Рассказы
Как я пригласил в гости его превосходительство президента Соединенных Штатов АмерикиРассказ с возможным продолжением
Рецепт кока-колы нигде не записан, сокровище носят в памяти четыре человека из числа особо доверенных сотрудников фирмы.
1
В «Известиях», на самых на задворках, появляются время от времени сообщения, публикуемые от имени Инюрколлегии: «По наследственным делам разыскиваются...» Подобное объявление возникло вдруг в моем воображении, когда однажды утром обнаружил в почтовом ящике письмо из США.
Каюсь, всю жизнь открещивался в анкетах от возможной закордонной кровности, а тут сразу ощутил прилив родственных чувств к неведомому корреспонденту: чем черт не шутит, может, наследство свалилось. Несчитанные миллионы, завещанные каким-нибудь российским эмигрантом из неизвестного мне ответвления по маминой либо отцовой линии.
Начало письма занимало почти полстраницы, хотя тут могло набраться едва ли три десятка слов. Они были старательно выведены от руки необычно крупными буквами. Как для глухого, до которого нужно докричаться через океан.
«My dear![1] САЛЮТ ОТ ДАВНО ЗАБЫВАННЫЙ СВОЙ ПАРЕН ДЭВИС ИЗ ШТАТЫ. ОЧШЕН hurry[2] ИНФОРМ ТВОЙ ПЕРСОНА ОЧШЕН ВАЖНО ПРОБЛЕМ, НО РАШЕН ГРАММЕТИК ОЧШЕН ТРУДНО, БОЮС ДЕЗИНФОРМ, ЛУЧШЕ НАХОДИ НЕСКОЛЬКО ДОЛЛАР experienced translator[3]. О’КЕЙ?»
Дальше шел отстуканный на машинке английский текст. Пришлось обратиться за помощью к приятелю, владеющему английским языком, и он за вечер (в сопровождении рассказа о том, как вошел в мою жизнь «свой парен Дэвис») сделал вполне сносный перевод.
Но раньше хочу познакомить и читателей с историей нашего с Дэвисом сближения. Оно началось что-нибудь около грех десятков лет назад. Если полистать газетные подшивки, не составит труда назвать и более точный срок: Дэвис входил в число журналистов, сопровождавших американскую делегацию во время ее визита к нам во главе с Ричардом Никсоном, тогда вице-президентом США, а этот визит подробно освещался в печати.
Приехали американцы летом, не то в июне, не то в июле. Той порой, когда у нас в 11 вечера — еще светло, в пять утра — уже светло, когда днем солнечное пиршество, но без жары, а ночи прямо-таки крымские, с поволокой, с влажным запахом от привольной реки. Самое то, чтобы угостить иноземцев нашей Сибирью.
Накануне их приезда собрали в Большом доме журналистов и писателей (кто не успел уйти в отпуск), закрепили по одному, по двое за прибывающими с делегацией представителями прессы. Поименно, поскольку список корреспондентского корпуса уже имелся.
Мне повезло с напарником: меня объединили с Сергеем Осиповичем, давним и добрым товарищем, который к тому же мог без усилий расположить к себе любого человека. Он, Сергей, и сообщил мне обо всем, позвонив вечером домой (сам я присутствовать на совещании не смог).
Тут же, по телефону, мы распределили с ним и обязанности. Я выразил готовность освободить его от всякой черной работы, лишь бы он согласился взять на себя общее руководство.
— Общее руководство — это можно, — сказал Сергей, — это не проблема. Проблема в другом: что будем делать без переводчика?
Как выяснилось, предстояло обходиться своими силами. Сергей не стал возводить данное обстоятельство в ранг трагедии:
— Ладно, сориентируемся по ходу.
Наутро встретились в гостинице. Мой лидер, оказалось, не терял даром времени:
1. Установил и уточнил на пять рядов, что зовут нашего подопечного Дэвис («Вчера на совещании назвали фамилию, но запоминать не стал, нам она ни к чему»).
2. Обзавелся предположением, что звание журналиста у этого Дэвиса — прикрытие, на самом же деле это кадровый разведчик («Матерый, видать, волчище, тюху-матюху не послали бы, ну, да и мы не зайцы, постараемся прижать ему хвост»).
3. Узнал, что поселили его на третьем этаже, в комнате № 327, с окном во двор («Номер — не люкс, даже не полулюкс, без удобств, вид из окна дрэковский, так что предстоит промаргиваться»).
Масштабно и четко были определены и наши задачи:
1. Помочь гостю забыть в номере фотоаппарат.
2. Замкнуть все внимание гостя на себе, чтобы у него не осталось ни времени, ни сил глазеть по сторонам, что-то там выуживать, выведывать, а тем более фотографировать, если все же возьмет камеру с собой.
3. Не возбраняется ознакомление гостя с достопримечательностями по индивидуальной программе («Сам напрашивался на черную работу, теперь и соображай»).
Внедрив таким образом в меня понимание, осознание, осмысление и ощущение значимости и ответственности, Сергеи достал из внутреннего кармана пиджака нечто вроде колоды карт: они были вдвое крупнее игральных, а вместо дам, королей и прочего на них рябил машинописный текст.
— Здесь классика, — пояснил, протягивая колоду. — И отечественная, и зарубежная.
Он все рассчитал с точностью до микрона, мой руководитель: для успешного выполнения обязанностей мула и гида мне особой подготовки не потребуется, зато роль развлекателя предполагает наличие соответствующего багажа. В том числе и в виде анекдотов.
Поступившая в мое распоряжение подборка представляла собой часть его личного «алмазного фонда». Одно меня смущало: как донести эти сокровища до сознания гостя без переводчика?
— Язык анекдотов понятен всем, — успокоил Сергей. — Особенно если подкрепить мимикой, жестами. И потом, я же буду рядом.
После этого оставалось лишь приступить к реализации поставленной перед нами задачи.
Отыскали 327-ю комнату. Сергей, зачем-то откашлявшись, деликатно прикоснулся костяшками пальцев к двери. Ответа не последовало.
На мой взгляд, деликатность была столь высока, что звуку не удалось преодолеть ее барьер, он остался по эту сторону двери. Однако Сергей сделал иной вывод:
— Красиво будет, если мы его прокукарекали. Поди, давно поднялся и с утра пораньше где-то, что-то хапает на фотопленку.
— Но ты уверен, что именно в этой комнате его поселили?
— А для чего, по-твоему, я до твоего прихода точил лясы с администраторшей?
Он прижался к двери ухом, похмыкал, потом саданул в нее кулаком и на весь этаж запустил:
— Хеллоу?
На этот раз из комнаты донесся хрипловатый, явно спросонья, возглас:
— Yes, yes![4]
Дверь приотворилась, хозяин комнаты высунул в проем голову.
— Хеллоу! — повторил свой пароль Сергей, прикрываясь ладошкой от солнца. — Нам нужен мистер Дэвис.
Тот гостеприимно распахнул дверь и повел рукою в сторону диванчика, стоявшего у стены напротив кровати. Сам начал одеваться.
— Америка — она и есть Америка, — сказал мне вполголоса Сергей, когда устроились с ним на диванчике, — либо деньги делать, либо спать. Третьего не дано.
Неожиданно выбросил вперед растопыренную пятерню и, обращаясь к американцу, прокричал:
— Значит, это... Хеллоу, плис, йес, о’кей... В общем, не тушуйся, с нами не пропадешь.
Мне показалось, того даже качнуло. Во всяком случае, он не сразу попал длинной ногой в тесную штанину. Наконец, справился, повернулся ко мне и сказал по-русски, причем довольно бегло, хотя и несколько деревянно:
— У наш друг такой громкост, как испорчен радио. Yes?
