В уровень плеча Глеба были узкие окна наравне с землей. Они были на половину завалены снегом. Шедший впереди остановился у темной двери и открыл ее. Могильной сыростью земли пахнуло в лицо Глебу.
— Пожалуйте, гражданин.
Глеб замялся, остановившись в удивлении. В тот же миг он ощутил сильный удар по затылку. Блестящие искры, зеленые и красные, заметались в глазах, ноги заскользили по крутым ступеням, что-то ударило в бок, еще раз в голову. Глеб потерял сознание.
Глеб очнулся от холода. Кругом был полный мрак. Он протянул руку — мокрая, каменная стена. Ощупал — кирпичи. Тронул пол — скользкая, ледяная земля. Встал, выпрямился, вытянул руку — не достал потолка. Осторожно, ощупывая стены, обошел помещение. Квадратная яма, в одном месте узкие, круглые, каменные ступени. Пополз по ним: — тяжелая дверь. Стучать, кричать бесполезно.
В камере не было тихо. Нарочно или случайно, как это часто бывает в новых железобетонных домах, тут была такая акустика, что, казалось, все, что делалось в громадном, многоэтажном доме, неясными, глухими шорохами, шумами и тресками доносилось через высокий потолок в эту яму, и это было хуже могильной тишины. Эта жизнь, невидимая, непонятная, но напряженная, это ощущение присутствия тут, точно где-то совсем близко, множества людей, гул их движения, шагов, казалось даже, разговоров, усугубляли и подчеркивали страшное одиночество могилы и сознание полного бессилия. Кругом люди, но никто не поможет. Им все равно.
Наверху по коридорам ходили. Глеб различал твердые шаги мужчин и частое постукивание женских каблучков. Он слышал стрекотание и звонки колокольчиков пишущих машинок, точно их были многие тысячи во всех этажах. Он измерял в своей темной могиле время по тому, что делалось кругом. Толпою прошли по коридору люди, в разнобой стучали сотни ног, раздавались голоса, смех — должно быть, кончилось «присутствие» в полпредстве и все пошли завтракать или обедать… Глеб не мог сообразить, был полдень или вечер. Должно быть, пошли обедать — слишком сильно ощущал Глеб голод.
Потом откуда-то издали стали доноситься звуки оркестра. Играл джаз-банд, и звуки его, смягченные отдалением, казались мелодичными. Может быть, там танцевали чарлстон или блэк-боттом, может быть, показывали советскую фильму. Потом наступила ночь. Шаги раздавались редко, и были они мерные, размеренные, неторопливые — шаги часовых ночного дозора.
Глеб забылся от голода и усталости. Когда он очнулся, дом оживал. Нарастали звуки шагов, становились чаще, многочисленнее, торопливее. Последние люди бежали по коридорам, боялись, должно быть, опоздать… Опять стрекотали машинки и точно совсем рядом звенели колокольчики, отсчитывая строчки.
Глеба, умирающего от голода и стужи, заживо погребенного, дом, казалось, втягивал в свою жизнь, дразнил и мучил. Он как будто говорил: «Смотри, здесь работают, что-то пишут, кому-то шлют послания, а ты лежишь в холодной камерной могиле и никому нет дела до твоих страданий. Никто тебя не найдет, никто не узнает, что в свободном государстве Польше погибает ужасною голодною смертью заживо погребенный. Вот тебе и городская культура! В лесу ты не погиб бы. В лесу Господь пропитал бы тебя ягодами, грибами, мохом. Господь по звездам своим вывел бы тебя из леса. Город каменными стенами отгородился от Бога. Нет больше в городе Господа Сил, не зайдет в город Пресвятая Богородица, не долетит к Ним молитва из каменного смрадного мешка».
Второй и третий день прошли, не принеся ничего. Голод и стужа делали свое дело. Жизнь отлетала от молодого тела.
Наверху между тем продолжали суетиться люди. Вспоминая все, что он слышал о полпредствах, Глеб стал смутно доходить умом, что дом полпредства есть особенный дом. Люди, что там работают, тоже несвободны. И для тех, что трещали на машинках, и для тех, что сидели за столами, бегали по коридорам, смотрели вечером спектакли и кинематограф, танцевали развратно-медлительные танцы, этот дом был тоже тюрьмою. Их не пускали из него в город на волю. Боялись, что они проболтаются, что они скажут другим, свободным людям о том, что делается в этих стенах. Непосвященным расскажут про то, что так тщательно выстукивают они на машинках, какие доклады и о чем торопливо носят они из комнаты в комнату. Их кормят здесь, их развлекают представлениями, но им никогда не дают свободы…
Не такова ли и вся Россия? Глухо замкнутый дом сумасшедших, где днем все что-то суетливо делают, по вечерам развлекаются, ночью развратничают, но не смеют никуда выехать, не смеют никому рассказать о том, что вся их великая страна стала тюремным застенком.
Что же лучше? Такая жизнь или такое, как его, голодное умирание в сырой могиле?..
Дверь приоткрылась. Золотой луч карманного электрического фонаря скользнул по мокрым, бурым кирпичам и ослепил Глеба. Он зажмурился, зашевелил руками. Так засыпающий на суше рак в дремотном сне шевелит тихо клешнями.
Грубый голос раздался сверху.
— Шамать хошь?
