Белая свитка — страница 65 из 67

Но молчит Семен Данилович.

— Теперь говорят — они изменники. Атаман, говорят, узурпатор, — и слова такого не слыхал, а они, те новые, настоящая власть. Скажи пожалуйста, где правда? Почему тот, кого все войско избрало, — изменник и у-зур-патор, а те, что сами пришли названные и непрошенные, не изменники? Кто же это пойдет?

Но нет ответа у Семена Даниловича, и он тихо, как бы в раздумьи, произносит:

— Сдурел народ.

— Сдурел народ, — повторяет Камрадов, и презрение еще ярче видно на его лице, — сдурел… Нет! Трус, подлец народ стал, оттого и вся эта история. Намедни приезжают ко мне два казака с хутора. Спрашиваю их, ну, как порешили, за кого идете? А они мне отвечают — да мы-де пойдем за того, кто силу возьмет. Большевики, так большевики, а не они, так монарх, пускай хоть сам Вильгельм приходит, нам это все единственно. Вот какой народ стал… Без Бога!

— Да, Бога забыли. Теперь молодой-то казак иной — и креста не носит и в церковь заглянуть стыдится…

— Ага, вот. Вы над нашей верой смеялись. Хурул, мол, — пустяки, наши гелюны и манжики вам как на театре казались, а мы своего бога не забыли. И теперь, скажи, где правда? Куда моим-то шести идти? За кого? Тоже искать, кто сильнее будет? Ах, как в степи живу, никогда того в степи не было, и не перенесет этого степь! [32]

— Как не перенесет степь? — спросил Семен Данилович.

— Ты не знаешь степи, — важно сказал Камрадов, — ты сорок лет жил в степи, ты сто лет жил в степи — мало. Ты ее не знаешь. Калмыки тысячу лет, больше тысячи лет живут в степи — они ее знают. Степь живая, как море. У ней свои законы, своя честность, своя любовь. Степь гостеприимна и степь честная. Твоя лошадь пропала, в мой табун зашла — моя не берет. Жеребец гонит долой, табунщик смотрит тавро — это лошадь Семена Даниловича — отдать ее Семену Даниловичу. Степь грабежа не любит. Ты едешь, я еду — добрый человек едет, далеко видно, не страшно. Теперь что такое? Этот жить может, тому жить нельзя. На детей, на усталых мальчиков нападают вшестером, вдесятером на одного, травят, как зайцев, догонят, убьют. Что же хорошо? При татарах того не было. Степь погибнет от этого.

— Да, погибнет, — сурово молвил Топольков, — запашут степь. Поделят и запашут.

— И она высохнет и не даст урожая, — в тон ему сказал Камрадов. — Степь не простит обмана.

Тяжело это слушать Семену Даниловичу, но как гость он должен слушать.

Погода теплая, солнечная. Весною пахнет, небо полно темной голубизны, снег стаял, и грязная темно-бурая степь дымится парами воды. Жаворонки взлетают наверх и поют короткую песню, приглашая строить гнезда в расщелинах почвы. Короткой зимы как не бывало. Полы кибитки отвернуты, и горизонт виден из-за чайного стола.

И далеко, далеко, еще Семен Данилович и не видит, первый узкими своими глазками заметил Камрадов, показалась группа всадников. Что за люди? Свои или чужие? Враги или друзья? И кто теперь свои и кто чужие? И кто враг и кто друг? Но человек пятнадцать при оружии — это сила, это угроза, это опасность.

— Я поседлаю тебе, Семен Данилович, лошадей, и ты с Ашакой езжай в балку и там жди, а я узнаю, что за люди, и пришлю сказать.

Опять бегство, днем, на виду у каких-то людей, чьи намерения неизвестны.

В балке сыро и грязно. Грузнет кровный Комик, и беспокойно стоит Крылатый. Ашака залег на краю в старом бурьяне и смотрит на становище Камрадова. Отделился от него всадник, и рысью побежал к балке гонец.

Гонец — мальчик киргиз, внук Камрадова.

— Ну что?

— Это они… Враги. Вас ищут, кадете ищут. Только вы уйдете свободно. У них лошади — никуда! Устали. Теперь обыск у отца делают. Пулеметы ищут, а сахар и чай отбирают…

Бегство. Куда? Куда глаза глядят. Степь так велика и обширна. Но тянуло, тянуло к родному зимовнику…

8

Однажды тихою, морозною, звездною ночью, когда земля под копытами лошадей стучала, как чугун, и трещали тонкие льдинки на лужах и на замерзших мокрых глубоких колеях, Семен Данилович подьехал к хутору Разгульному и выехал в улицы. Хутор спал. Все ставни были прикрыты, и была тишина. Ни одна собака не лаяла.

Он проехал к дому хорошего знакомого, старого, шестидесятилетнего, казака Зимовейскова и постучал в ставню у его окна.

Старик сейчас же проснулся и испуганным голосом спросил:

— Кто там?

— Это я, Топольков.

— Семен Данилович, что ль?

— Я.

— Чего ты ночью-то? Аль заблукал?

— Пусти заночевать.

— До утра пущу, а утром провожу, а то худо бы не было.

— Спасибо и на том. Покалякаем.

— Эх, калякать-то о хорошем не приходится.

— Одно слово срам! Так иди же! Ты как, лошадьми или верхи?

— Верхи.

— Один?

— Нет, с калмыком.

— Ну, заводи в ворота.

Загремел засов, распахнулись ворота, и Зимовейсков встретил Семена Даниловича.

Семен Данилович поднялся на крыльцо и прошел за Зимовейсковым в его комнату.

