еобходимее жизни… Он спросил черного кофе и стал курить и напряженно думать: что же теперь делать ему, как избавиться от этой внезапной, неожиданной любви? Но избавиться – он это чувствовал слишком живо – было невозможно. И он вдруг опять быстро встал, взял картуз и стек и, спросив, где почта, торопливо пошел туда с уже готовой в голове фразой телеграммы: «Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба, ваша, в вашей власти». Но, дойдя до старого толстостенного дома, где была почта и телеграф, в ужасе остановился: он знал город, где она живет, знал, что у нее есть муж и трехлетняя дочка, но не знал ни фамилии, ни имени ее! Он несколько раз спрашивал ее об этом вчера за обедом и в гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила:
– А зачем вам нужно знать…?»
И мичман Васильцов готов был сказать своей прекрасной попутчице те же самые слова: «Отныне вся моя жизнь навеки, до гроба, ваша, в вашей власти!», он был готов немедленно сделать ей предложение, жениться на ней, просить о разводе с мужем… Держа ее ладони в своих, он жарко умолял ее:
– Мы составим вдвоем невероятное счастье! – убеждал он Елену. Но она лишь загадочно улыбалась. Ей нравилось мужское поклонение пылкого мичмана. Нравилось… Какой милый юноша… Как жаль с ним расставаться…
Она исчезла навсегда. На всю оставшуюся жизнь – войну, большевистский переворот, гражданскую усобицу, «строительство социализма»… И вдруг она явилась к нему снова, спустя четверть века, но уже в образе геодезистки. Он боялся в это поверить и уверял себя, что уж теперь-то он не упустит свое счастье. И пусть дуга Струве будет тому залогом.
…Под утро он поднялся и вышел на крыльцо покурить, собраться с мыслями. Но тут из сарайчика на заднем дворе раздался дикий вопль, а потом столь же неумеренный смех. Васильцов вышел навстречу нарушителям лесной тишины («режима молчания»). Вскоре выяснилось, что в сарайчике произошло небольшое ЧП. Утром красноармеец Жилкин заметил на подоконнике крынку с темной пенной жидкостью. Понюхал – пиво! «Не иначе Господь послал!» – решил боец. Отхлебнул – и в самом деле пиво, только горькое. Пиво явно самодельное, значит, натуральное. А то, что горькое не страшно – водка горше, и то пьют. И Жилкин сделал большой глоток. И тут же почувствовал, что в язык впилась какая-то дрянь вроде пиявки. Да это и была пиявка! Откуда уроженцу нижнего Поволжья было знать, что пиявок в Белоруссии выдерживают в горьком пиве, чтобы потом лучше присасывались к больному месту на теле?! Не знал, вот и получил сполна. Жилкин взревел и с трудом оторвал взъярившуюся тварь, швырнул ее обратно в кувшин. Язык кровоточил, а все, кто ночевал в сарайчике, ржали в голос.
Васильцов тоже улыбнулся и махнул рукой. Такая вот разрядка вышла посреди тягостных будней.
Вот уж точно, не зная броду, не лезь в воду. Не все то пиво, что горчит…
Полковник с удовольствием прогулялся по утреннему лесу. Вот так бы и жить всю жизнь – в зеленом пространстве между деревьями, вот так бы и начинать каждое утро – в бодрящей прохладе соснового бора… Он ощутил на себе чей-то пристальный взгляд. Оглянулся… Никого поблизости не было. Но из большого дупла на раздвоенном грабе на него смотрела утомившаяся за ночь сова, и глаза у нее были, как две черно-желтые мишени. Эта сова все и решила. Не зря же она объявилась тут в час его важнейшего жизненного решения?! Васильцов вернулся. Ника уже сидела на кровати и подбирала волосы, подкалывая их заколками.
– Нам уже пора? – спросила она.
– Да. Нам с тобой пора принять важное решение.
Васильцов был очень взволнован, он не знал, какие слова надо говорить в такие минуты, и потому сделал Нике классическое предложение:
– Я прошу тебя стать моею женой.
– Ты же видишь, что я почти ею стала, – улыбнулась она.
Васильцов знал, что у капитана в дальнем плавании есть право совершать некоторые нотариальные действия, например, выдавать свидетельство о смерти или регистрировать браки. В Беловежской Пуще он был именно таким капитаном – командиром отдельной дивизии, а значит, и на него, комдива, распространялась эта капитанская привилегия. Поэтому он сел за крохотный столик и написал от руки «Свидетельство о браке гражданина Константина Федоровича Васильцова с гражданкой Княженикой Александровной Мезенцевой». Попросил у начальника штаба, чтобы тот заверил документ несекретной печатью. Майор Иван Степанович Гуров с удовольствием это сделал.
К завтраку Васильцов и Мезенцева вышли мужем и женой, о чем и объявили честному народу. Гуров первым крикнул:
– Горько!
– Без фанатизма, без фанатизма, – попробовал осадить его Васильцов. – Мы все-таки находимся в боевом походе…
Но было поздно. Штабной народ, ночевавший в доме лесника, принял новость с большим энтузиазмом. После давящего мрака последних дней вдруг возникла нечаянная радость. Да какая!
Все оживились, засуетились. Из неведомых запасов начпрода возникла бутылка хорошей водки, заскрежетали консервные ножи, и завтрак сам собой превратился в свадебное торжество. Люди впервые с черного воскресенья заулыбались, послышались шутки. Лица разгладились, повеселели. Комиссар Потапов обнял Васильцова за плечи:
– Какой ты нам праздник, Федорыч, подарил, ты даже сам не представляешь!
