Белая церковь. Мосты — страница 21 из 66

— Василий Степанович, — сказал он вслух своему помощнику, — поди и выбрось вон. Неохота с утра руки марать.

Положив приготовленные для доклада бумаги на стол, Попов грубо схватил монаха за ворот, поволок его через всю залу, но в дверях, груженный неудобной ношей, столкнулся с штабс-капитаном Чижиковым.

— Боярин Мовилэ, ваша светлость, просит срочного приема.

— Как?! — возмутился Потемкин. — Этот наглец, этот предатель посмел явиться да еще и требует срочного приема?!

Попов мигом вытолкнул монаха за дверь.

— Григорий Александрович, — сказал он как можно примирительней, Мовилэ был и остается одним из самых верных наших союзников. К тому же он фигура чрезвычайно влиятельная среди молдавских бояр.

— Да я и сам люблю его, — сказал Потемкин, — но что толку, раз он меня предал! Надо же быть таким ослом — именно когда матушка-государыня слила обе армии в одну, назначив меня единым главнокомандующим, именно тогда этот Мовилэ не нашел ничего лучшего, как предложить смещенному Румянцеву дом под Яссами, посадив мне, таким образом, этого старого мерина под бок.

— И все-таки, ваша светлость, его надо бы принять. Грибовский располагает секретными данными, что в Петербурге депутация молдавских бояр ищет возможности приема у государыни.

— На какой предмет?

— Просить императрицу о скорейшем заключении мира с турками.

— Что-что-что? Да это же удар в спину! Передайте им, что мира не будет, пока на развалинах Оттоманской империи не будет провозглашена возрожденная Византия!

— Весьма возможно, — продолжал Попов, пропустив мимо ушей ораторскую патетику своего главнокомандующего, — весьма возможно, что депутация была благословлена в этот путь фельдмаршалом Румянцевым.

— Жареных голубей он ему готовит, — вдруг вспомнил Потемкин. — Нет! Гнать Мовилэ в шею, и дело с концом.

— Ваша светлость, — сказал Попов, — боюсь, что у меня не поднимется рука выталкивать боярина как обыкновенного монаха.

— Это почему же?

— Да уж по одной той причине, что из этого корня вышел пресвятейший Петр Могила, основатель Киевской духовной академии…

— Да разве тот Могила и этот Мовилэ…

— …один и тот же господарский род.

— Вон!!! — завопил вдруг фельдмаршал и, скинув с себя всю когорту прихорашивающих его слуг, поправил халат, надел на босу ногу туфли с бриллиантовыми застежками и сказал дежурному адъютанту: — Проси.

Основательный, грузный, добропорядочный Мовилэ, едва переступив порог, поклонился в пояс и начал длинное, цветистое приветствие, от которого фельдмаршал уклонился. Поднявшись с дивана, разведя свои огромные лапы, пошел навстречу своему гостю, обнял его и облобызал.

— Рад видеть тебя, мэрия та. Так, кажется, у вас величают. Извини, что мое изучение молдавского языка остановилось на этих двух словах, что поделаешь — война! Вот сокрушим турок, твоя боярыня, даст бог, в очередной раз разрешится от бремени, ты позовешь меня в кумовья, я посажу всех твоих чад на колени, и побей бог, если не заговорю с ними на самом что ни на есть вашем языке!

— До того дня еще нужно дожить, — сказал Мовилэ, и голос его дрогнул.

— Ты пришел ко мне с плохими новостями?

— Никаких новостей, кроме той, что погибла Салкуца.

— Салкуца — это княжна ваша какая-нибудь?

— Салкуца — это деревня.

— И что с той деревней стряслось?

— Ее больше нету. Она сметена с лица земли.

Потемкин склонил набок огромную нечесаную голову и долго, как произведение искусства, изучал опечаленного боярина. Вот уж действительно некстати — впереди бал, впереди первая красавица России, мечта его жизни, а тут опять эти распроклятые дела…

— По существующему соглашению, — сказал он, — ее императорское величество гарантирует возмещение всех понесенных убытков.

Мовилэ грустно улыбнулся.

— Речь не об этом, ваша светлость. Возвращают копейку к рублю, возвращают слово к песне, возвращают ребенка к матери при условии, что есть к чему возвращать. А если порушен корень, если сама основа порушена…

— Друг мой, деревни продаются и покупаются наравне со всем прочим товаром, разве это не так?

— Продаются и покупаются — это так, но отправленные на тот свет деревни обратно не возвращают.

— Запросите штаб, — сказал главнокомандующий, несколько понизив голос, Попову.

— Нет надобности, Григорий Александрович. Я только что на ваших глазах знакомился с донесением об этом деле.

— Почему не доложили по разряду «чрезвычайное»?

— Ничего чрезвычайного в этом не усмотрел. Турки пленили один наш дозор. Генерал Каменский их наказал, разбив целый конвой. Поскольку обе операции произошли неподалеку от деревни Салкуца, турки заподозрили ее в кознях против них. Напав ночью, они сожгли ее, уничтожив при этом мужское население, которое, впрочем, было не так уж велико.

— О, если бы все было так кратко, если бы все было так просто, вздохнул Мовилэ.

— Тогда расскажите подлиннее и посложнее, — предложил Потемкин.

