Белая ворона — страница 32 из 64

е беженцы, как и они, которые живут в Хайфе, потому что жить в ней и дешевле, и безопаснее, чем в Тель-Авиве или в Иерусалиме. Жена подает им чай, а родная немецкая речь заменяет рафинад и делает пустой чай сладким.

Пустой чай, пустой дом, пустой лист. Пустая жизнь.

Писатель Цвейг дошел до того, что перечитывал собственные книги, и это только усиливало его тоску по прошлой жизни, когда он был богат, знаменит и купался в лучах славы.

Через два месяца после прихода нацистов к власти Цвейг составил своего рода манифест под названием «Положение немецкого еврейства». В нем он писал: «Германию разорвал на части коричневый дьявол. Той, настоящей, Германии, которая была до него, никто не пришел на помощь. Мы — свидетели уничтожения гражданских свобод и гуманистической цивилизации. Один из примеров тому — положение немецкого еврейства. Неужели человечество готово мириться с уничтожением целого народа, который внес столь огромный вклад в мировую культуру?» Эти слова Цвейг написал перед самым отъездом в Эрец-Исраэль, которую считал единственной гарантией сохранения еврейского народа. И все-таки Цвейгу понадобилось немало душевных сил, чтобы порвать с родной Германией.

С антисемитизмом Цвейг был знаком с детства. Но тогда антисемитизм не был государственным, что очень существенно.

Арнольд Цвейг родился в южной Силезии. Там жили немцы, поляки, евреи и в воздухе висела ненависть к евреям. Однако до начала 30-х годов это не мешало его семье, как и другим подобным семьям, оставаться ассимилированной немецко-еврейской буржуазией. В университете, где Цвейг изучал философию и литературу, его ассимиляция только усугубилась. Он упивался философией Ницше, владевшего тогда умами, но идеология сионизма и хасидского мистицизма Мартина Бубера отрезвила его. Дело довершила война: зрелище вырванных осколками снаряда кишок и смертоносное облако иприта прибавили Цвейгу куда больше жизненного опыта, чем университетский курс философии. Но и этот опыт не вытравил из его души любви к родной Германии.

Как ни трудно представить себе еврея, удерживающего зыбкое равновесие между Ницше и Бубером, Арнольд Цвейг искренне хотел быть и евреем, и немцем. Немцем — чуть больше.

x x x

Переписка Арнольда Цвейга с Зигмундом Фрейдом началась еще за шесть лет до прихода к власти «коричневого дьявола».

Цвейг написал Фрейду: «Ваши величайшие открытия сделали меня тем, кем я стал сегодня». А стал Арнольд Цвейг сионистом.

Фрейд писал о Палестине презрительно, уверяя, что Палестина «мало чего добилась в области открытий или изобретений и не дала миру ничего, кроме религий и религиозного фанатизма…».

Цвейг же видел Палестину под другим углом зрения, в частности, он воздавал хвалу еврейскому стремлению разрешать конфликты, исходя из моральных устоев.

«Разве это стремление у нас не врожденное? Разве оно не присуще нашему народу гораздо больше, нежели любому другому современному народу?.. Палестина может стать для всех евреев лакмусовой бумажкой, и тогда мы узнаем, есть ли у нас иммунитет к той чуме, которой заражены многие другие. Проверка такого иммунитета конечно же распространяется и на наши отношения с арабами…» — написал он Фрейду.

С одним из арабов Цвейг познакомился вскоре после приезда в Хайфу. По рекомендации Штрука, к нему пришел арабский драматург Азиз Домет. К удивлению Цвейга, Домет говорил по-немецки без малейшего акцента и литературным языком в отличие от ужасающего языка этих малограмотных нацистов, у него были хорошие манеры, одет он был по-европейски и вообще не походил на араба.

— Я считаю, что Палестине на редкость повезло, герр Цвейг, — сказал Домет. — Вы привезли сюда великую немецкую культуру. Кстати, я вырос на ней.

Потом они поговорили о чудесном городе Берлине, который герр Домет хорошо знал.

— Герр Цвейг надолго оставил Берлин?

— Как вам сказать, — замялся Цвейг, покосившись на жену, — видимо, надолго.

— Но вы все же вернетесь в Германию. Там началась новая эра, а может ли быть лучшая питательная среда для писателя!

— Видите ли, дорогой герр Домет, для одних эта эра новая в положительном смысле, для других — в отрицательном.

— Что вы имеете в виду, герр Цвейг?

— Положение евреев.

— Но вы же немецкий писатель!

— Так-то оно так, да вот власти новой Германии дали мне понять, что считают меня не столько немецким писателем, сколько нежелательным евреем.

— А вы думаете, в Палестине евреи желательны?

— Во всяком случае, нам будет гораздо легче договориться с арабами, чем с новой немецкой властью.

— Боюсь, вы ошибаетесь. Арабские беспорядки наводят на мысль, что это не совсем так. Думаю, вы поторопились, герр Цвейг, покинуть Германию. Все-таки для писателя самое главное — язык и читатели, а у вас они — в Германии.

— Бесспорно, язык и читатели очень важны, — Цвейг рассеянно посмотрел через толстые роговые очки на гостя, — но еще важнее жизнь и свобода. Точнее, свободная жизнь. А вот ее-то в Германии для меня больше нет. Простите, мне больно об этом говорить.