– Праздник будет, когда мы к своим выйдем. Обещаю проставиться по полной!
– Это само собой! А мы пока не празднуем, а поздравляем, – не сдавался Потапов. – Хороший ты нам повод дал!
Ника смущенно принимала поздравления. По рукам пошла гулять чарка. На всех, конечно, не хватило, но никто в обиде не остался. Лесник снял со стены иконку «Явления Божией Матери в Августовских лесах» и благословил новобрачных, несмотря на косые взгляды комиссара. Но Васильцов с Никой хоть и не перекрестились, но стояли, как положено, опустив головы. Икона вернулась в красный угол, а Станислав вручил молодоженам новенькую блестящую подкову:
– Это вам на счастье! А еще вот вам лисья шкурка. Может, на воротник сгодится! – протянул он Нике полоску рыжего меха. Тут все стали шарить по карманам, полевым сумкам – искать подходящие к случаю подарки. Потапов подарил старинную зажигалку в виде руки, сжимающей яйцо с римскими литерами «Ad ovo» (нашел во дворце Потоцкого), кто-то преподнес Нике плитку шоколада, походный набор игл и ниток с наперстком… Неизвестно, сколько бы еще продолжились поздравления, но Васильцов уже подал команду: «Становись!»
Построились во дворе дома лесника. Начштаба проверял снаряжение, вьюки на конях (их было четверо).
Полковые артиллеристы несли панорамы. Начальник полевого отделения Госбанка предложил командирам получить жалованье на два месяца вперед. Это был хитрый ход – мешки с денежной массой заметно легчали, и тащить их было проще. Ему бы взять пример с музыкантов. Начальник дивизионного оркестра разрешил музыкантам оставить тяжелые инструменты вроде геликонов и баритонов в лесу. Но не бросить их, а привязать к деревьям, да так, чтобы их никто не заметил. Духовые трубы привязывали к веткам веревками, потом обматывали их лентами от армейских обмоток и портянками. И получалось неплохо – медные извивы труб, скрытые под брезентом, походили на искривления стволов и веток.
Глава девятая. Засада
В поход выступили только к десяти часам. Станислав взялся их провожать, и потому шли по сухой тропе, хотя и справа, и слева по-прежнему курились густыми испарениями пущанские багна, болота. Штаб со всех четырех сторон оберегали все четыре взвода охранной роты. По всем правилам боевого устава пехоты штабную колонну охраняли сзади – тыловая походная застава, по сторонам – боковые заставы, а в головной походной заставе на этот раз шел взвод лейтенанта Черкашина. Шли на удалении голосовой связи, то есть на километр впереди всех. Вместе с головной заставой шел и лесник, выбирая хорошо известные ему сухие тропы. Его сопровождал командир охранной роты капитан Зерницын. Андрей боготворил своего ротного, прошедшего Испанию и Халхин-Гол, командира бывалого, тертого и стреляного, но не очень счастливого. После развода с женой, дочерью секретаря одного из приволжских обкомов, карьера его приостановилась. Ему давно уже батальоном, а то и полком командовать, а он в ротных застрял. Но Зерницын не унывал, ему доставляло удовольствие учить молодежь – что рядовую, что командирскую – как вести себя на поле боя, как выживать, как побеждать. Он даже не учил, а делился реальным, живым боевым опытом.
– Вот простая вещь – малая пехотная лопатка, – говорил он, держа в руках нехитрый шанцевый инструмент. – Помимо прямого назначения – окапываться, лопатка, как вы, наверное, сами разумеете, еще и холодное рубящее оружие. В рукопашном бою. Ее можно метать во врага. Ею можно грести, как веслом. Рубить нетолстые сучья и деревца на шалаш. Но и это не все. На лопатке можно жарить над костром, как на сковороде. Яичницу можно сварганить в два счета. Каши из топора не сваришь, а глазунью на лопатке – запросто! Были бы яйца! Под Мадридом мы даже лепешки на ней пекли – тортильи. Ею можно пользоваться, как мерным инструментом – длина ее ровно полметра, ширина лотка – пятнадцать сантиметров, длина – двадцать. Запомните, пригодится. За восемь-десять минут ею можно окопаться – вырыть окоп для стрельбы лежа.
Комбат любовно оглаживал незамысловатый инструмент.
– И еще одно предназначение. На походе лопатка висит на ремне в чехле и бьет тебя по ногам, если неправильно приторочена. Разумно крепить лопатку: черенок под ремень, а железным лотком вверх, так, чтобы он прикрывал левую лопатку. Лопатку под лопатку. Когда лежишь на земле или ползешь, лопатка прикрывает сердце от шрапнельных пуль или осколков. А в бою – перемещаешь ее на грудь. И под рукой – удобно, и сердце прикрывает. Конечно, пулю в упор она не держит, но если «дура» наизлете или под углом – спасет, ослабит убойную силу… А кто изобрел такую лопатку, знаете?
– Суворов?
– Никак нет. При Суворове таких лопаток еще не было. Но он бы ее, конечно, оценил. Пуля – дура, штык – молодец, а лопатка – мастерица. Ее изобрел в середине прошлого века датский капитан Линеманн, толковый парень, понимавший, что к чему. И у нас она была принята на вооружение полвека назад. Послужила она и в турецкую, и в японскую, и в германскую войну. И, кстати говоря, Россия была единственной страной, которая заплатила Линеманну за патент. Остальные страны использовали такую лопатку пиратским образом, без авторского права.