И — без перехода:
— Где можно чут-чут промачиват здес? — показал на горло. — Чут-чут beer?.. Э-э, пи-во?
Я не успел ответить: Сергей метнулся к нему, схватил за плечи и принялся трясти, выкрикивая при этом:
— Ну, Дэвис, ну, чертушка. Мы, понимаешь, это, а он... Нет, это же надо. А я голову ломаю, где раздобыть переводчика.
Сорвал у себя с руки часы, сунул ему, постучал ногтем по циферблату:
— Засекай: полторы минуты.
Выметнулся из комнаты.
— Пи-во? — догадался Дэвис, и лучики света собрались вокруг зеленых глаз.
Он был примерно наших лет, и я мысленно упрекнул себя: вот, американский журналист бегло говорит по-русски, а нам с моим другом нечем похвалиться, кроме туристского набора: хеллоу, плис, йес, о’кей...
Поинтересовался, где он осваивал наш язык.
— Колледж. У профессор хистории рашен журналистика. — И, помолчав, добавил с виноватым видом: — Практик очшен чут-чут.
Я успокоил, сказав, что Сергей без практики не оставит.
— Любого разговорит.
— Сер-гей, Сер-гей, — повторил он, словно заучивая. — А можно так: Сер-жант?
За меня ответил сам Сергей, появившийся на пороге с бутылками в руках и карманах:
— Зови, дружище, как тебе сподручнее. Сержантом так Сержантом. Если что, я и на Генерала отзовусь.
— Генерал? — Дэвис с дурашливой придирчивостью оглядел несколько мешковатую фигуру Сергея, как бы проверяя, соответствует ли столь важному званию. — Yes, yes: не Сержант — Генерал.
— Заметано! — подытожил Сергей и, выставляя на подоконник бутылки, сообщил: — Там на завтрак приглашают.
Дэвис отмахнулся.
— Как это ест пословиц: завтрак отдаваем враги?
— Ужин отдай, не завтрак — ужин, — поправил, смеясь, Сергей и, хлопнув его по плечу, произнес с чувством: — А ты, просто-таки, свой парень.
— Что ест это — свой парен? Тоже генерал?
— Выше! — убежденно ответил Сергей.
— Хемингуэя знаешь? — включился я.
— Yes, yes. Папа Эрни — yes.
— Тогда о’кей.
Моя мысль сводилась вот к чему: Хемингуэй — большой писатель, большой человек, а любой рыбак может запросто хлопнуть его по плечу: свой парень.
— Fellow[5], если по-вашему.
Дэвис быстро перевел глаза на Сергея:
— О?
— Ну, примерно так. Близко около этого.
Дэвис отставил бутылку с остатками пива, порывисто обнял Сергея.
— Thank you very much[6], — отер губы, чмокнул Сергея поочередно в обе щеки. — Спаси-бо, Генерал.
С этого момента между нами установилось полное взаимопонимание. Нет, я не имею в виду взаимопонимания, если можно так выразиться, языкового, речь идет о взаимопонимании более глубоком, личностном. Нас радовало само общение друг с другом.
Нам довелось провести вместе чуть больше двух суток, причем это «вместе» включало в себя и обязательное участие в общих для всей делегации мероприятиях, неизбежных во время подобных визитов. И тем не менее мы успели разглядеть друг в друге человеческую основу, обещавшую надежность в дружбе.
Да, времени нам было отпущено в обрез. Без преувеличения, считанные часы. Хорошо, не пришлось тратить их, чтобы убедиться в отсутствии у нашего подопечного двойного дна. Это стало понятно с первых минут.
Вполне допускаю, кое-кто из числа сопровождавших Никсона лиц действительно использовал журналистское звание лишь в виде прикрытия, только к Дэвису это отношения не имело.
О чем мы с ним говорили? Он охотно и без прикрас рассказывал о своем житье-бытье, о нравах и обычаях страны, Сергей и я отвечали той же доверительностью.
И жалели — и он, и мы — о кратковременности визита. И что примечательно, ни Сергею, ни мне даже не вспомнилось о наличии «алмазного фонда», он так и остался нетронутым.
Но пора перейти к эпизоду, о котором необходимо рассказать в связи с письмом, полученным от Дэвиса. Произошло это во время поездки с гостями по реке на прогулочном теплоходе. В последний день их пребывания у нас.
Наша река сонная, с темной водой, оберегающей глубины от стороннего любопытства. Теплоход гнал по ней волну — она катилась наискось к берегу, накрывала желтую полоску прокаленного солнцем песка, и песок, напитавшись, становился таким же темным, как сама река. И тогда казалось, что кусты, взбегающие позади песчаной каймы на увал, к соснам, растут прямо из воды.
Мы стояли втроем на верхней палубе, облокотившись на высокий борт. Дэвис посасывал давно потухшую трубку, а Сергей с ревнивым чувством хозяина то и дело заглядывал ему в лицо — проверял, оседает ли хоть что-нибудь на донышке зеленых глаз.
Дэвис не остался равнодушным: вынул трубку и, обняв нас за плечи, принялся вспоминать речку своего детства. Это на дальнем западе его страны, на том Западе, который еще в начале нынешнего века называли диким...
Стоим мы на палубе, разговариваем, и тут неожиданно Сергей, кивнув в мою сторону, говорит Дэвису:
— Между прочим, рядом с тобой советский буржуа, владелец недвижимости: вон на том мысу — жаль, сосны мешают, не разглядеть — у него дача...
Теплоход пересекает зону отдыха горожан: плывем вдоль берега, который арендуют у государства дачные кооперативы.
Дэвис морщит лоб:
— Что ест это: да-ча?
— Жаль, сосны мешают, не разглядеть, — повторяет вместо ответа Сергей. — Там у нашего друга буржуйский особняк. И плантации вокруг. Особняк и плантации. По-вашему сказать, ранчо. Гасиенда. Латифундия.
— О? — поворачивается ко мне Дэвис, и я вижу, как остывает улыбка на его лице.
Пожимаю плечами: как объяснишь, что такая у Генерала манера шутить?
Тут спохватывается сам Сергей — верно, осознает, что Дэвис, чего доброго, так и уедет к себе в Америку с убеждением, будто советские писатели сплошь латифундисты. Подыскивая слова, начинает лепить реальный образ моего владения: бревенчатый домишко об одну комнату плюс летние пристройки, да огородик, да несколько кустов малины и смородины.
— Короче, обыкновенная загородная отдушина обыкновенного советского интеллигента.
— Отду-шина?
— Ну, отверстие, что ли, через которое человек получает воздух, свежий воздух...
Дэвис вскидывает обе руки — знак того, что все уяснил, но Сергей продолжает:
— Дачу я почему отдушиной называю? Сюда можно на летнее время детей вывезти, чтобы городскую пыль не глотали... Сосны, небо, река и воздух, много воздуха.
— Yes, yes. Это ест наш Airhole. Отду-шина.
Кладет мне на плечо руку, лукаво этак щурится и вдруг заявляет, что ему было бы очень интересно взглянуть на обыкновенную отдушину обыкновенного советского интеллигента. Сергей тут же заводится:
— А наш друг пригласит тебя в гости, — оглядывается на меня: — В самом деле, почему бы тебе не пригласить Дэвиса?
— Пригласить в гости? — раздумываю я вслух. — Но каким образом? Сейчас просто не успеть... Разве что... Послушай, Дэвис, приедешь в следующий раз, не обойди, пожалуйста, меня, будь моим гостем. И не только на даче, но и в городском доме.
