— Ты, дед, сразу скажи — даешь взаймы деньгу или нет?
Старик скинул с себя на минутку сладкую дремоту, чтобы улыбнуться молодому помощнику.
— Несуразный ты парень! Деньга, которую я вчера нашел на обочине дороги, ее и деньгой-то по-настоящему назвать нельзя. По-русски она зовется пятак, то есть пять копеек. Вся ценность ее в том, что она круглая и ветром ее не унесет.
Молодого пастуха эти никчемные рассуждения только выводили из себя.
— Ты не рассказывай мне, что такое пятак, это я и без тебя знаю. Ты одолжи мне его, так чтобы эта деньга в моем поясе лежала, а уж как и на что я ее истрачу — не твоя забота.
Старик вздохнул. Расстаться с деньгой ему не хотелось, а дать себя втянуть в длинный спор по пустячному поводу — значило растерять ту сладко-печальную дремоту, которой он так дорожил.
— Ну положим, что это хорошая, славная деньга. И куда ты теперь среди ночи кинешься на нее курево покупать?
— И это тоже не твоя забота, — сказал молодой. — Если у меня будут деньги, я как-нибудь курево себе раздобуду. Вон тракт в двух шагах. Вдруг проедет почта! Да у тех кучеров почти завсегда можно куревом разжиться!
— Какая там почта в военное время! Раз в неделю покажется и то несется как очумелая, моля бога, чтобы пронесло.
— Слушай, дед, а может, ты все это по скупости своей?..
Старику стало невмоготу. Покопавшись в карманах, он достал свой пятак. Молодой, заполучив его, тут же упрятал в кожаный пояс, так называемый кимир, и пришел в такое волнение, что весь превратился в слух, готовый в любую секунду сорваться с места.
— Смотрю я на тебя — смурной ты малый, — сказал старик.
— Тсс!
— Что, таки едут?
Молодой стоял неподвижно, как изваяние, просеивая нескончаемую ночную тишину в поисках хоть чего-нибудь похожего на конский топот или дребезжание колес, но тишина была величественная, непочатая, первозданная.
— Бросил бы ты эту маету, — посоветовал дружески старик. — Нам, пастухам, нельзя всяким слабостям поддаваться. На нас живые божьи твари. Другой раз кончится у тебя табак, а кругом одни пустые холмы, и что ты будешь делать? Бросишь овечек и пойдешь курево искать? Да когда ты вернешься, одни копыта останутся от твоей отары!
— Я бы бросил, — вздохнул молодой, — да что толку, когда уже затянулся и дым в себя пустил.
— Что, с одной затяжки пошло?
— С одной затяжки.
Они еще поговорили о разных пороках и страстях, караулящих бедное человеческое существо, о том, как и при каких обстоятельствах эти пороки пристают к человеку, от каких можно еще избавиться, а какие, считай, уже до гроба, но чу…
— Что, таки едут?
Молодой разочарованно вздохнул.
— Главное, я уже деньгу взял в зубы, чтобы бежать на тракт…
— Смотри, не надумай сдачу просить, — сказал старик, — а то совсем опозоришься.
— Ты вот, дед, смеешься, а если попадется курящий человек, он сразу поймет мою тоску. Случается даже, что курящий курящему просто за так дает покурить. Если хочешь знать, я этот пятак больше для храбрости у тебя выпросил…
— Ничего, потерпи немного. Вот, даст бог, заключат мир, отведем овец на зимовку, отпущу тебя в Яссы. Там у греков запасешься куревом на целый год.
— Думаешь, заключат мир?
— А непременно. Когда две державы никак не могут одолеть друг друга, тогда что остается? Мир. А будет мир, заживем и мы потихоньку.
— Думаете, дадут?
— Дадут, — сказал старик уверенно. — Для новых войн нужны солдаты, а чтобы бабы нарожали новую армию, нужно дать небольшое послабление народу. И пока бабы будут нянчить малышню, можно будет и самим чуток пожить.
Молодой хотел было что-то возразить, но вдруг сорвался с места и пулей кинулся по склону холма к проходящему в низине тракту. Со стороны Прута неслось несколько экипажей в сопровождении конвоя. Достав свою деньгу, пастух стал посреди тракта, готовый скорее погибнуть, чем сойти с нею.
Лошади переднего экипажа шарахнулись в сторону, чуть не опрокинув карету. Поддавшись, тревоге, остановился весь поезд. Старый казак Кресало, обнажив саблю, выехал галопом в голову поезда, чтобы выяснить, в чем дело.
— Ну, что там такое? — спросил раздраженно генерал Голицын, сопровождавший светлейшего в этой поездке.
— Глупость какая-то, ваше благородие, — ответил разочарованно казак. Пастух просит покурить.
Выбравшись из своей кареты, генерал подошел к экипажу, в котором ехал светлейший.
— Поедем дальше или отдохнем немного, ваша светлость?
— Странно, — сказал Потемкин. — Очень странно. Не случилось ли чего с ним в дороге?
— Да что с такой громадой может случиться?
— Ну, опрокинуть могут по неосторожности или, переправляя через водные преграды…
— Какие там водные преграды! — возразил Боур. — Через Днепр он переправлен давно, ну а что касается Днестра, то еще вчера, когда вы распорядились ехать в Николаев, мы послали курьера, чтобы и черниговский колокол направили туда.
— Поздно, — сказал, подумав, светлейший. — Теперь уж поздно. К тому же он умолк. Я его больше не слышу, а если он для меня свое отзвонил, зачем с ним возиться? Пускай возвращают обратно в Чернигов. И непременно, сию минуту отправить курьера.
