На следующий день комендант отдал новый приказ, еще хитроумней предыдущего: всем караулам обменяться постами. Отныне каждый вечер происходила смена позиций: первая цепь караульных отходила в глубину, а на ее место выдвигалась вторая.
И так случилось, что ровно сорок восемь часов спустя после того, как защитник Аруди изобрел уникальное средство против дезертиров и перебежчиков, солдат Б. стоял на оборонительном валу, а позади него стоял солдат А.
Ну вот, думал солдат А. с облегчением, глядя на неуклюжую тень солдата Б., теперь роли переменились. Если я выстрелю, он будет изменником, а я героем и женюсь на Аделине.
И пока А. это думал, Б. стоял неподвижно на посту и думал в свою очередь: сейчас он выстрелит. Дурак я был вчера, что не стал стрелять. Наверное, у меня просто духу не хватило взвести курок и защитить свою любовь. За мою заячью душу он убьет меня и женится на ней.
А. изо всей мочи сжимал в руках ружье. Один только выстрел, и я свободен от того, кто стоит мне и моей любви поперек дороги.
Я так больше не могу, подумал Б., и его бросило в дрожь. Чего он не стреляет? Или хочет досыта помучить меня?
Если он боится, я его заставлю. Нельзя, чтобы мы оба праздновали труса.
Указательным пальцем А. осторожно поглаживал спусковой крючок. Одно движение, и я избавлюсь от него навсегда. Но рука его дрожала, и он чувствовал, что снова покрывается потом, совсем как в прошлую ночь, когда тот стоял у него за спиной в полной безопасности.
Тут солдата Б. тоже прошиб пот. Я так не выдержу. Я больше не могу вынести, что он стоит сзади, готовый убрать меня с дороги, но не делает этого. Не стреляет. Потому что хочет меня помучить. Или потому что слабак, такой же, как я был прошлой ночью. Но я заставлю его взвести курок, заставлю выстрелить и оказаться достойным Аделины. Один из нас должен быть наконец достоин ее.
Тут солдат А. заметил, что неуклюжая фигура солдата Б. вдруг пришла в движение и поднялась на оборонительный вал еще выше, до самого бруствера. Он рехнулся, подумал А. со страхом, черт бы его побрал. Теперь мне придется стрелять. Он же знает, что теперь я обязан стрелять?
Б. прислушался, стараясь уловить шорох шагов приближающегося следом А. или сухой щелчок взводимого курка. Но не услышал ни звука. Он не будет стрелять, подумал с презрением Б. Он боится стрелять, потому что он так же, как и я, слаб в коленках. Если он боится убить меня, я брошусь вниз и разобьюсь о камни. У меня не останется выбора, потому что я струсил и не смог защитить свою любовь. Если я прыгну вниз, его арестуют, и это будет ему карой за то, что у него не было мужества защитить свою любовь. Солдат Б. посмотрел вниз, в черную глубину. Потом он поднял голову и посмотрел вверх, в черную высоту, где не было видно ни звезды. Погасли даже огни в лагере противника. Он глубоко вздохнул и набрал в легкие влажного воздуха, которым ему суждено было дышать в последний раз. Если я не прыгну, думал он, а он не выстрелит, то завтра я снова буду стоять у него за спиной. И от мысли, что завтра он снова будет позади А., судорожно сжимая ружье и не решаясь выстрелить, ему стало страшно. Ведь если он и тогда не выстрелит, послезавтра он опять станет впереди, как сегодня, и будет ждать пули. И тогда Б. понял, что ему ничего другого не остается, как прыгнуть вниз, потому что иначе он никогда не выйдет из этого тупика страха, ибо он одинаково боялся убивать и быть убитым. Но самый большой страх был в ожидании того, что случится. И он шепотом сказал себе: считаю до трех, если он не выстрелит, я прыгну.
Когда Б. принял такое решение. А., осторожно приблизившись к нему сзади, решился тоже: я считаю до трех, потом стреляю; может, он и в самом деле изменник. Разве бы он стал так близко подходить к брустверу, если бы не был изменником? Машинально А. начал считать до трех, на один счет позже Б. Когда он сосчитал до двух, то увидел, как Б. вдруг перегнулся через бруствер, застыл на мгновение и потом исчез. А. хотел закричать, но ни звука не слетело с его губ. Одним прыжком он очутился у бруствера. И тут откуда-то снизу, из непроницаемой черной глубины, до него донесся глухой звук падения. Наверное, подумал он беспомощно, наверное, он и в самом деле был изменник, потерял равновесие, когда следил за сигналом врага. Но караульные с соседних постов тоже слышали глухой удар и торопливо подбежали к А., держа ружья наперевес. Они увидели, что А. перегнулся через бруствер. Им показалось подозрительным, что не слышно было ничего похожего на выстрел.
Они шепотом стали говорить друг другу, что исчез один караульный, который был изменником, и что А. тоже изменник, потому что он не выстрелил. Как в тумане, А. почувствовал, что его обезоруживают и уводят. Теперь он понял, что не выстрелил бы никогда, не смог бы никогда этого сделать. И вдруг ему пришло в голову, что Б. тоже не стал стрелять в прошлую ночь. Что Б. тоже этого не сделал!