— Thank you very much, — кивает с улыбкой Дэвис.
Между тем лидера неостановимо несет дальше — ему мало на мне топтаться, он теперь готов пуститься прямо-таки в пляс:
— Только ведь вот какая штука: если Дэвис приедет опять с правительственной делегацией, то, я думаю, ее будет возглавлять уже не вице-президент, как сейчас, а сам Президент. И получится не очень корректно, если ты вместе с Дэвисом не пригласишь к себе и Его Превосходительство.
— Президента? — невольно переспрашиваю; еще есть время обратить все в шутку, но меня заносит: — А что? Пусть и он погостит у меня.
— О? — вырывается у Дэвиса.
— А что? — повторяю, закусив удила. — Будь добр, Дэвис, выбери подходящий момент и передай, пожалуйста, Президенту Соединенных Штатов Америки, что советский писатель, никакая не знаменитость, а рядовой труженик пера, был бы рад видеть его в качестве личного гостя. Его самого и супругу. Да, вместе с супругой.
— О! — снова произносит Дэвис, только уже совсем с другой интонацией — по-видимому, он все это сейчас прокручивает в голове.
Я, подумав, добавляю, что было бы желательно принять их троих, то есть Дэвиса и Президента с супругой. Только троих, без какого-либо сопровождения. Чтоб ни журналистов, ни переводчиков, ни даже телохранителей.
— Это мое маленькое условие, если вообще допустимо ставить условия Его Превосходительству. Но понимаешь, если затевать все это, хотелось бы, очень хотелось бы, чтобы встреча прошла без чужих глаз. По-домашнему.
— Very well![7] — кивает Дэвис. — Я все делает, как ты спрашивал.
Поворачивается ко мне всем корпусом, находит мой взгляд. Понимаю: ему важно убедиться, что собеседник в трезвом уме и светлой памяти. Обмениваемся с ним рукопожатием.
Мало того, он толкает локтем Сергея, и тот, мгновенно сообразив, что от него требуется, кладет на сцепленные наши руки свою массивную ладонь.
— Заметано.
И Дэвис вслед повторяет торжественно:
— Заме-тан-о.
Так это все началось, здесь истоки письма, которое я получил теперь из-за океана.
2
«Вполне допускаю без какой-либо обиды, — писал мой американский друг, — что ты уже забыл о моем существовании. Столько прошло лет. Но напряги память, это нужно и важно. Не из-за меня.
Год я тебе не назову, никак не вспомню, но было так: наша делегация во главе с Никсоном посетила во время визита к вам в страну твой город. Я входил в состав корреспондентского корпуса, и ко всем к нам, к каждому из нас, вы приставили своих людей. На мою долю досталось даже два гаучо, это были ты и Генерал.
Ну, теперь вспомнил? Да, да, да, это тебе пишет тот самый Дэвис, свой парень, как назвал меня по-дружески Генерал. Не знаю, как ты, а мне до сих пор тепло на душе от тех двух дней нашего общения.
Правда, в самом начале я относился к вам обоим с опаской, подействовало предупреждение наших опекунов: «Будь начеку, тебя будут пасти двое профессиональных разведчиков». И почему это мы в каждом русском видим разведчика? Впрочем, и вы по отношению к нам подвержены той же болезни. Или я ошибаюсь?
Но — к делу. Если помнишь, ты тогда, в последний день нашего пребывания у вас, сказал, что в следующий наш приезд хотел бы видеть в качестве своих личных гостей меня и нашего Президента. Приглашение Президенту ты передавал через меня.
Не располагаю данными, в какой мере доступен для ваших журналистов Кремль. Все ли имеют туда доступ? У нас, чтобы попасть в Белый дом, надо обзавестись в аппарате высоким знакомством. Мы это называем — лобби.
После долгого перерыва оно вновь у меня появилось, и я сразу подумал: другого случая, чтобы выполнить твое поручение, может и не представиться, нельзя упускать этот шанс.
Не буду вдаваться в подробности, как мне организовали свидание с Президентом. Коротенькое, буквально на несколько секунд. Зато с глазу на глаз.
Сначала в двух словах выдал ему информацию о поездке с Никсоном, о знакомстве с тобой, о твоем приглашении, а потом говорю (эту тираду, как ты понимаешь, отрепетировал со всей тщательностью):
— Мне, само собой, известно, господин Президент, что программа любой зарубежной поездки оговаривается заранее, все дозируется до грамма, вымеряется до сантиметра, но если вы дополните ее получасовой встречей с писателем — не запланированной встречей, как бы импровизированной, — другая сторона вас, конечно же, поймет. Не так ли?..
В этом месте у меня была предусмотрена пауза: не скажет ли чего? Однако он молчал, и тогда я выложил главное:
— Это же так интересно — побывать в гостях у советского писателя. Не у какого-то там литературного босса, а у рядового труженика пера из провинции. Лично я, господин Президент, будь на вашем месте, не упустил бы такой возможности.
Президент рассмеялся и сказал:
— А что? В этом что-то есть.
Появилась супруга Президента, с ней — какие-то люди, и стало ясно: мое время истекло.
От двери я оглянулся. Президент посмотрел на меня и, мне показалось, подмигнул.
Такая получилась встреча. Когда шел туда, боялся, скажу честно, загадывать, каким будет результат, и вот... В общем, будь в готовности. Ну, не в готовности № 1, но все же. Одно дело, сам понимаешь, принять у себя дома меня, и совсем другое — главу государства.
Обнимаю тебя, старина, не поленись — дай знать, получил ли мое послание.
Сердечный привет Генералу, вспоминаю его с чувством глубокой симпатии.
Письмо, однако, на этом не кончалось, тут же, на свободном от текста месте, Дэвис приклеил цветную фотографию, отпечатанную в виде узкой ленточки с четырьмя кадриками. На всех улыбалась одна и та же мальчишечья рожица, только улыбки были схвачены камерой под разное настроение — от грустного до беззаботно-озорного.
В подписи говорилось: «ЭТО ЕСТ СВОЙ ПАРЕН ДЭВИС-ТРЕТИЙ».
Ниже имелась приписка на английском: «Наверное, ты таки будешь удивлен: чего ради после стольких лет я вдруг принялся хлопотать о твоей встрече с Президентом? Ответ на этих снимках: мне страшно за него. Особенно стало страшно теперь. Так что можешь считать меня эгоистом, поскольку я лично заинтересован в укреплении, как пишут у вас в газетах, дружбы между народами. А собирая воду на эту мельницу, нельзя пренебрегать ни одной каплей. О'кей?
Еще раз обнимаю. — Д».
Правду сказать, письмо поначалу привело в замешательство. Действительно, думалось мне, одно дело — принять журналиста, с которым успел подружиться, и совсем другое — Президента. И как это угораздило меня прокукарекать тогда на теплоходе. Но и Дэвис хорош с его усердием, мог бы все за давностью предать, что называется, забвению.
Такие поначалу гнездились мысли. После, немного успокоившись, стал перечитывать и наткнулся на каплю. На фразу о капле. Оказывается, при первом чтении она осталась как бы вне поля зрения, затененная громадой сообщения о возможном визите Президента. А теперь — высветилась, наполнилась смыслом. И начала долбить сознание, рождая ощущение некой личной причастности к всепланетным заботам. Причастности и ответственности.
Это помогло встряхнуться. Ситуация диктовала необходимость четкой программы действий хотя бы на первый период подготовки к приему гостя. Требовалось немедленно подключить жену. Не избежать было внеочередного «пленума».