Человек положил фонарик на верхнюю ступеньку лестницы и стал спускаться. Попав в луч света, он казался огромным и страшным, в высоких сапогах бутылками и распахнутом тяжелом тулупе. В руках у него были краюха хлеба и глиняный кувшин с водой. Человек поставил кувшин и положил хлеб перед Глебом, как тыкают в нос умирающей собаке куском мяса, и сказал грубо:
— На, поешь вот мандры. А завтра суп тебе будет. Горячее… На допрос тебя поведут. Подкрепись, товарищ.
Глеба накормили. Дали ему помыться, почиститься и вывели из ямы. Судя по тому, что в доме была полная тишина и по коридорам горели редкие лампы, была уже глухая ночь. Его провели в небольшой кабинет. Над письменным столом была низко спущена электрическая груша под зеленым плоским стеклом с шелковой занавеской по краю. Эта лампа ярко освещала стол с бумагами. Другая лампа, у стены, так же ярко освещала лицо Глеба. Человек, сидевший за столом, остался в полусвете. Было видно, что это седой, немолодой человек, с очень худым лицом и горящими, воспаленными, большими глазами.
— Оставьте нас одних, — сказал он молодцам в кожаных куртках, приведшим Глеба. Его голос был глухой, надтреснутый и усталый, как ни странно, скорее приятный голос. — Курите? — спросил он Глеба.
— Нет.
— Принесите гражданину чаю… Крепкого! — крикнул он уходящим. Пока не был принесен чай, он молчал, внимательно разглядывая Глеба. — Наша беседа будет долгая, — сказал он. — Подкрепляйтесь чаем… Глеб Николаевич Вонсович?
— Да.
— Гражданин Польской Республики?
— Да… И я удивляюсь… — начал было Глеб, но допрашивавший знаком большой белой руки остановил его.
— Погодите удивляться… Вы думали, гражданин, что наша власть простирается только на русских? Вы ошибаетесь. Мы — Третий Интернационал. Наша власть всемирная. И мы достаем наших врагов, где бы они ни были…
— Вы вызвали меня для допроса. По какому поводу и по какому праву?
— О праве поговорим потом. Повод тот, что вы, очевидно, знали Светлану Сохоцкую.
— Что же из этого?
— Светлана Сохоцкая месяца два тому назад, после участия в черной мессе, покончила жизнь самоубийством. Во всяком случае она пропала и тело ее не разыскано.
— Но мне передали от нее записку… Ее рукою…
— Эта записка написана здесь… Ее передала вам в Боровом Пульхерия Кировна Корытина, наш агент-провокатор. Я говорю вам это для того, чтобы вы поняли, что и ваше Боровое вовсе не такая твердыня белогвардейщины. Мы знаем все… Мы можем все… Я вас спрашиваю: знаете ли вы, где находится бывший полковник Ядринцев, Всеволод Матвеевич, руководивший разгромом казарм N-ского стрелкового полка?
— Я не знаю Ядринцева… Вообще я ничего не знаю.
— Это как вам угодно-с. Мы знаем, что вы его знаете… Но… это ваше дело… Итак, вы утверждаете, что вы не знаете Ядринцева?
— Я вам все равно ничего не скажу.
— Посмотрим. А кто такой Белая Свитка?
Глеб молчал.
— Слушайте, — тихо и ласково заговорил допрашивающий. — Я вам гожусь в отцы… Вы мне очень симпатичны. Такие волевые, сильные люди нам особенно по душе… Ваша судьба зависит от вас самих. Так вы ничего не знаете о Белой Свитке? Хорошо… Расскажите тогда, что вы знаете о Братстве Русской Правды.
Глеб не ответил ничего. С минуту длилось молчание.
— Кушайте ваш чай. Вы совершенно напрасно не желаете мне отвечать. Нам и без того все известно. Имейте в виду, что правительства всех государств с нами и за нас. По нашему слову они выдадут кого нам угодно, и мы с ним сделаем все, что нам угодно.
— Это ложь! Вы делаете все потому, что никто не знает, что вы делаете.
— А Трайкевич?
Следователь поглаживал линейкой по белому листу бумаги, смущенный Глеб медленно отхлебывал чай. Он хотел отказаться от него, но не было сил. Начав, он со вкусом допил до конца.
— Вам дадут еще, — сказал следователь, и, когда на его звонок появился чекист, он сказал: — Подайте гражданину еще чаю.
Опять пока приносили чай следователь молча разглядывал Глеба. Лицо у следователя было худое, бритое и подергивалось частым нервным тиком. Большой нос резко делил его. Лицо было умное и принадлежало, во всяком случае, интеллигентному человеку. Это показывали и тонкие холеные руки с длинными пальцами.
— Глеб Николаевич, — тихо и как бы доверительно сказал следователь, — я предлагаю вам сделаться сексотом.
Заметив недоумение на лице Глеба, следователь добавил:
— Вам, видимо, неясно? Я вам это объясню. Немножко издалека будет мое объяснение. Но надо же, чтобы вы поняли все, что происходит, и оставили ваше совершенно напрасное упорство.
Следователь вынул объемистый кожаный портсигар и протянул его Глебу. Глеб отказался. Следователь медленно, со вкусом раскурил папиросу, пустил дым кверху, посмотрел, как он стал ложиться сизыми четкими полосами над головою Глеба, задумался, потом начал говорить ровным голосом, точно читая какую-то давно затверженную лекцию.