Инженер, начальник станции и начальник ГПУ перенесли истекающего кровью Паца в вагон и положили на диван. Оказавшийся случайно в поезде врач нашел его уже при последнем издыхании. Еще несколько минут, и Пац стал трупом.
Поезд тихо отошел от станции, увозя тело убитого комиссара.
Ни стрелявший, ни его сообщники, — а было очевидно, что он был не один, — схвачены не были.
Красная власть приступила к строжайшему расследованию.
Много после — ибо события так быстро назревали, что допрашивать по горячим следам не пришлось, — допрошенные в трибунале показали:
Начальник ГПУ заявил, что, когда он увидал упавшего Паца, первая мысль его была помочь ему и заслонить обожаемого начальника своим телом от дальнейших покушений, почему он и кинулся к нему.
Его помощник показал, что он сразу понял, что барышня в котиковой шубке была сообщница стрелявшего, и потому он ее схватил. На вопрос следователя, куда же она девалась, помощник смущенно ответил, что к нему подбежали два солдата в форме ГПУ и приняли ее от него. Кто были эти солдаты, он указать не мог. В волнении и в суматохе он не заметил их лиц.
Командир полка Выжва объяснил свое нахождение под столом в буфетной тем обстоятельством, что «товарищ комиссар, выйдя из станции, обеспокоились, не обронили ли они золотой портсигар в буфете, и послали меня искать. Я и не слыхал, как стреляли».
Надо полагать, покойный комиссар зря тревожился о портсигаре. Он был найден на его трупе.
Комиссар Медяник показал, что он увидал огромную толпу Белых Свиток, напавших на комиссара Паца: «Их было больше тысячи, и все, знаете, стреляли. Я-таки и решил скакать за батальоном и пулеметами».
Корыто рассказал, как он бросился схватить стрелявшего, но ему помешал какой-то молодой человек, давший ему подножку. А когда он поднялся, никого уже не было. Он приказал начальнику башкирского взвода вернуть беглецов, но тот, вместо того чтобы исполнить его приказание, поскакал на пожар. Горело здание местного Совета, неизвестно кем подожженное.
Начальник башкирского взвода объяснил, что он поскакал заворачивать сани, но тут к нему подъехал конный красноармеец на серой лошади из ГПУ и сказал ему: «Куда скачете? Там Совет горит. Ваше место там».
— Мало-мало понимаешь, — говорил смущенный начальник взвода, растерянно поводя перед следователем косыми глазами. — Там бачка вперед, там бачка направо. Моя не знай ничего. Моя не знай, что комиссара убили.
По поводу этого показания начальник ГПУ пояснил, что никаких конных стражников к станции Гилевичи наряжено не было и что вообще серых лошадей в ГПУ во всем уезде нет. Однако командир башкирского взвода продолжал настаивать на точности и верности своих слов.
Допрошенные милиционеры и красноармейцы тупо повторяли, что они никаких приказаний ни от кого не получали. Они видали, что в товарища комиссара три раза стрелял человек в белой свитке и что к комиссару бросился начальник ГПУ.
— Мы и стали стрелять вверх. Потому не знали, в кого и куда стрелять. Боялись зашибить начальство.
Опрошенные жители местечка показали, что утром все дома обошли двое рослых стражников ГПУ «чужих, нездешних» и приказали после двух часов никому не выходить из дому по случаю проезда комиссара. Потом они видали, как по местечку к станции проехало «саней с десять», а на них какие-то крестьяне, всего человек тридцать или больше.
— Мы им, знаешь, махаем… Нельзя, мол, на станцию, а они либо не слышат, либо не понимают. Может, поляки. Видать, витебские, белые свитки.
Осмотр станции показал, что на станционном дворе стояло одиннадцать саней. Двое распряженных саней остались с брошенной подле сбруей. На сбруе были следы серой шерсти.
Наконец, мальчик десяти лет, пионер, рассказывал, что он видел, как поджигали Совет.
— Один был старенький, бритый, на ксендза похож, а другой молодой. Подъехали они на санях. Молодой из жестянки огромадной плеснул на угол, а старый лучину долго за углом разжигал. А потом и подпалили, значит. Враз занялось. Так и полыхнуло кверху, до самой крыши. А те, значит, сели и поехали. Я думал: наши, коммунисты. Кому же больше?
Башкиры толком ничего не могли показать. Кто-то будто седлал лошадей на площади, но они думали, что это так, просто начальство отбирает лошадей от крестьян.
Арестовали инженера Вишневского, повара, начальника станции с его помощником и телеграфиста.
Им ставилось в вину, что они умышленно задержали поезд с комиссаром на 50 минут. Кроме того, было приказано по тюрьмам в Минске, Москве и Ленинграде отобрать двести заложников. Всем, и самой советской власти, было ясно, что все эти люди никак не виновны в убийстве комиссара Полозова. Но убит был не кто-нибудь, а видный член Центрального Исполнительного Комитета Союза Советских Республик «Цика» и вместе с тем член революционного Военного Совета Союза, да притом еще ехавший с важным докладом из-за границы. Это было крупное «советское светило», и убийство его нельзя было оставить без последствий. Всем арестованным и заложникам грозила высшая мера наказания — смертная казнь. Рабоче-крестьянское правительство умело карать за смерть своих верных слуг.