Жена обреталась на даче. На той самой, факту существования которой и был обязан сегодняшний узел. «Пленум» открылся ее обычным вступительным словом (справедливости ради, преувеличений в нем не содержалось):
— Позор! — констатировала она, откладывая в сторону плотницкий топор. — Нет в доме мужика, все черные работы на бабе.
По опыту зная, что попытка внести какие-либо коррективы чревата расширением перечня моих грехов, молча протянул письмо от Дэвиса — подлинник письма с подколотыми к нему листками перевода.
Увидев английский текст, жена сказала с упреком:
— Знаешь ведь: я изучала немецкий.
— Тут имеется перевод.
— Да? В самом деле. Но жаль времени. Давай так: я пока закурю, а ты — в двух словах квинтэссенцию.
Изложил. Ожидал — взволнуется, на худой конец — рассердится, однако не произошло ни того, ни другого.
— Когда намечается визит? — поинтересовалась деловито.
— Думаю, в июне-июле. Впрочем, не исключается и август,
— Ориентируйся на худшее: бери июнь. Значит, времени у тебя, можно сказать, в обрез... Да, да, у тебя, роднуля, у тебя. На мне — огород, строительство, внуки, так что с Президентом справляйся сам.
— Дай хотя бы наметки. Общие контуры. С какого конца и в каком направлении?
— Какие еще контуры? Тебе надо прямо сейчас, без всяких контуров, не раскачиваясь, засучить рукава и вкалывать.
— Я готов, я засучу, я — пожалуйста, только скажи: с чего начать?
— Добрые люди всегда начинают с наиболее трудного. В данном случае самая трудная позиция — белила. Цинковые белила. С них и начни.
Затоптала окурок, снова взяла в руки топор. На участке у нас была в разгаре очередная «стройка века»: сооружался парник.
— А по другим аспектам, — добавила, — посоветуйся с Натальей, для нее иностранные визитеры — дело привычное.
И верно, как это я выпустил из вида Наталью Алексеевну, соседку по лому. Будучи полномочной представительницей мира науки, она постоянно контактирует с иностранными коллегами, в том числе и с американскими. То есть может дать дельный совет, наставить, что называется, на ум в столь необычном предприятии.
По счастью, застаю Наталью Алексеевну дома: обложившись книгами, вырезками из газет и журналов, готовит какой-то доклад. Знаю, трата времени на извинения в этом доме не поощряется, пришел — выкладывай. Начинаю рассказывать о предполагаемом визите. Коротко. Пунктирно. В письмо не лезу, лишь демонстрирую его в виде вещдока.
— А дело-то серьезное, — проникается Наталья Алексеевна. — Что ж вам посоветовать? Значит, так: начать надо, как вы понимаете, с самого трудного...
— С белил?
— Почему с белил?.. Ах, да: косметика. Через косметику не перешагнуть, это так, у вас окна и двери не лучше, чем у меня. Но я о другом, другое имею в виду — программу «У самовара»...
— ?
— Не водкой же его поить.
Внушив мне, что без чаепития не обойтись, Наталья Алексеевна четко обозначает ключевые моменты:
а). Самовар должен быть на углях (электрический — профанация).
б). Чай — высшего сорта, но отечественного сбора (индийский, цейлонский — профанация).
в). Посуда — достаточно изысканная, но без перехлеста и, само собой, отечественного производства (китайский или саксонский фарфор — профанация).
г). Варенье — из сибирских ягод, собственной варки (торты, конфеты — профанация).
д). Сопроводительная беседа — на отвлеченные темы, желательно с сибирской подсветкой (политика — профанация).
— По двум, а может быть, даже и по трем из этих пунктов можете рассчитывать на мою помощь.
Возвратившись от Натальи Алексеевны к себе в квартиру, продолжаю осматриваться: с кем еще совет держать? Спохватываюсь: Сергей. До сих пор не сообщил о письме Дэвиса Сергею.
Звоню. Излагаю. Передаю привет от Дэвиса.
— Письмо на русском?
— Нет, но удалось сделать перевод.
Зачитываю три абзаца, в которых самое-самое.
— Лирики многовато, — говорит Сергей. — А так всё по уму. И смотри, какой обязательный человек: пообещал — сделал.
— Пообещал — сделал, — передразниваю, не сдержавшись. — А мне теперь каково?
— Я тебя на произвол судьбы не брошу. Тем более, тут есть мой вклад. Главное, не вешай носа и не опускай рук. Сейчас тебе что надо сделать? Мобилизоваться.
Сообщаю, что эта стадия уже пройдена, необходим совет, что делать дальше.
— Начни с наиболее трудного...
Интересно, что еще в списке свалившихся на меня забот может быть зачислено в категорию первоочередных?
— Вызубри наизусть хотя бы пару анекдотов. На английском, само собой. И помни: американцы ставят юмор поперед учтивости.
Может быть, может быть...
Осознаю: хватит тыкаться носом по сторонам в поисках подсказок, пора самому заняться анализом ситуации. Это мне принимать гостя — не подсказчикам. Начать, наверное, следует с детального осмотра квартиры.
Прихожая у нас, прямо скажем, не разгуляться, что-нибудь полтора на три. В метрах, естественно. И в этой теснушке стоят себе, занимая целый угол слева от входа, три пары лыж. Чего им тут, спрашивается, делать, если на дворе конец апреля и солнце успело растопить снег?
При этом лыжи бессовестно не поставлены даже в распорки, что категорически противопоказано, если ими еще предполагается пользоваться будущей зимой.
А что это с коридорным зеркалом? Все в сальных пятнах, в каких-то разводах, с отпечатком Артемкиной пятерни там, куда ему вроде бы и не дотянуться...
А когда это успели так закоптиться потолки, с какого рожна так облупились стены?..
А что это за желтизна, проступающая сквозь краску на подоконниках?..
А когда это появился ковер на стене напротив моего письменного стола?
А почему это в одной комнате — люстра, в другой — непонятной конструкции абажур, а в третьей — вообще голая, печально поникшая запылившейся головенкой 100-ваттная лампочка?..
Экскурсию прерывает дверной звонок. У порога — аккуратный молодой человек с аккуратным чемоданчиком в руках.
— Электрик из домоуправления, — представляется хозяин чемоданчика. — Плановая проверка состояния кухонных электроплит.
Ну, что же, айда, смотри, проверяй.
Сам тоже оглядываю плиту: у нашей кормилицы-то, оказывается, весь возраст на «лице»! Все ее двадцать пять годков.
— Как служит? — интересуется между тем электрик, доставая из чемоданчика прибор наподобие вольтметра. — Конфорки на всех режимах греются?
— Работает — грех жаловаться, а вот...
— Э, с лица, как говорится, воду не пить.
— Все так, да гостя, такое дело, заграничного жду. Может так случиться, что сам Президент США...
— Для того чтобы поменять плиту, хватит и сенатора. Скажем, сенатор-демократ от штата Пенсильвания. Чем плохо?
— Но я действительно пригласил самого Президента. Письмо могу показать.
— Письмо? Письмо — это уже кое-что. Это документ. Только мне показывать — время терять: весь резерв новых плит в личном и единоличном ведении домоуправа.
Кланяться домоуправу? Надо же, в какой угол может загнать порою злой рок.
...Контора домоуправления отыскалась на первом этаже жилого дома.
— Плита у нас...
Уткнувшаяся в бумаги женщина поднимает на меня бесполые — от забот — глаза:
— Адрес?
Спохватившись, поспешно достаю из «дипломата» предусмотрительно заготовленную бумагу.
— Адрес?
Называю координаты места жительства, присоединяю номер телефона.
— Вот видите, в наличии телефон, а вы ноги бьете.
