Домет сокрушался, что его ученики какие-то забитые: смотрят учителю в рот, боятся поднять руку, сидят так тихо, что порой кажется, будто работаешь в пустом классе.
— Вот бы мне такой класс! — позавидовал Хартинер. — А то я иногда сам себя не слышу. Наглецы, конечно, но с перцем, и очень развитые дети.
— А у вас на уроках о политике говорят? — поинтересовался Урбах.
— А что, — сказал Хартинер, — бывает, и о политике. Они же дети. Что слышат дома, о том и говорят. К тому же они — большие патриоты.
— У меня тоже дети говорят о том, что слышат дома, — с заметным огорчением сказал Домет. — А слышат они, что надо… простите, избавиться от евреев. Вы даже не представляете, что им вбивают в голову дома и в школе.
— Как же такое может быть в христианской школе? — спросил Урбах.
— Я не знаю, может ли быть такое в христианской школе, я-то преподаю в мусульманской.
Под разговор друзья заказывали вскладчину бутылку французского вина или ликеру.
— Нам повезло, что вы не мусульманин, Азиз, — подшучивал круглолицый Вейншал, чокаясь с Дометом. — А то не пить бы нам вместе этот божественный ликер.
Домету было хорошо с этими образованными людьми, которые несли просвещение дикому Востоку. Они видели в Азизе друга, а не араба, как и он видел в них друзей, а не евреев.
В Хайфе евреи и арабы жили бок о бок: от главной улицы Халуц до Кармеля — еврейская часть города, на Кармеле и в прибрежной части — смешанные кварталы, в перенаселенном Вади-Ниснас, по соседству с Немецкой колонией — арабы-христиане и в нижнем городе — мусульманская беднота. Арабы-христиане были богаче арабов-мусульман. Такие кланы, как Бутаджи, Тума и им подобные, владели обширными земельными участками, вели европейский образ жизни и детей отправляли учиться в Европу.
Как раз в Хайфе и появился первый еврейско-арабский профсоюз. Но если евреи хотели бороться за улучшение условий труда, то со временем арабы все больше и больше хотели бороться с евреями. Дело в том, что арабская беднота из окружающих городков и деревень, составлявшая главную и дешевую рабочую силу, со страхом смотрела на прибывающих в Хайфу евреев, вытеснявших арабов с рынка труда.
А прибывающие из разных стран евреи начинали строить заводы — стекольный, цементный, мукомольный, не говоря уже о созданной бывшим русским революционером Пинхасом Рутенбергом Электрической компании, куда арабов вообще не брали. Борьбе арабов против евреев за рынок труда способствовало и то, что городской голова Абд эль-Рахман эль-Хадж евреев просто не любил. А тут еще появилась Декларация Бальфура, даровавшая евреям Национальный очаг в Палестине. Против нее в городе прошло несколько демонстраций. Мусульманские проповедники призывали арабов создать свое правительство, свергнуть власть англичан и аннулировать Декларацию Бальфура. Состоялась арабская демонстрация и против визита Уинстона Черчилля, и на ее фоне местный муфтий довел своими проповедями антиеврейские настроения до такого накала, что арабская толпа двинулась к площади Хамра бить евреев. Но ее встретила английская полиция, открывшая огонь на поражение. Двое арабов были убиты. Остальные разбежались, успев по дороге избить нескольких евреев. Во время похорон убитых арабов в городе были закрыты все арабские магазины.
В такой обстановке арабы и евреи начали готовиться к выборам в городское Законодательное собрание.
Азиз Домет был далек от политики. После Берлина Хайфа казалась ужасно провинциальной. Большинство евреев, конечно кроме выходцев из Германии и его соседей из Вади-Ниснас, не носят галстуки; на весь город всего два банка — «Англо-палестинский» и «Барклис», один кинотеатр «Ора», он же — «Народный дом», и три кафе, из них два — еврейских и одно — арабское. Ни кабаре, ни настоящих театров, одним словом — провинция. Но Домет не сомневался, что со временем трудолюбие евреев-мечтателей превратит захудалую Палестину в часть Европы, а Хайфу — в Баку. С другой стороны, провинциальный уклад жизни позволял сосредоточиться на работе. Нет, не в школе, конечно, где он поневоле морщился, когда ученики произносили немецкие слова, а заработка едва хватало, чтобы прокормить семью. Оживал Домет за письменным столом после того, как закрывал дверь, чтобы не слышать ни глупостей Адели, ни плача Гизеллы.
Адель хотела богатой жизни, вечно жаловалась, ходила надутая.
— Ты разве не видишь, что я донашиваю старье, которое привезла из Берлина? Ты же мне еще ни одного платья не купил!
— Вот и донашивай. Сама же говорила, что отец тебя так воспитал.
— Ты что, издеваешься? Мне тут и выйти некуда, и поговорить не с кем. Хоть бы кто-нибудь по-немецки понимал!
— А доктор Урбах?
— Вот еще, буду я с евреем разговаривать!
— Он же у тебя роды принимал!
— Подумаешь! Это же — его работа. Он за это деньги получает.
— Ну, и дрянь же ты! Все деньгами меряешь!
— Сам ты — дрянь. На папочкины денежки кто позарился?
— Да вы же меня просто надули!
— Ага, значит, я права, значит, ты не на мне женился, а на деньгах, и еще меня дрянью обзываешь! Постой, куда ты? Азиз! Куда ты? Опять к своим евреям? Только с ними все время и проводишь. Все разговоры только о них. Думаешь, тебе от них какая-нибудь польза будет? Черта с два! И не смей хлопать дверью!
Домет пошел к матери, перебирая в голове одни и те же мысли.
«И это — семейная жизнь? Господи, как надоело все время слышать ее крики! Как хочется тишины! Как хочется быть одному!»
— Опять поругались? — с порога спросила мать, взглянув на сына.
Домет опустил голову.
Они сели за стол и начали есть.
— Чего она теперь от тебя хочет?
— Хорошей жизни. Ходить в гости, в рестораны.
— Слава Богу, что соседи ее не слышат.
— Но Адель тоже можно понять. Целый день одна с ребенком, поговорить не с кем. Она же не понимает ни слова по-арабски.
— Могла бы и выучить. А если не выучила, пусть с тобой говорит. Ты — ее муж.
— Со мной она уже наговорилась. Теперь хочет с другими. С тобой, вот. Ты же — ее свекровь.
— Мальчик мой, я уже в том возрасте, когда и учиться бесполезно, и волноваться вредно. Ты же знаешь, что у меня на примете была для тебя другая невеста. И красивая, и хорошо воспитанная, и богатая. Зачем тебе понадобилась немка?
— Ну, мама, что плохого в том, что Адель — немка?
— Плохого, может, и нет, но ты не хуже меня знаешь, что она — чужая.
— А что ты сказала бы, женись я на еврейке?
— Хоть на еврейке, хоть на немке — никакой разницы нет: жениться нужно на своих.
— Может, ты и права.
— А твоя невеста еще не замужем, — оживилась мать. — Поговорить с ней?
— Это еще зачем?
— Затем, что с чужими счастью не бывать. Попомни мои слова. Конечно, Адель родила мне внучку. А лучше бы внука.
— Может, она еще родит тебе и внука.
— А ты этого хочешь?
Домет молчал.
— Что ж ты молчишь, мой мальчик?
— Не хочу врать.
— Мне?
— Себе. Если бы не ребенок, я давно от нее ушел бы.
Мать опустила глаза.
— Как обед?
— Очень вкусно. Как всегда.
Когда Домет вернулся домой, Адель еще не спала.
— Будешь есть?
— Нет.
— Мамаша уже успела накормить?
— Не трогай мою мать.
— А с чего это она меня так возненавидела? Что я ей плохого сделала? Мои родители приняли тебя как сына.
— Чтобы облапошить.
Адель зарыдала.
В постели Домет как бы невзначай прикоснулся к плечу Адели. Плечо дрогнуло. Он прижался к ней. Она застыла. Потом резко повернулась к нему. Он целовал ее заплаканные глаза, а она лихорадочно нашептывала ему на ухо бессвязные слова, прерываемые всхлипами и вскриками. Ночью Адель была лучше, чем днем.
Адель уже заснула, а Домету опять начали лезть в голову всякие мысли. Главным образом — о деньгах.
«Полтора фунта за квартиру… Зеленщик подождет, ничего с ним не случится. За перепечатку рукописи еще не заплатил, а это важнее зеленщика. Новое платье для Адели… Откуда я возьму ей денег на новое платье? Как меня надула ее семейка! Неужели евреи могли бы меня так обмануть? Никогда! Евреи — народ Библии. Господи, как все повторяется. Евреи снова совершают Исход, только не из Египта, а из Европы. Снова идут на Землю обетованную, где им уже ни с кем не придется воевать. А я, слава Всевышнему, живу в это время. Не говоря уже о том, что возвращение евреев на Святую землю ~ это исполнение библейских пророчеств. Я хочу писать о евреях и арабах, перековавших мечи на орала».
Меир Хартинер с Дометом сидели на лавочке в Бахайских садах.
— Случилось это ровно два года назад, — вздохнул Хартинер, — когда убили Трумпельдора.
— Кого? — переспросил Домет.
— Трумпельдора. Разве вы о нем не слышали? — удивился Хартинер.
— Нет.
— Да что вы! Впрочем, вы же тогда были за границей. Если бы вы только знали, Азиз, что это был за человек!
И Хартинер подробно рассказал Домету об одноруком герое русско-японской войны, который погиб, защищая от арабов еврейское поселение Тель-Хай.
По странному стечению обстоятельств не прошло и нескольких дней, как Домет увидел в «Палестайн пост» заметку под названием «Скандал с памятником Трумпельдору». Тут же была помещена фотография памятника и написано, что скульптор Гордон, новый репатриант из Америки, выставил в Тель-Авиве макет памятника: бюст Трумпельдора в окружении льва, орла и двух детей. «Публике этот макет очень понравился, — писал автор заметки, — но, поскольку не нашлось ни одной общественной организации, готовой взять на себя расходы по установке памятника, разгневанный скульптор разбил макет и отбыл обратно в Америку».
Домет долго всматривался в строгое и скорбное лицо Трумпельдора, в котором в самом деле было что-то если не от льва, то уж точно от орла. Понятно, зачем скульптор добавил детей: они придут на смену Трумпельдору. И хорошо, что он изобразил его в военной форме.
«Хартинер сказал, что у Трумпельдора не было одной руки. Левой или правой? И как он стрелял одной рукой? И когда он приехал из России? Знал ли он древнееврейский язык? Кем были его товарищи, которых он повел в б