Приподнявшись, он ждал, пока подадут нужные распоряжения, потом долго слушал, как утихает в ночи топот одинокого всадника.
— Да и нам ехать дальше незачем, — заявил оп вдруг. — Выньте меня из коляски. Я как-никак воин и хочу подобно воину принять смерть в поле.
Вынесли из кареты кожаные подушки, разложили неподалеку от дороги, на склоне холма, застелили ковриком. С трудом вынесли на руках огромное, холодное, почти безжизненное тело князя. Врачи попытались прощупать пульс, но он попросил оставить его в покое. Правда, племянница притащила из кареты пузырек одеколона, предложив князю еще раз попытаться самому вылечить себя. От всех болезней князь лечил себя одинаково — на макушку, прямо на взлохмаченную шевелюру, выливался флакон одеколона, который он сам же растирал по голове огромной лапой. Всю жизнь это средство помогало, но, увы, на этот раз…
Улегся, дав себя укутать одеялом. Некоторое время спустя спросил племянницу:
— Что тут рядом? Шумно кто-то вздыхает.
— Отара. Овечки вздыхают во сне.
— Костер у них там, что ли? Дымком тянет.
— Пастухи коротают ночь.
— А что, — спросил князь после долгой паузы, — тому пастуху, который нас остановил, дали покурить?
Стали выяснять. Оказалось — не дали. Подозвали молодого пастуха, и старый казак насыпал ему из кисета немного табаку. Потемкин следил, как пастух неумело закуривает, потом попросил повернуть его на спину. Какое-то время лежал молча, укачанный огромным ночным небом.
— Саш, а Саш… — позвал он тихо племянницу.
— Что?
— Видишь вон ту маленькую звездочку?
— Вижу.
— Это моя любимая звезда. Всю жизнь она меня манила, всю жизнь она была ко мне благосклонна, и кто бы мог подумать, что в самый-самый зенит…
— Что ты, дядюшка? Еще как она нам будет светить, еще как мы заживем!
Глаз светлейшего наполнился печалью.
— Поди принеси мне голубого Христа.
Племянница ушла к каретам, и, пока она там копалась, светлейший принялся разглядывать низкорослую, сутулую фигуру старого казака, стоявшего с ружьем у его ног. Было что-то бесконечно горькое и одинокое в его тяжелой думе.
— Поди сюда, солдат.
Казак вздрогнул, точно его застали бог весть за каким проступком, и, вытянувшись по форме, замер.
— Ты, солдат, прости меня, — с трудом проговорил фельдмаршал.
Кресало сухо глотнул, посмотрел куда-то в поле, затем молвил тихо:
— Не судья я вам, ваше сиятельство. Если что и было промеж нами, пусть бог простит.
— Я часто бывал излишне суров с тобой, солдат…
— Так ведь служба — это не дружба…
— Гонял тебя по всем дорогам…
— На войне без этого не обходится…
— Излишне часто заставлял кровь проливать…
— Мы за бога, за веру нашу стояли, и тут уж, как говорится, потери не в счет.
Князь облегченно вздохнул, точно свершил самое трудное из всего того, что ему предстояло.
— По дому небось соскучился?
— А и то сказать, ваше сиятельство. Пора поля засевать.
— Ну и с богом, — как-то неопределенно, ни к кому особенно не обращаясь, выговорил наконец светлейший.
Тем временем вернулась Браницкая с иконой. Потемкин целовал голубого Христа, плакал, опять целовал, после чего утих, прижав его к груди. Казалось, засыпает, но вдруг он отчего-то вздрогнул несколько раз. Графиня Браницкая, кутаясь в теплую шаль, подумала про себя, что это хворь из него так выходит, но старый казак, дежуривший у ног князя, перекрестился и сказал:
— Отходит, слава богу…
— То есть как отходит?
— Ну, помирает то есть.
— Да ты что, глупая твоя голова, как можно!!!
Бросившись к светлейшему, она принялась его обнимать, целовать, затем, положив себе на колено его громадную голову, принялась дышать ему в рот, чтобы вернуть к жизни, и при этом истерически кричала:
— Нет, этого быть не может, мы этого не должны допустить!
— Оттяните ее от покойника, — сказал спокойным голосом казак. — Бабы, они при смертях бедовые…
Конвойные стояли, не смея притронуться к графине, и тогда молодой Голицын, подняв ее на руки, понес к каретам. Браницкая вопила, вырывалась у него из рук, но Голицын был крепким, мускулистым, и его решимость подействовала на нее отрезвляюще. Через несколько минут, окончательно придя в себя, она сама вернулась к покойнику и, сев чуть поодаль, тихо, по-бабьи завыла.
Светлейший лежал, запрокинув голову, и своим единственным, теперь тоже незрячим оком все еще вглядывался в бесконечность звездного неба. Кресало, волею обстоятельств ставший свидетелем нелегкого прощания тела с духом, подошел к покойнику, положил его голову на подушку, сказав при этом:
— Нужна монета, чтобы глаз прикрыть, пока веко не остыло.
Они выехали из Ясс в такой поспешности, что трудно поверить, но ни у кого не оказалось при себе золотой монеты. Стали искать хотя бы серебро или медь — ничего, ни копейки ни у кого. И тогда молодой пастух, подойдя, протянул свою деньгу. Казак взял ее, прикрыл начавшее уже остывать веко, и скромный пятак, потерянный кем-то на обочине дороги и найденный молдавскими пастухами, лег на единственный глаз богатейшего и могущественнейшего из сильных мира сего.