— Как же без заявления? Я тут все изложил, мотивировал...
— Нас свои бумаги задавили, а вы еще хотите добавить... Ну, ладно, сейчас поглядим, где тут у нас ваш дом, где он тут, где он тут... А, вот. Значит, так: в начале той недели. Понедельник, вторник... Ну, что вы на меня так смотрите? Ваш дом включен в список жилья, где пришел срок менять плиты.
— Это, кажется, называется — ломиться в открытые двери? А все ваш электрик: со мной, говорит, о новой плите толковать — время зря тратить, надо письмо в руки и — к домоуправу.
— Вы и кинулись сочинять?
— Нет, речь шла о другом письме. Из Америки. Мне сообщили, что, возможно, меня навестит Президент...
— Да вы что? Кроме шуток? И по какой же, интересно, линии? По линии культурного обмена, что ли? Да вы сами-то кто у нас — академик?.. А, писатель. И всерьез полагаете, что... Извините, конечно.
— Ничего, пожалуйста. Тут как получилось-то: я его пригласил — он дал согласие.
— Вы пригласили — он дал согласие? — вскакивает из-за стола. — Подождите, подождите: вы пригласили — он дал согласие? Так? А приедет — не приедет, это его дело, его проблема. Правильно? Из этого мы с вами и должны исходить. Ну, правильно же?
Заплутавшись в лабиринтах ее логики, молча пожимаю плечами.
— Сейчас все поймете, как дважды два. Скажите, нравится вам внешний вид вашего дома, устраивает он вас? Вот то-то и оно: дом давно ждет маляров. И все другие дома на моем участке ждут маляров. Но малярам, чтобы привести дома в человеческий вид, нужна краска. Теперь понятно?
— Если честно, еще нет.
— Ну, как же: под вашего-то гостя РСУ не то что на краску — на птичье молоко расщедрится.
— Меняю молоко на белила, — вырывается у меня.
— Эту радость я вам из своих запасов выкрою. На окна, на двери? Выкрою, с этим решим. Главное сейчас — РСУ...
Возвращаюсь домой, и тут же — телефонный звонок:
— Вас беспокоят из Первой приемной. Соединяю с...
Он начинает разговор с шутливого упрека: прочитал в газете рецензию на мою новую книгу, а экземпляра с автографом до сих пор не имеет. Отвечаю, что книжка для него приготовлена (это действительно так), при случае занесу.
Обмениваясь с ним этими, ничего не значащими, фразами, пытаюсь отгадать, чем вызван звонок. Явление это — отнюдь не обыденное, хотя счет нашему знакомству не на годы — на десятилетия, истоки его в студенческой дали. Ничего не надумав, предлагаю:
— Давай сэкономим на ритуале, отвечу заранее и скопом на вопросы, которые ты все равно будешь задавать: здоровье ничего себе; куда поеду в отпуск, еще не знаю; из наших ребят ни с кем в последнее время не встречался; творческие планы обширные, но конкретизировать не станем. Вроде бы все? А теперь выкладывай: чего звонишь?
— Ну, деятель, ну, рационализатор. А может, и правильно: быка за рога. А звоню — хочу поблагодарить: некому, понимаешь, стало заботиться, чтобы я не сидел без дела, а ты тут как тут...
Неужели так стремительно разошлись круги от моей новости? Или еще какой «грех» отыскался за мной?
— Если имеешь в виду моего гостя из Америки, так это частный визит. Инстанции ничем обременять не собираюсь. Тебе, во всяком случае, работы не добавится.
— Значит, все же не розыгрыш? А я тут всех убеждаю, дескать, просто-напросто хохма, очередная хохма. Ты же у нас всегда был мастером на всякое такое...
— Не вижу причин для этой бури в стакане воды. Всего лишь частный визит. Почему-то рядовой американский фермер мог в свое время пригласить к себе нашего лидера? И никто его за это не осудил. Не забыл, надеюсь?
— Сравнил.
— Или это не мы повсюду трубим: личные контакты способствуют лучшему взаимопониманию?
— Только не надо передергивать. Прекрасно понимаешь, какие личные контакты имеются в виду, на каком уровне.
— На дело мира все уровни должны работать, тут каждая капля, как написал мне один мой друг, не будет лишней.
— Пока что я по твоей милости капли валокардина сижу отсчитываю... Надо же было придумать — пригласить в гости Президента США. Как будто соседа пригласил. А если он возьмет да и примет приглашение?
— Он и принял его...
Конечно, мне понятна его тревога. Случись какая непредвиденность, ему первому держать ответ: почему недоглядел, недоучел, пустил на самотек? И на «рядового писателя» ссылок не примут, никто и слушать не станет.
Только и сам рядовой писатель повязан обстоятельствами, и мне отступать некуда. От приглашения уже не открестишься.
Как теперь поступить, что будем делать? Будем осмысливать и будем держать связь. На этом вот останавливаемся.
Не успеваю положить трубку — звонок в дверь:
— Такого гостя, конечно, не ждали?
Ну, что же из того, что не ждал, главное, гость желанный: с Федором Петровичем пришлось не столь давно делить больничный досуг, и его бывальщины о научных экспедициях как нельзя кстати восполнили звено, все еще недостающее в лечебной практике, — сеансы психотерапии.
— Вот, беспокою, надоедаю, отрываю, мешаю, — телеграфно отстукивает Федор Петрович, решительно отказываясь переступить порог и протягивая через него визитную карточку. — Здесь телефон и адрес. Это всего через один дом от вас, какая-нибудь сотня шагов...
— Спасибо, конечно, большое спасибо, только вряд ли в ближайшее время...
Федор Петрович поднимает руку:
— Вы не совсем так меня поняли. Вернее, совсем не так меня поняли. Я ведь что имею в виду: если ваш высокий гость выразит желание посмотреть после писателя, как живется-можется советскому ученому — не академику, нет, к академикам его начальство свозит, — если ему интересно будет познакомиться с рядовым тружеником науки, я к вашим услугам.
— Да, но...
— Нет, что вы, нет, нет, не беспокойтесь, никакой специальной подготовки не потребуется, один звонок — и я к вашим услугам. Пожалуйста. Без всяких-яких.
— Хорошо, но...
— Да, да, вы правы: не рассказал, как меня найти. Это туда, вверх, всего через один дом, как я уже говорил. Ну, и третий подъезд и, как и у вас, третий этаж.
— Однако...
— Не спрашивайте, не спрашивайте, это целая история, отдельная история, как-нибудь напишу об этом рассказ. Да, рассказ, это тема для юмористического рассказа — какими путями, неисповедимыми путями распространяются у нас новости вроде вашей. А сейчас побежал, побежал, побежал, побежал...
Последнее «побежал» доносится уже с площадки первого этажа.
А я от двери — снова к телефону:
— Слушаю вас.
— Извините, пожалуйста, не могли бы проверить: в подъезде розетка имеется или нет?
— Какая еще розетка? Вы куда звоните?
— Это 35-12-77? Все правильно, к вам и звоним. А розетка обыкновенная, не силовая. На двести двадцать. Осветительную аппаратуру подключить, чтобы в квартире с проводами не путаться.
Меня озаряет прозрение:
— Вы — кинохроника?
— Мы — телевидение. Разве я не сказал? Но нам для кинохроники света не жалко, если будут от них звонить, скажите им, пусть свои лампы не везут...
Звонок в дверь:
— Белила сюда заказывали?
Женщина в мешковатой робе, забрызганной известью и краской, переставляет через порог ведро, до краев наполненное «самой трудной позицией», протягивает накладную.
— Распишитесь в получении. Счет на оплату пришлют на неделе.