Между тем всем было ясно, что все это было делом Белой Свитки. Белая Свитка в эти дни ураганом пронеслась по всей Белорусской республике и наделала бед и несчастий больше, чем Крымское землетрясение. И никто не был пойман.
N-ский стрелковый полк только поздно вечером, в темноте, вернулся в свои казармы у Борисовой Гривы. Люди были голодны и устали до крайности. Было много ознобленных. Притом все, и начальство, и красноармейцы, находились в тяжелом и подавленном состоянии духа. Тот самый комиссар, ради которого они три дня мерзли и голодали, был убит, можно сказать, на глазах у всех, и убийца не был пойман. Надо было ожидать арестов и жестокой расправы со стороны высшего советского начальства.
Прискакавший в санях Медяник был совершенно растерян. Корыто должен был сделать переход пешком и совсем подбился, размяк и раскис. Кроме всего его окончательно расстроило то, что у себя на квартире он застал Смидина и, когда он входил, тот быстро метнулся от Пульхерии, которую он, видимо, обнимал. Смидин смылся, как только увидал Корыто. Корыто приказал Пулечке растереть ему спину березовым бальзамом, но раздраженная Пулечка отказалась. Пришлось звать санитара.
Было скучно, злобно и досадно на дочь.
Выжва прошел к себе, заперся и даже не принял дежурного по полку. Ординарец таинственно доложил дежурному: «Пьют-с… Очен-но устали… Теперь надо полагать, дня на три… В большом расстройстве».
Распоряжался один Выржиковский. Он приказал сытно и горячо накормить людей, хорошенько растопить печи, уменьшить наряд и ложиться спать. Утро вечера мудренее. Белой Свитки бояться нечего. Она теперь далеко. Празднует свою удачу у Гилевичей. Выржиковский по долгому строевому опыту знал, что в том состоянии, в каком сейчас находились красноармейцы, они все равно никуда не годятся.
Наступила темная зимняя ночь. Была она такая тихая, что, когда в лесу падал пласт снега с еловой лапы, было слышно на казарменном дворе.
Дневальный и часовой у знамени и денежного ящика тоскливо топтались на морозе, борясь со сном. Сзади, в сумраке приспущенных коптящих огней, спали мертвым сном темные флигеля казарм.
Дневальный у ворот, в старом, рваном, еще Императорской армии тулупе, прислонился к стене, истомно, протяжно зевнул раз-другой и на минуту забылся в дреме.
Оглянулся. Подле него двое… в белых свитках… Вяжут ему руки… По шоссе стоит вереница саней. Люди проворным шагом входят во двор казарм…
— Товарищи… православные… да я же с вами… Ослобоните…
Все случилось молниеносно быстро. Распоряжался кто-то, кто отлично знал каждый закоулок, каждый закуток казарм.
Два человека вытащили длинный ковер с лестницы, повесили его на гимнастике и стали бить палками. Ни дать ни взять: частая ружейная пальба поднялась на дворе.
В каждой роте сразу одновременно появилось по два человека. Один со стороны светил сильным электрическим фонарем. Другой держал винтовку наготове.
Гремела команда:
— Стать по койкам!.. Старшина ко мне!
Покорно шел, шатаясь со сна, точно привидение в белом фельдфебель.
— Взводный ко мне!.. Показать коммунистов!
В полутьме у ружейных пирамид возились люди, отбивали замки и уносили ружья.
Начальник налетчиков в белой свитке взял с собой взводного первого взвода и пошел вдоль коек.
Остро и метко колол четырехгранный штык, направляемый опытной, сильною рукою. В окровавленном белье падали на койки члены ротных ячеек, всем ведомые коммунисты. В смертельном испуге дрожали, как осиновые листья, красноармейцы. Кто-то двинулся. Хотел побежать. Меткая пуля пришила его к месту.
— Сказано, ни с места! — прогремел властный командирский голос. Давно не слыхали такого в Красной армии.
По лестницам босые красноармейцы в нижнем белье по указанию Белых Свиток большими охапками сносили ружья и накладывали на сани. У пулеметных сараев запрягали пулеметные тачанки, у обозных нагружали патроны. Седлали ординарческих и командирских лошадей. Все шло как по писаному, руководимое чьею-то сильною, крепкою волею. У командирского, все еще по привычке называемого «офицерским» флигеля дежурили вооруженные люди. Там была еще мертвая тишина. Ни одно окно не светилось. Крепким сном спали в общежитии холостые красные командиры, еще крепче спали, угревшись в теплых объятиях своих жен, женатые. В коридорах и на лестнице была такая тишина, что слышно было, как из всех дверей мерными, плавными вздохами доносилось храпение спящих. Казалось, это дышал сам этот темный, крепко уснувший флигель.
Только, когда последние сани с ружьями и деревянными патронными и гранатными ящиками, сопровождаемые конными людьми и пулеметами, завернули за ворота, в казармах началась тревога.
Первою ее подняла Пулечка Корыто. В рубашке до колен, в белой шали с бахромою, точно длинное тонкое привидение, она стучала в двери командирской квартиры. Наконец, ординарец впустил ее и согласился разбудить командира.