Домет перевел разговор на другую тему. Рассказал о своих пьесах, а потом перешел на их общего знакомого.

— Вы, вероятно, знаете, — сказал Домет, — что герр Штрук нарисовал мой портрет.

— Мой тоже, — засмеялся Цвейг.

«В общем, этот Домет — человек эмоциональный и занятный, — подумал Цвейг. — Разве что несколько многословный, когда говорит о своих пьесах, которых я не читал».

х х х

Бежав от немцев к евреям, сионист Арнольд Цвейг остался немцем. И этот огорчительный парадокс касался не только его, но и многих сионистов из разных стран.

Фрейд пытался успокоить Цвейга: «В Палестине Вы, по крайней мере, в безопасности, и у вас есть гражданские права. Оставайтесь там. Возможно, через несколько лет Вы снова сможете вернуться в Германию».

Но не прошло и года, как Фрейд написал Цвейгу более категорично: «Не вздумайте даже приблизиться к немецкой границе». Фрейд оказался прав: знаменитого немецкого писателя Арнольда Цвейга нацисты лишили немецкого гражданства.

Разумеется, путешествовать по миру нацисты не могли ему помешать, и он поехал в Америку на конгресс ПЕН-клуба. В Вашингтоне его принял сам президент Рузвельт.

В Палестине писательская слава Цвейга мало что значила. Он не знал иврита, учить его не мог из-за слабого зрения, единственным языком для него оставался немецкий, который у евреев вызывал, мягко говоря, неприятные ассоциации.

«Здешний народ требует от меня иврита, а я им не владею. Я — немецкий писатель». - с горечью писал Цвейг Фрейду.

Бежавший от австрийцев к англичанам, Фрейд хорошо понимал Цвейга, судя по тому, что он ему написал: «Самое болезненное — утрата языка, на котором ты жил и мыслил и который ни один человек в мире не сможет заменить другим языком какие бы титанические усилия он ни прилагал…»

В Палестине Цвейг писал преимущественно статьи в эмигрантские журналы, что приносило ему мало удовлетворения и еще меньше доходов. Какие-то гроши давали публикации в англоязычной газете «Палестайн пост», где его статьи переводили с немецкого. Но, жаловался он Фрейду «за десять лет ни одна моя пьеса не нашла дороги на ивритскую сцену, ни одна моя книга не появилась на ивритском книжном рынке и ни один ивритский журнал меня не напечатал».

В былые времена Арнольд Цвейг входил утром в кабинет и садился за письменный стол только после того, как тщательно побрился и надел приготовленную горничной накрахмаленную сорочку с подобранным в тон галстуком и начищенные туфли. На столе непременно стояли свежие цветы. Этот устоявшийся с годами порядок был для него больше чем привычкой. Это была основа, на которой зиждился его писательский труд.

Услышав стук в дверь, Цвейг отвлекся от своих мыслей. Пришел Штрук. Он старался почаще бывать у старого друга, чтобы тот не чувствовал себя таким одиноким.

— Ах, Герман, как я вам рад. Беатриса сейчас поставит чай.

— Вот и хорошо, — Штрук опустился на стул у окна. — Как вы себя чувствуете, Арни?

— Как в клетке. А какая чудовищная жара в этой стране! Какая духота! Какие противные завывания несутся со двора!

— Ну что вы, Арни, какие же это завывания. Это — восточная музыка. К ней просто нужно привыкнуть, и вы найдете в ней своеобразную красоту.

— Ах, это — музыка? Нет, знаете ли, музыка — это Бах, Бетховен. Я здешней музыки не понимаю и не пойму. Как и здешних людей. Хотя они евреи.

— Арни, по-моему, вы сгущаете краски. Вы же сами были в восторге оттого, что в Палестине живут одни евреи и вам больше не будет угрожать опасность.

— Но в Берлине я не знал, какие здесь евреи. Разве мне могло прийти в голову, что евреи бывают черные? Не загорелые, а черные! А эти ост-юден[15], которые сделали революцию в России и привезли сюда свой большевизм. Что они могут тут построить, кроме новой большевистской России? Я не захотел жить с нацистами, а здесь мне приходится жить с большевиками. С этими горлопанами. У меня лопаются барабанные перепонки, так они кричат. Да еще руками размахивают.

— А меня ужасает мысль, что мне пришлось бы сейчас жить с немцами, которые не размахивают руками, но объявили современную живопись — «дегенеративной», а ваши книги, как и всех других писателей-евреев, сожгли.

— Дорогой Герман, — поморщился Цвейг, — зачем смешивать эту нацистскую нечисть с подлинными немцами. Вы же не станете отрицать, что рядом с великой немецкой культурой, уже давно ставшей синонимом мировой культуры, жалкие попытки здешних сионистских руководителей построить еврейскую культуру выглядят просто смешными. На днях меня повели на выставку современной живописи, а там не картины, а плакаты, и все на один сюжет: рабочие с красными флагами!

— Но и вы не станете отрицать, что я не рисую рабочих с красными флагами. Со временем и здесь появится настоящая еврейская живопись, которой просто не хватает традиций и школы. Когда я сюда приехал…