Телефон:
— Кто у аппарата? Нужен ответственный квартиросъемщик. А, это вы и есть? Удачно. Значит, так: в течение получаса из дома не отлучаться...
— Это еще почему?
— Что за народ, ей-богу, обязательно ему доложи, кто, что, зачем? Может, разговор не для телефона? Придет сейчас наш монтер, все объяснит. Приготовьте только тринадцать рэ за установку и не забудьте попросить квитанцию.
Не могу взять в толк, о каком монтере и какой установке речь, категорически заявляю, что если со мной не перестанут говорить загадками, никакого монтера даже на порог не пущу.
— Вот, вот, так всю дорогу и работаем, — сокрушается неизвестный собеседник. — Химикам почему-то можно за вредность платить, а вневедомственная охрана вроде как курорт... Короче, будем устанавливать в квартире охранную сигнализацию. Монтер сообщит ваш код, держите его в секрете.
— Не припомню, чтобы подавал заявку.
— Сверху заботу проявили. Не знаю уж, по какой причине, но рекомендовано взять квартиру под особый контроль. Случай, между прочим, в нашей практике беспрецедентный...
Телефон:
— Докладывает консерватория: мы тут посоветовались и считаем, не надо перебарщивать, все должно быть в меру и со вкусом... Да, да, именно этот номер мы и набирали: 35-12-77. Речь идет о том, что культурную программу американского гостя не следует перенасыщать музыкальными номерами, достаточно будет того, что мы подошлем к вам одного юного скрипача, подлинного вундеркинда... Кстати, можете выдать его за собственного внука, мы подготовим мальчика. Между прочим, он владеет английским...
Звонок в дверь.
Ба, старый знакомый: давешний электрик из домоуправления. Спешу уведомить:
— Был у вашего начальства...
— Знаю. Получил команду заменить вам плиту. Если, конечно, вы готовы?
С понятным энтузиазмом подтверждаю полную готовность.
— Очень даже прекрасно. Тогда что же? Тогда все у нас с вами в ажуре, как говорили древние марсиане. Вы проводите нулевой цикл, вызываете меня, и я подключаю новую плиту.
Стесняясь вопиющей безграмотности, таки решаюсь осведомиться, что конкретно подразумевается под нулевым циклом.
— У строителей, — бормочу в оправдание, — нулевым циклом именуется процесс закладки фундамента.
— Ну а мы относим сюда все предварительные операции, не требующие участия специалиста. Короче, вы сейчас идете на проспект, ловите грузовик, с помощью водителя сносите вниз отслуживший агрегат, доставляете на грузовике к нам на склад, там получаете взамен новую плиту, совершаете с ней в обратной очередности перечисленные операции, и звоните вот по этому номеру нам...
Телефон — звонок в дверь, телефон — звонок в дверь... На каком-то витке этой фантасмагории теряю самоконтроль.
Телефон:
— Это 35-12-77?
— Вы не ошиблись, вы набрали именно этот номер, но должен вам сказать, сенсация уже умерла, я дал отбой, никакой встречи не состоится...
— Какая сенсация? Зачем отбой? Я лишь имела в виду предупредить вас, что у вас образовалась задолженность за междугородные переговоры, и если сегодня не погасите, вынуждены будем отключить вас...
Обрадованный этой невольной подсказкой, отключаю телефон. Даю себе слово не подходить больше и к двери.
Суматошный день близится к концу. Возвращается из садика шестилетний Артем. И — от порога:
— Деда, наша Анна Сидоровна сказала, чтобы я сказал тебе, чтобы ты сказал Президенту, чтобы он пришел к нам на утренник, и мы ему скажем...
— И ты, Брут?
— Деда, у тебя температура? Или ты так шутишь?
Не успеваю ответить: Артем делает второй заход — теперь уже от своего имени:
— Деда, а можешь ты написать в эту твою Америку, чтобы Президент зашел в магазин и купил два пистолета?
— У него будет охрана, зачем ему пистолеты?
— Не ему — мне. Для меня чтобы купил. И в чемодане привез. Два пистолета и много пуль.
— У тебя и без того полный угол оружия. Всяких видов и марок.
— Как ты не поймешь, дедуля, тут игрушечное, а он чтобы купил взаправдашние пистолеты.
— Так, тебе нужны настоящие пистолеты. А можно вопрос: почему именно два?
— Ой, деда, позабыл сказать: один для меня, а еще один Сереге. Серега с сегодняшнего дня мне друг.
— Теперь понял. А скажи, пожалуйста, это твоя идея или Сережина?
— Общая. Он сказал мне, а я — тебе.
— Тогда последний вопрос: для какой цели вы решили вооружаться?
— Ты чего сегодня такой непонятливый? С пистолетом пошел в лес — и никого не боишься. Пусть только попробуют напасть.
— Не городи чепухи. Кто это в нашем лесу может на вас напасть?
— А про серого волка забыл? А то Горыныч возьмет да заявится.
— Зовите с собой в лес вашу Анну Сидоровну, она из любого змея веревку совьет. А насчет письма Президенту уволь, не дави с этим на меня.
— Ладно, там мультик сейчас начнется, после поговорим.
— Ни сейчас, ни после, выброси это из головы. И даже больше тебе скажу: разбери-ка ты свой угол, чтобы весь этот арсенал не лез гостю в глаза. Приглашаем о мире договариваться, а в квартире гора оружия. Ничего себе, подумает он, как тут детей воспитывают... Наверное, и на утреннике у себя вы с ним о мире говорить станете?
— Нет, не о мире, мы только скажем, что не хотим войны.
3
Сенсации не живут подолгу. Даже самые впечатляющие. День, другой — и всплеск эмоций сменяется спадом. И тут тоже вскоре волна пошла на убыль, ажиотаж вокруг моей персоны начал терять накал. Только у Артема интерес к визиту держался на прежнем уровне, и он, приходя домой, каждый раз спрашивал с тревогой:
— Президент не приезжал без меня?
Успокоившись, начинал очередную осаду:
— Америка — это где: за Тихим океаном или за Великим?..
— Деда, а наша Анна Сидоровна сказала сегодня: есть Северная Америка и еще Южная. А между ними что — США?..
— Вот интересно-то: Серега говорит, что «жигуль» у них — не роскошь, а средство передвижения. А у нас?..
— Анна Сидоровна говорит, русский винт закручивается по часовой стрелке. А куда американский?..
По силе возможности я старался тут же удовлетворять любопытство Артема, но винт поставил меня в тупик: сам был в неведении.
Регулярно взбадривала мои эмоции и Наталья Алексеевна. Ее стараниями наш кухонный инвентарь пополнился настоящим тульским самоваром, наш гарнитур — несколькими уютнейшими пуфиками, сработанными ее мамой Зинаидой Леонидовной, наша домашняя библиотека — самым свежим наставлением для дипломатов о правилах поведения в светском обществе, наш набор руководств «Для дома, для семьи» — вырезкой из «Недели» с рецептами трех десятков способов заваривать чай, собранных одним из гурманов наших дней Похлебкиным.
Не остался безучастным к моей судьбе старый друг Сергей Осипович. Обеспечив основной пункт культурной программы — анекдоты, тут же поставил перед собой новые задачи: снабдить меня компьютером и джинсами. Само собой, отечественного производства.
— Это ничего не значит, что ты и компьютер — из разных эпох, — наставлял он. — Ты к нему не притрагивайся, не лезь, поскольку соображения нет, пусть просто стоит в квартире на виду. Он сам за себя скажет, одним своим присутствием.
— Но для чего?
— Для престижа отечества, милый.