На следующее же утро солдат А. предстал перед Военным Советом. Сам комендант, защитник города Аруди, разгневанный и беспощадный как никогда, восседал в судейском кресле. А. чувствовал, как наручники впились ему в запястья. Он стоял опустив голову и глядя на носки своих сапог, к которым пристали комочки подсохшей глины. Он слышал, как комендант громко — громче, пожалуй, чем было необходимо, как ему показалось, — начал допрашивать:
— Обвиняемый, вы видели, что солдат Б. вплотную приблизился к брустверу?
А. утвердительно кивнул, не отводя взгляда от сапог.
— И вы не стреляли?
А. снова качнул головой, на этот раз отрицательно.
— Почему? — спросил комендант, и его глаза зловеще блеснули, но А. этого не видел. Теперь он не стал кивать ни утвердительно, ни отрицательно. На комендантское «почему» не было ответа.
— Ваше молчание, — произнес комендант, — красноречиво. Вы виновны. Виновны в измене. За это положена смертная казнь.
Внезапно его охватила ярость, возможно, потому, что А. стоял перед ним с наивным видом и только глазел на свои сапоги, запачканные грязью.
— Смотрите на меня, — закричал он, и солдат А. покорно поднял голову. — Вы знаете, что за это положена смертная казнь? — И, немного успокоившись, почти как отец, который после вспышки гнева опять вспоминает, что его непослушный сын, в сущности, еще ребенок, он продолжал: — Признайте по крайней мере свою вину и этим спасите хотя бы свою солдатскую честь!
А. был удивлен, что еще можно что-то спасти. Или в самом деле еще можно было что-то спасти? Стало быть, неважно, что внизу, на камнях, лежал мертвый Б., все уперлось в то, что в его мертвом теле не было моей пули. Кабы я выстрелил, думал А., то стал бы героем и примером для всех. Хватило бы даже выстрела в воздух, если бы только раньше додумался. Я виновен, потому что невиновен в смерти Б.(И потому, что я невиновен в смерти Б., я заслуживаю смертной казни и должен умереть.
— Вы понимаете, — говорил судья, — что если бы солдату Б. удалось перебежать или передать сведения, могущие нанести ущерб обороне города, это стоило бы жизни тысячам людей?
Впервые за все время А. подавил в себе желание улыбнуться. Но и сейчас он не смог бы произнести вслух того, о чем подумал: что, пока длится осада, эти тысячи умирают с голоду, но что он той ночью, стоя на валу, не думал ни об этих тысячах, ни о тех, о которых упомянул комендант. Весь огромный мир, вся война свелись к тому, что стояло между ними двоими. И он понял, что это, наверное, часть его преступления: он забыл об интересах тысяч, думая об интересах Б. и А.
Когда его отвели в темницу, у него в ушах долго звучали последние слова коменданта: «…признать виновным и приговорить к смертной казни. Приговор привести в исполнение в течение двадцати четырех часов». Теперь он не ощущал ни ненависти, ни страха, он испытывал только тоску и смятение да, пожалуй, еще некоторую радость, что скоро избавится от этого смятения, уйдет из этого мира, в котором никогда не дознаешься, кто прав, а кто виноват. Он вытянулся на мешке с соломой и закрыл глаза. Заснуть бы, подумал он.
Под вечер в темницу пришел священник, и А. исповедался. Он не только покаялся в грехах, но признался в том, что его мучило, рассказал священнику о себе и о солдате Б., о том, что они оба любили Аделину и все-таки не стали стрелять друг в друга. И когда все это было рассказано, А. спросил: «Ваше преподобие, скажите мне, в чем же моя вина?»
Священник, все это время неподвижно сидевший рядом с А. на мешке с соломой, терпеливо выслушал его, прокашлялся и заговорил: «Две ночи стояли вы на валу, и я понимаю, что вы пережили, считая друг друга врагом. Но я благодарю бога, что вы не стреляли друг в друга. Это было бы… это было бы бесчеловечно». А. увидел, как он вздрогнул. «Никакая трусость, — продолжал священник, — не была бы хуже этой, потому что вовсе не нужно мужества, чтобы избавиться от соперника выстрелом в спину. Не мужество для этого нужно, а бесчеловечность». Тут священник рукавом сутаны вытер со лба пот, выступивший большими каплями. «Потому что Б., — проговорил он с трудом, — в первую ночь не стал бесчеловечным, чтобы совершить бесчеловечный поступок, но испугался, что если вы не станете бесчеловечным во вторую ночь, то он может стать им в третью, потому что он боялся, что один из вас рано или поздно вынужден будет стать бесчеловечным, — вот почему он прыгнул. Вы понимаете? Страх перед бесчеловечным в человеке — а он ведь тоже был человеком — заставил его прыгнуть. И я спрашиваю себя, — вымолвил священник, теперь уже едва слышно, — я спрашиваю себя: о чем же я сожалею больше — что он прыгнул вниз и разбился или что один из вас мог бы выстрелить?»
Когда священник умолк, А. вдруг сказал с горечью: «Пусть это и проще простого, а один из нас должен был стать бесчеловечным».
Но священник уже сложил руки и склонил голову. Он больше не отвечал. Он молится, подумал А. и машинально тоже сложил руки. Но немного погодя спросил снова:
«Ваше преподобие, вы мне все еще не ответили: я виновен?»