировать ее. — Но вы не ответили на мой вопрос. Впрочем, я и сам вижу: вы не сестра милосердия. Вы ряженая.

— Что вы имеете в виду? — смешалась дама.

— Вы из этих — сочувствующих… Дам-благотворительниц, патронесс или как вас там еще…

— Простите, — дама обиженно поджала губы. — Но я действительно сестра милосердия. Не любительница, а дипломированная. Была на войне и даже удостоилась медали. — Обиженно-чопорное выражение покинуло ее лицо, она молодо рассмеялась. — «За храбрость», можете себе представить? Я такая трусиха! Боюсь мышей, тараканов, гусениц. А при виде крысы могу грохнуться в обморок.

— Значит, я прав. Старая мода — играть в сестер милосердия, толкаться в госпиталях, щипать корпию.

— Но я не играла. Я была на полях сражения, помогала раненым. Как я вас перевязала и как это делал санитар?

— Он или безрукий, или просто хам. По-моему, он меня ненавидит, только не пойму за что. Перевязали вы здорово, даже поверить трудно, что вы дама из высшего, — Старков иронически подчеркнул слово, — общества.

— Я и не отрицаю. Разве это такой грех?

— Так и живем, — невесть с чего Старков начал злиться, — для курсисток — революционные кружки и брошюрки, для светских дам — госпиталя и солдатики.

— Вы так презрительно говорите о курсистках, а разве вы сами не революционер?

— Я — одинокий волк. Не хожу в стае. Пасу свою ненависть сам. А вы хорошо надумали: в мирное время солдатский госпиталь — скука. Куда романтичнее иметь дело с нашим братом — политическим. Особенно смертниками. Хорошо полирует кровь.

— Господи! О чем вы? Что я вам плохого сделала?

— А вам не приходит в голову, что вас никто не звал? Или вы думаете, ваше присутствие так лестно, что и спрашивать не надо? — Старков зашелся. — А может, вы мне мешаете?

— Простите! Бедный мальчик! Вам надо в туалет? Где ваша утка?

Она нагнулась и стала шарить под койкой.

— Тут не госпиталь. Нам утки не положены.

Дама беспомощно огляделась. Увидела парашу.

— Дать вам эту… вазу?

Старков снова заухал филином, гнев его подутих.

— Еще чего! Я ходячий больной.

— Вы не стесняйтесь. Я в госпиталях всего нагляделась.

— Да тут и смотреть не на что, — нагло сказал Старков. Он поднялся и пошел к параше, по пути расстегивая штаны. Он долго и шумно мочился, а дама умиротворенно вернулась к вязанию.

Старков вновь улегся на койку, но в отличие от дамы умиротворение не коснулось его жесткой души. Полуприкрыв веки, он присматривался к милосердной посетительнице, думая, к чему бы придраться. Он обнаружил, что она вовсе не старуха, ей было немного за сорок. Ее старили бледность, круги под глазами, скорбно поджатый рот и проседь в темных волосах. Ее маленькие ловкие руки были моложе лица. Прочная лепка головы и всех черт не соответствовала увядшим краскам щек и губ, а вот глаза, светло-карие, с чуть голубоватыми белками, не выцвели, были сочными и блестящими. Она то ли перенесла недавно тяжелую болезнь, то ли какой-то душевный урон — голова ее на стройной шее начинала мелко трястись. Она тут же спохватывалась, распрямлялась в спине и плечах и останавливала трясучку, но через некоторое время опять допускала жалкую слабость. Чтобы несколько замаскировать свое наблюдение, Старков делал много необязательных движений. Тянулся за кружкой с водой, стоявшей на полу под койкой, пил звучными глотками, утирал рот тыльной стороной кисти, возвращал кружку на место. Взбивал и перекладывал подушку. Затем он достал из-под матраса мешочек с махорочным табаком, дольки бумаги, стал сворачивать папироску. Прикурив от кресала, пустил сизый клуб дыма.