— Кому нужна эта показуха?
— Не показуха — вера в перспективу... И учти, американцы ставят компьютеризацию даже поперед юмора.
По поводу джинсов аргументы были не менее весомыми:
— Видел по телику ихнего Картера? Ну, когда он еще президентствовал? У меня как сейчас перед глазами: встречается, понимаешь ли, у себя на ранчо с журналистами, а сам в джинсах. Причем, изрядно заношенных...
— Причуды заокеанской знати. Стоит ли брать пример?
— Дело не в примере, просто тебе надо подняться до уровня моды. Учти, американцы ставят моду даже поперед компьютеризации.
Не хотелось обижать Сергея, но джинсы, по моему убеждению, внесли бы в общение с гостем элемент наигранности. Как представлял я себе встречу с Президентом? Хотелось верить, что, войдя в мой дом, он оставит за порогом не только личную охрану, свиту, журналистов, но и весь президентский антураж в виде честолюбия, тщеславия, самомнения, самонадеянности, что на эти несколько минут освободит плечи от груза политических и дипломатических вериг, смахнет с себя шелуху светского этикета, и мы сядем к самовару как два рядовых землянина, одаренных одинаковым и бесценным счастьем — находить по вечерам ответы на вопросы, вызревающие в продолжение дня в головах наших внуков.
О чем мне выпадет говорить с ним? Не хочу готовиться загодя, боюсь отрепетированности, пусть и тема, и слова — все пусть родится там, при встрече. Одно знаю — решил для себя твердо: подслащивать чаепитие анекдотами не стану, Сергей, надеюсь, поймет меня.
Мне известно: цена одной минуты рекламной информации на телевидении США в те часы, когда страна садится к экранам, достигает астрономической (во всяком случае, в моем представлении) суммы — 750 тысяч долларов. Какой же суммой, в сопоставлении с этим, может быть оценена каждая минута времени Президента?
Нет, не берусь строить прогноз, каким образом будут потрачены десяток, другой миллионов долларов, эквивалентных минутам чаепития у меня в доме, знаю лишь, это не обернется мотовством. Не может обернуться. Порукой тому — его и мои внуки. Какими миллионами оценить возможность для них жить бок о бок на одной планете, не опасаясь друг друга?..
4
Куда же, так-таки, закручивается американский винт? Увы, вопрос пока без ответа. Артем принял к сведению: ясность может внести только гость, ему наверняка известны хитрости своего винта.
Будем ждать гостя. И Артем, и я. На дворе время надежд, в том числе надежд на новые встречи в верхах. Они обретают, эти встречи, настрой на обнадеживающую регулярность. А это означает, что в программе очередного визита к нам в страну может быть предусмотрено и посещение Президентом нашего города. Во всяком случае, шанс наличествует. Ну, а тогда...
Конечно, нельзя исключать того, что нынешний Президент не успеет, просто-напросто, у меня побывать, его переизберут. Но почему не допустить, что, передавая преемнику полномочия, он передаст и мое приглашение? Словом, надо ждать, точку в этой истории ставить рано.
Рецепт кока-колы нигде не записан, сокровище носят в памяти четыре человека из числа особо доверенных сотрудников фирмы.
Ну, а чья память способна сберечь сокровище самой Природы — рецепт Жизни? Кому доверить коды всего сущего на Земле, от чертополоха до секвойи, от мухи до слона? Кто сохранит ДНК человека? И кто будет в состоянии воспроизвести все это там, по ту сторону Безумия?..
Поручик Синявский
В конце девятнадцатого года, в ноябре, Омск очистился от колчаковщины, и Лена смогла возвратиться домой. И в первый же день зашла к Тиунову — одному из бывших подпольщиков, ставшему теперь начальником городской ЧК.
Тиунов помог ей в свое время укрыться от колчаковской контрразведки, а потом организовал нелегальный выезд из города. Был он сейчас, как она сразу же поняла, в «закруте», однако потеснил текущие заботы: вник со всей обстоятельностью в подробности ее скитаний, поинтересовался, где и как устроилась. Потом спросил, куда хотела бы пойти работать. Решать тут не ей — партийному руководству, но надо знать о ее намерениях. И пожеланиях.
Когда разговор подошел к концу, Тиунов положил перед ней длинный список фамилий, сказал:
— Погляди, вдруг об кого споткнешься.
— Кто это?
— Колчаковцы. Бывшие, конечно. Из числа офицеров.
Красная армия нуждалась в пополнении командного состава, а тут — профессиональные военные, вот и решили позвать их на службу.
— Но ведь среди них могут быть...
— Кто говорит, что не могут? Поэтому хотим тиснуть список в газете: пускай, тили-матили, народ обглядит, может, кого из нежелательных и отцедим.
Помолчал, вздохнул:
— Риск, ясное дело... А как быть? Приходится рисковать.
Лена тоже вздохнула, соглашаясь, заскользила взглядом по колонке фамилий — они были расположены в алфавитном порядке. Застопорилась на букве «С»: Синявский...
— На кого-то все же вышла? — придвинулся Тиунов.
— Да вот...
— Так. Ладно. Пройди до конца, потом займемся этим.
В оставшейся части списка никто больше не остановил на себе ее внимания, вернулась к Синявскому.
Поручик Синявский, судя по всему, звучал в колчаковском стане на довольно-таки высокой ноте, вращался в кругах, близких к самому адмиралу. Впрочем, не ей об этом судить, ее задача — вспомнить: где, когда, при каких обстоятельствах встречалась с этим человеком?
Вспомнить, как выразился Тиунов, «со всеми запятыми».
Где, когда, при каких обстоятельствах... Четырежды пересекались их пути, и каждый из этих случаев оставил отметину на сердце.
...Дверь была такой же ворчливой, как и сам Шульц, хозяин аптеки. Но если к его брюзжанию Лена сумела себя приучить, дверь заставала всякий раз врасплох: непросто ждать ареста в двадцать неполных лет.
Вздрогнула при звуке двери и в это утро, а увидев на вошедших офицерские погоны, сказала себе: конец.
Нет, она не сделала попытки скрыться. Да и куда было кинуться: на пути к черному ходу Шульц, а снаружи наверняка — оцепление.
Офицеры, оба молодые, подчеркнуто подтянутые (именно на этом почему-то заострилось внимание), шли к ней от двери точно так, как ходят по следу: чуть пригнувшись, сощурив изучающе глаза.
Она почувствовала: бледнеет и с трудом удержалась, чтобы не опустить голову, не спрятать лицо за пультом.
— Мы хотели бы видеть хозяина аптеки, — услыхала, как сквозь сон.
— Ихь бин... это ешть я, герр официр, — засеменил к посетителям Карл Иванович.
Тот из них, кто спрашивал хозяина, вскинул руку к козырьку фуражки, назвал себя:
— Поручик Синявский.
Второй ограничился лишь тем, что молча козырнул.
— Вот, — сказал Синявский, протягивая Шульцу рецепт. — Лично для Александра Васильевича.
Теперь и второй разжал тонкие губы:
— Полагаю, это будет сделано вне всякой очереди?
— О, да. — Лене, показалось, будто старик даже подпрыгнул. — О, да.
— И качество, надо думать, тоже будет обеспечено? — при этом офицер как бы невзначай коснулся рукою кобуры револьвера.
Старик судорожно подвигал кадыком, проглотил слюну и, так ничего и не сказав, прижал молитвенно к груди трясущиеся руки. Офицер усмехнулся, перевел глаза на Синявского:
— Он все понял, Серж, мы можем идти.