Мовилэ начал с другого конца. Он рассказывал, как его люди нашли в поле полуобмороженного попа, как, отогрев, отпоив его, они узнали, что, собственно, с тех самых колядок все и началось… Потемкин слушал, откинув назад огромное туловище, слушал не мигая, не дыша, и только его единственный зрячий глаз метался в каком-то отчаянном прыжке, пытаясь настигнуть уже происшедшие события и повлиять на них. Увы, сто человек так и гибли, прижатые холодом и янычарами к стенам своего храма, и одинокий поп долгую неделю блуждал по заснеженным полям…

— Что ж, — сказал фельдмаршал, — я дал клятву сокрушить эту империю, и я не уйду из жизни, не сокрушив ее.

— Это и будет вашей резолюцией? — спросил Мовилэ.

— Тебе этого мало?

— По сегодняшнему дню — мало.

Это вывело Потемкина из себя — нет, каков наглец!

— Да что может быть выше этой победы, дурья твоя голова?!

— Выше любой победы стоит мир, ваша светлость.

— Нет, друг мой, о мире забудьте! Слишком много крови пролито, чтобы довольствоваться ничего не значащим миром. Война до конца и великая, на всю эпоху победа!

— Боюсь, что до той великой победы моя страна не дотянет и, может статься, разделит участь Салкуцы…

— Забудь на минуту о Салкуце, — сказал Потемкин, — и давай посмотрим, что творится вокруг. Мороз, метель, и в такую холодину мои солдаты зимуют в палатках. Пробовали в землянках — от тесноты и испарины одни болезни. Вернули армию в палатки. Ну, занесенная снегом палатка — это еще ничего, а как ты в ней перезимуешь на пустой желудок? Союзники вон предали, не хотят больше продавать провианту. Мы не в состоянии даже раз в сутки дать теплую похлебку своим воинам. Выдаем по сухарю и по пригоршне крупы в день в надежде, что как-нибудь тот солдатик изловчится и сам себе кашу сварит. А как ты ее сваришь, когда снег метет, отовсюду дует! Вот он и стоит, мой бедный рекрутик, по пояс в снегу, с котелком, крупой и двумя хворостинками. Стоит и прикидывает, как бы так подгадать, чтобы и ветер крупу не унес, и вьюга бы искру не погасила, и хворостинки бы дружно занялись. Твои люди худо-бедно зимуют в теплых глинобитных домиках, а ты поди посмотри, как зимует моя армия!

— Я это видел, — сказал Мовилэ…

— Видел — и что же?

— Содрогался.

— Так, — сказал Потемкин, довольный направлением, которое принял их разговор. — А коли ты видел страдания моей армии и содрогался, что же ты идешь ко мне со своей болью, прежде нежели принять, как то подобает истинному христианину, сначала мою боль в свое сердце?

— Вашу боль я давно ношу с собой.

— Ну, тогда и я твою боль принимаю в свое сердце. — Обняв и троекратно расцеловав гостя, он пожаловался Попову: — Вот, сам не знаю за что, а люблю его. Предал он меня, а я его все равно люблю!

Проводив боярина, Попов приблизился с приготовленными для доклада бумагами, но Потемкин вдруг отошел к затянутым толстым ледяным узором окнам, долго вслушивался в однообразный, унылый вой слабой метели за окном.

— Вась, а что, если бросить все это к черту и уйти в монастырь? Я ведь уже был около года монахом и как хорошо вспоминаю то время…

— Что ж, — сказал Попов, — в проигрыше не будете. Ваша стихия — сила, а монахи тоже сила, причем немалая… Они живут за своими каменными стенами, как у Христа за пазухой! Харч свой, вино преотличнейшее, свое, монашки, прелестные в своем роде, свои, золото, и притом немалое, свое…

Потемкин нахмурился. Что-то он поручил разузнать относительно монастырского золота, что-то очень важное…

— Выяснено, кому поручик Барятинский продал пленных?

— Как же! Хушскому епископу Стамати.

— Разве Стамати так богат, что может позволить себе бросать деньги на ветер?

— Глупый старик, ваша светлость. Уже купив их, он наконец сообразил, что они ему ни к черту, и, поразмыслив, решил подарить их турецкому султану, отправив в Константинополь с особым от себя письмом.

— Глуп-то он глуп, спору нет, но если при этом принять во внимание, что депутация молдавских бояр ищет приема у государыни, чтобы склонить ее к миру, может оказаться, что епископ не то что глуп, а умен и, может быть, даже не в меру. Чей он человек?

— Я думаю, об этом лучше всего спросить у главного священника армии, митрополита Амвросия.

— Послать за ним, — сказал светлейший, — и немедленно.

Едва Попов вышел, как с первого этажа донесся глухой удар, сопровождаемый звоном разбитого стекла. Немолодой уже солдат, согнувшись в три погибели, стоял под тяжестью огромного бревна. Он внес его в дежурку и, ошалев от бремени, ничего не видя вокруг, проткнул им насквозь застекленный шкаф, в который обычно вешали одежду дежурные.

Штабс-капитан Чижиков был в отчаянии:

— Ну, куда ты прешь, дуб неотесанный!

— А сказали, чтоб несть сюда.

— Что несть сюда приказали?

— Ну то, что вы и говорите — нетесаный дуб…

В минуту полного взаимного непонимания в дежурку вошел грузный инженер-майор и, видя, что солдат с бревном застрял в какой-то дискуссии, спросил сурово: