Белая земля — страница 10 из 20

Голос оратора становился всё тише и тише — безнадёжно садились батареи. Наконец он затих совсем. Замолк и Риттер. Я скрёб ножом по дну пустой консервной банки.

— Перестаньте! — раздражённо бросил Риттер.

Я оставил банку. Налил себе кофе. В кружке плавала соринка, я старательно выловил её. Кофе был слишком горяч. Я подождал, пока он остынет. Риттер возбуждённо шагал по комнате. Я начал осторожно прихлёбывать кофе. Я делал всё обстоятельно, не торопясь. Это отдаляло случившееся.

Наконец Риттер остановился.

— Ложитесь спать! — приказал он. — Завтра рано утром мы выходим.

Я молчал.

— Поняли? — сказал Риттер.

Лейтенант, широко расставив ноги, стоял передо мной. Он считал мою игру проигранной. Я допил кофе. Он уже не казался слишком горячим.

— Вы правы, Риттер, — сказал я. — Давайте спать.

Я встал из-за стола, расстегнул пояс с пистолетом и опустился на нары. Риттер помедлил. Он решал задачу — выгнать меня из комнаты или переспать последнюю ночь в чулане. В конце концов он решил отправиться в чулан. Это было его счастье. Сейчас я не стал бы спорить. Я бы просто прострелил ему голову.

6

Я не спал всю ночь. За перегородкой долго ворочался Риттер. Видно, ему тоже не спалось. Наконец он затих.

Я лежал без сна. Я не мог представить себе свастики на улицах Москвы. И вдруг в памяти всплыло полузабытое воспоминание. Это было неожиданно, как удар из-за угла. До мельчайших подробностей вспомнился тот день…


Весеннее утро. Играет оркестр. Он идёт за нами неотступно, переливаясь из одного уличного репродуктора в другой.

Над прохладным, влажным асфальтом свисают флаги. Улочки пусты. Во дворах не играют дети. Все там, где идут танки, гремит водоворот демонстрации. Мы с Ниной тоже торопимся туда. Мы безбожно опаздываем и теперь пробираемся по переулкам к улице Горького. Во всём виноват мой закадычный друг Данька Сазонов. Мы договорились встретиться утром у Кудринской и вместе идти на сборный пункт нашего института. Мы прождали Даньку больше часа. Он так и не пришёл.

Проклиная Даньку, обходя проходными дворами кордоны милиции, мы пробираемся к центру. Ещё, может быть, удастся перехватить колонну института где-нибудь между Триумфальной и зданием Моссовета.

Впереди очередной заслон. Мы сворачиваем во двор, пробираемся между покосившимися сараями, перелезаем через кирпичную стену брандмауэра и оказывается на соседней улице. Здесь опять тихо, прохладно и по-праздничному чисто и свежо.

— Жалкий и недостойный человек… — бормочет Нина, стряхивая кирпичную пыль со светлой юбки.

Это она о Даньке.

— Может быть, что-нибудь случилось, — пытаюсь защитить я друга.

— Безусловно. Внезапно заболел коклюшем. Ну, пусть он только попадётся мне сегодня!

— Брось. Наверное, ему достали пропуск на трибуну.

— Ну вот. Ты всегда его оправдываешь.

Это верно. Я очень любил отца Даньки, стройного человека со строгим пробором в седых коротких волосах, в пенсне на тонкой переносице. Он был похож на кабинетного учёного, но на петлицах его гимнастёрки краснели ромбы, а над клапаном левого кармана два ордена Красного Знамени. С Данькой мы учились ещё в школе. Сазонов-старший часто приходил к нам на сборы — в будёновке, длинной кавалерийской шинели с разрезом до поясницы. Раскрыв рты, мы слушали его рассказы о Котовском, с которым вместе Сазонов воевал в гражданскую.

Потом, когда мы уже учились в институте, он уехал в длительную командировку. Под страшным секретом Данька сказал мне, что отец в Испании. В те дни у каждого из нас на стене висела карта Пиренейского полуострова. Как мы завидовали тогда человеку, сражавшемуся под Уэской! Мы боялись, что нас минует война.

Однажды Данька не пришёл в институт. Телефон у него дома не отвечал. Поздно вечером он сам отыскал меня в общежитии. Всю ночь мы просидели без сна на моей койке. Накануне из Испании пришло известие о гибели комдива Сазонова. Там он почему-то носил сербскую фамилию. Генерал Грошич…

Я не могу сердиться на Даньку. Пусть стоит на трибунах. Зато он не идёт сейчас рядом с Ниной по этому пустынному переулку, не держит её за руку, не слышит этой праздничной тишины, которую только подчёркивает далёкий оркестр. Я крепче сжимаю пальцы Нины, она отвечает на моё пожатие. Мы идём по осенённому алыми флагами узкому переулку и вдруг…

Это как удар по голове. Мы замираем. На длинном флагштоке, свесившись едва ли не до середины мостовой, улицу перегораживает огромный чужой стяг. Тёмно-красное кровавое поле, белый круг в середине, и в нём распластавшийся паучий крест.

Мы переводим взгляд. Флаг свисает с сумрачной стены серого особняка. Закрыты жалюзи. В окнах ни души. У подъезда два милиционера в белых перчатках и сверкающих сапогах. Мёдная табличка: «Deutshe Botschaft».[6]

У тротуара чёрная закрытая машина с обвисшим флажком на радиаторе. Притихшие, проходим мы мимо особняка. Открылась массивная дверь. Пахнуло холодом. Милиционеры, вытянувшись, взяли под козырёк. Вышел высокий военный в серо-зелёной форме. С ним молодая женщина. Они сели в машину.