— Ну, скажи мне, Лукьяныч, что у меня на зимовнике, — спросил он, садясь на лавку у стола, на котором Зимовейсков зажигал керосиновую лампу.

— Э-эх! — с досадою взмахивая рукою, вздохнул Зимовейсков и не стал говорить. — Садись, чайку согрею. Молока, что ль, достать, или сала, — суетился он, не отвечая на вопрос.

— Что, плохо, что ль? — упавшим голосом продолжал допытывать Семен Данилович.

— Хуже некуда.

— А что, сожгли?

— Нет.

— Да ты рассказывай. Я ко всему готов.

— Как уехал ты, все разобрали и по хуторам увезли.

— Жеребцы где?

— Наши взяли.

— И что же?

— Запрягли, стали гонять. Пьяные скакали по хутору, запалили, испортили. Потом пришли хохлы с Забалочного, с Воронков, стали себе лошадей требовать. Драка была. Стреляли… Ну и жеребцов порешили.

— Как порешили? — еле слышно проговорил Семен Данилович.

— Да убили ж! Чтобы, значит, ни казакам, ни хохлам. По справедливости.

— А матки?

— Поделили. Да уже многие повыкидали. Запрягать стали, бить чем попало. Сдурел народ. И машины делили, тоже драка была. Хотели деревья фруктовые выкапывать, да не знаю, выкопали аль нет.

— Ну а комитет что?

— Что комитет?! «Хронтовики» ничьей власти не признают… Что старуха, скоро, что ль, чай? — крикнул он за перегородку.

— Сейчас, родимый, — отозвалась жена Зимовейскова.

— Чаем, Семен Данилович, напою, накормлю, чем Бог пошлет, да и езжай с Богом. Прости, Христа ради, нельзя. — И старик, понизив голос, продолжал: — У меня, внизу, писарья полковые. Проснутся, дознают, что ты у меня… беда. И тебе и мне несдобровать. Тут один другому… такой сыск! все чего-то боятся, никто никому не верит.

— Да, вчера у Сархаладыка Камрадова в кибитке пулемет искали.

— Боятся.

— Да чего же они-то боятся?

— А всего. Все им снится опасность. Тут сколько мальчиков кадетов да офицерьев, сказывают, убили.

— За что?

— Против народа идут.

— Истинное наваждение.

— Да вот поди ж ты!

Старик и рад был дорогому гостю, и боялся, чтобы не раскрыли его у него. Он все покрикивал на жену: «Потише, Матреша, да не греми ты, ради бога, посудой».

— На ледник сходить, что ль, за молоком-то, или в кладовку?

— Нет, не ходи лучше, старая, — услышат.

— Да как же так без молока-то? — слезливо моргая старыми глазами, говорила старуха.

— Семен Данилович простит. Экое время, время-то какое, и гостя принять как следует нельзя. Подай, Матреша, хотя варенья к чаю. Там, кубыт, ежевика у нас осталась.

Чувствовал Семен Данилович, что не в пору он гость, и рад и не рад ему старый Зимовейсков.

Боится!! И горько ему стало. Что он? Преступник, что ли? Прокаженный какой?!

Он пил бледный чай из тонкого стеклянного стакана. Ему здесь каждый кусок поперек горла становился, но пил из вежливости, чтобы не обидеть хлопотавших для него ночью хозяев. Он вяло слушал рассказы Зимовейскова.

— Сын у меня в полку. Так, что говорит: землю делить поровну надо. И хохлам, и казакам одинаково. Потому и хохлы, говорит, такие же граждане. Что же, говорю я ему, от казаков, значит, землю отбирать будете? — Да, говорит, придется… Вот оно дела-то какие!..

— Ну а старики как? — спросил Семен Данилович.

— Молчат. Что же поделаешь. Их сила. Все они оружейные, да злые такие. На отцов кричат! Им что? Они и отцов побьют.

— Значит, боитесь?

— Боимся, — тихо сказал Зимовейсков.

— Пропал, значит, Дон.

— Значит, пропал, — тупо повторил старый казак.

И было опять ощущение, что какая-то высокая каменная непроницаемая стена встала между ним, коннозаводчиком Топольковым, и хуторянами.

Семен Данилович допил чай, встал, поблагодарил хозяев и стал прощаться. Его не удерживали.

— Прости, Христа ради, — говорил Зимовейсков. — Рассвет скоро. Не увидали б.

Распахнулись ворота, неохотно вышли из них нуждавшиеся в отдыхе кони и пошли по уличке из хутора.

Выехав в степь, Семен Данилович свернул целиною на свой зимовник.

В бледном туманном рассвете весеннего дня замаячили вершины тополей, показались черные раскидистые ветви яблонь и груш фруктового сада и темно-коричневая железная крыша дома. Потянулись соломенные крыши сараев и служб, тын и за ним корявые ветлы над греблей. Все как было.

Комик прибавил шага, почувствовав близость дома, и коротко заржал.

— Домой, бачка, поехал, — сказал калмык.

— Домой, куда же больше.

Стало светло. Поднявшееся солнце было не видно за туманом, но чувствовалось, что скоро ярко заблестит оно с высокого голубого неба и настанет теплый весенний день.

Тихо на зимовнике. Не идут с гоготаньем гуси к воде, не поют петухи и не видно на грязном базу застывших, как изваяния, буро-красных волов.

Топольков въехал в усадьбу. Пусто. Там и там валяется гусиный пух, головки и крылья кур. Мертвый полуоглоданный собаками рыжий жеребенок лежит в углу. Все ворота сараев и конюшен открыты и всюду пусто. Виден только сор. Валяются клочья соломы, сена, у кладовой просыпана мука, лежат разбитые бочонки и кадки.