Машина сразу тронулась. Упруго натянулся на ветру флажок со свастикой. За ветровым стеклом, в правом углу белеет картонный прямоугольник с красной полосой. Надпись: «Проезд всюду».

Мы медленно идём по переулку. Молчим. Логически всё понятно. У нас договор. Они вынуждены приветствовать нас, мы — их.

— Знаешь, — говорит Нина, — свастика встречается ещё у древних индийцев и на античных греческих вазах…

У неё потрясающая способность знать тысячу никому не нужных вещей. Обычно это меня восхищает. Но не сейчас.

— Идём! — грубо говорю я. — Так мы и к концу демонстрации не успеем!

Нина вскидывает глаза, но не обижается. Мы спешим навстречу рвущимся в переулок звукам оркестра.

Под аркой нового дома мы выходим на улицу Горького. И здесь мгновенно забывается встреча в переулке. Сплошной, нескончаемый, во всю ширину недавно раздвинутой магистрали людской поток. Перебивающий друг друга рёв оркестров, лихой баян, гулкие удары здоровенных ладоней в кругу играющих в «жучка».

— Сашка! — отчаянно кричит кто-то. — Сашка! Колчин!

— Ни-и-нка-а! — визжит девичий голос.

Это наши. Это наш институт. Это свои!

Прорвав оцепление, мы врываемся в колонну. Нину окружают девчата.

— Чур, на новенького! — кричу я, подбегая к играющим в «жучка». — Чур, на новенького!

Меня пропускают в круг. Я прикрываю глаза, и чья-то дружеская рука, не жалея сил, бьёт в мою подставленную ладонь. Рядом хохочут девчата. Слышу смех Нины…

Я вскакиваю. Нет, не может быть. Это лишь чёрная тень, омрачившая нашу жизнь. Там свои. Там друзья. Они не допустят свастику на улицы Москвы. Я должен быть с ними. Больше не могу оставаться здесь. Один, на этой чужой холодной земле…

7

Ещё затемно я растопил плиту. Я старался не делать этого днём — дым могли заметить с большого острова. Сварил густой кулеш из мясных консервов и овсяного концентрата, открыл паштет и рыбные консервы. Надо было хорошо позавтракать. Разбудил Риттера. Теперь его состояние небезразлично мне. Риттер должен сохранить силы до конца пути.

Лейтенант не без удивления оглядел накрытый стол. Но завтраку отдал должное. Вероятно, решил, что это начало моей капитуляции.

После завтрака мы вышли наружу. Я подвёл Риттера к нагружённым саням. Надел через плечо лямку. Другую протянул лейтенанту.

— Попробуйте, будет ли удобно.

— Зачем это?

— Продукты на дорогу.

— Нам достаточно взять несколько банок консервов и по десятку галет. Всего на два-три дня.

— Не думаю, — сказал я. — Не думаю, чтобы за три дня мы прошли двести километров.

— Сколько?

— Двести.

Риттер, наверное, решил, что я спятил.

— Хватит болтать! — Он отбросил лямку. — Мне надоел этот балаган. Чтобы через десять минут вы были готовы.

Он пошёл к дому. У него снова была прямая чёткая спина. Он шёл к дому не оборачиваясь, подставив мне спину.

— Стойте! — сказал я. — Мне нужно вам кое-что объяснить.

Риттер неохотно повиновался. Я вынул карту Дигирнеса. Уже рассвело, и можно было рассмотреть её без огня.

— Вот, — сказал я, — смотрите: мы здесь.

Риттер досадливо кивнул. Он лучше меня представлял, где мы находимся.

— Погодите, — терпеливо продолжал я. — А вот здесь, — я указал на островок к северу, — советская полярная станция. Как раз двести километров.

Риттер отшатнулся.

— Но эта программа-минимум, — сказал я. — Я надеюсь, что мы доберёмся до Шпицбергена.

— Вы сошли с ума! — не сразу произнёс Риттер. Я уже успел спрятать карту. — Неужели вы не понимаете, что всё кончено?

Я молчал, старательно прилаживая лямки. Лейтенант пожал плечами.

— Поймите, — он старался говорить как можно спокойней и убедительней, — через месяц с Англией будет покончено. Двести дивизий с Восточного фронта обрушатся теперь на запад. На Шпицбергене вас встретят германские корабли.

— Приятная перспектива, — сказал я. — Но я поверю, только увидев эти корабли собственными глазами.

Риттер даже снял очки, чтобы разглядеть меня как следует. Он смотрел так, будто только что повстречался со мной.

— Сколько вы на севере? — спросил он после паузы.

— Две недели.

— А я пятнадцать лет. То, что вы задумали, безумие. Вы не пройдёте и двадцати миль.

Это нетрудно проверить, — сказал я. — Надевайте лямку.

— Это самоубийство! — закричал Риттер. Таким я его ещё ни разу не видел. — Я никуда отсюда не пойду!

— Хорошо. — Я тоже обозлился. — Я уйду один. Но уж вы тогда действительно получите постоянную прописку на этом холме.

Не знаю, понял ли Риттер, что такое прописка, но он затих.

— Вы безумный фанатик-коммунист! — тихо произнёс он.

Я был беспартийный, но не стал объяснять это Риттеру. Сказал только:

— Даю вам ещё десять минут.