Лене было известно, что почтеннейший Карл Иванович в друзьях у генерал-лейтенанта Дитерихса — военного министра в правительстве Колчака; об этой дружбе, без сомнения, осведомлены и офицеры, и коль скоро позволяют себе этакую бесцеремонность, можно думать, что они пользуются покровительством самого адмирала.
Подрагивая щеками, хозяин проводил посетителей до выхода, почтительно придержал дверь.
— О, майн готт, — бормотал при этом сокрушенно, — о, мой бог, какое ершюттерюнг, какое нешчаштье.
Лена позволила себе облегченно вздохнуть, вышла из-за пульта.
— Что, Карл Иваныч, нашему скромному заведению, как я поняла, предоставлен шанс войти в историю?
Тот, подглядывая за удаляющимися офицерами через застекленный верх двери, предостерегающе приложил к губам палец.
— Да не услышат они нас, — успокоила Лена.
Старик все же подождал, пока офицеры повернут за угол, проговорил с придыханием:
— Адмираль... Какое ершюттерюнг...
— Скажите же, в конце концов, что с ним?
— Шердечные приштупы. — Протянул Лене рецепт. — Цито.
Но тут же спохватился:
— Найн, цитишшимо.
Она и сама понимала, что это один из тех случаев, когда лекарство должно быть приготовлено наисрочнейшим образом. Цитиссимо. Иначе потом не миновать неприятностей, а то и ареста.
Пробежала глазами латинский текст: состав знакомый, в эти бурные, наполненные чрезвычайностями дни то и дело приходилось готовить для горожан «что-нибудь от сердца».
Состав знакомый, хотя есть и новая добавка. Одна добавка, обладающая сосудорасширяющим действием.
Одна добавка. Одна. А что, если?.. В самом деле, почему бы не присоединить к ней еще одну?
Не отрывая глаз от рецепта, прошла к себе за пульт. Мысли, торопя друг дружку, устремились беспорядочной толпой вслед за вопросом: почему бы?..
Нет, действительно, почему бы не воспользоваться случаем, который сам дался в руки? Ведь если в состав микстуры ввести тот же, к примеру, стрихнин, ни вкус, ни цвет лекарства не изменятся...
— Битте шен, Элен, — неслышно приблизившийся хозяин ухватил крючковатыми пальцами ее локоть, — очшень прошу: вниманий, вниманий, нох айн маль вниманий.
По-видимому, до такой степени отсутствующим было выражение ее лица, что старик поневоле забеспокоился. Лена опамятовалась, сказала:
— Не переживайте, Карл Иваныч, состав знакомый, ничего сложного.
— Зато пациент шлёжный.
И, копируя офицера, похлопал рукою по воображаемой кобуре. При этом улыбка, которой сопроводил свой жест, была скорее не шутливой, а жалобно-просительной. Лена тоже улыбнулась в ответ, постаравшись изобразить бодрость и уверенность в себе.
— Не переживайте, — повторила. — В грязь лицом не ударим.
А про себя добавила: «Особенно если пойдем ва-банк».
Шульц ушел к себе — на жилую половину аптеки. Лена осталась с глазу на глаз со своими мыслями и с десятками склянок, в которых хранились медикаменты. В том числе и стрихнин. Внутренняя дрожь, что охватила ее, когда пришла мысль о стрихнине, сейчас пробилась наружу. Лена никак не могла ее унять.
Когда-то еще представится — и представится ли? — подобная возможность, было бы непростительно упустить. Но имеет ли она право решать этот вопрос самостоятельно, единолично?
Постояла у окна, обращенного к улице. Редкие прохожие мельком взглядывали на нее и спешили дальше. Ни одного знакомого лица...
Посмеялась над собой: не наивно ли надеяться, что именно теперь кто-то из товарищей вздумает прогуливаться под ее окном?
Перебрала в уме возможные варианты решения задачи, остановилась на самом простом и, пожалуй, наиболее надежном: надо во что бы то ни стало отлучиться из аптеки. Найти предлог, который не вызвал бы подозрений у хозяина. Подозрений и нареканий, что она затягивает приготовление микстуры.
В качестве одного из компонентов в рецепте значился диуретин — та самая сосудорасширяющая добавка. Это белый мелкокристаллический порошок, весь его запас хранился у них в небольшой банке с притертой пробкой. В стеклянной банке с притертой пробкой.
Лена вынула пробку, положила на стол, а банку подняла, как могла, высоко и выпустила из рук.
Банка не разлетелась, против ожидания, на мелкие осколки, а с глухим стуком осела, растрескавшись, вокруг белой горки порошка на паркетном полу. Его можно было легко собрать, диуретин, собрать и пустить в дело. Тогда она протянула руку к подставке, на которой выстроились в ряд пустые тонкостенные колбы, зажмурилась и сдавила ближнюю колбу в кулаке. Стекло податливо хрустнуло.
Замерла в ожидании боли, но нервы были так напряжены, что боль не почувствовалась, только ладонь стала горячей и влажной. Разняла пальцы, подержала руку над горкой диуретина: он тотчас окрасился кровью. В состав лекарства такой не введешь.
На шум прибежал Карл Иванович. Увидев кровь, заохал, запричитал, и Лена, словно спохватившись, ощутила вдруг боль, у нее закружилась голова. По-настоящему. Чтобы не упасть, она даже была вынуждена опереться здоровой рукой на старика.
Все получилось очень естественно. Охая, он помог Лене дойти до дивана, сразу начал хлопотать над раной — извлекать стекло, обрабатывать спиртом, йодом, бинтовать.
Лишь покончив со всем этим, спохватился, что безалаберная девчонка, у которой все валится из рук, самым ужасным образом подорвала репутацию аптеки: без диуретина не приготовить микстуру, и кто знает, чем это теперь кончится.
— О, майн готт.
Лена с решительным видом сбросила халат.
— Сбегаю в аптеку медицинского общества: у них наверняка найдется щепотка диуретина. Только черкните два слова господину Морицу.
Оказавшись за дверью, кинулась раньше не на Атаманскую, не к Морицу, а в Казачью слободу — в столярную мастерскую, где работал один из омских подпольщиков Озолин. К нему у нее была явка на случай, если возникнет срочная необходимость связаться с партийным комитетом.
В мастерской, кроме Озолина, застала еще столяра — пожилого, незнакомого ей человека.
— Хотела насчет ремонта письменного стола поговорить, — обратилась к Озолину.
— Ремонт не по нашей части, дамочка, — Озолин скосил глаза на своего напарника, что означало: здесь откровенность противопоказана. — Новое бы что сделать — это с нашим удовольствием.
Лена извинилась, покинула мастерскую.
— Опять же все зависит от того, сколько заплатите, — крикнул ей в спину Озолин, а выйдя вслед за нею на крыльцо, спросил встревоженно: — Чего приключилось-то?
Рассказала о рецепте.
— Ой ты, — произнес столяр шепотом, и в глазах у него вспыхнул огонек; однако он тут же притушил его, сказал рассудительно: — Такое должен комитет решать. Вечером передам товарищам.
Лена, пряча за спиною перебинтованную руку, поведала о диуретине.
— Через полчаса я должна быть за своим пультом.
— Н-да...
Снял фартук, приоткрыл дверь, кинул его за порог.
— Что же, идемте, глянем, какой ремонт вашему столу потребен.
А за воротами предупредил:
— Сюда не нужно больше приходить: добудете порошок — сразу к себе, а я через час, не больше, загляну к вам от кашля чего купить. Если в руке будет газета, комитет решил — «Да».
И в продолжение всего того времени, пока бежала на Атаманскую, пока объяснялась там с господином Морицем, которому страсть как не хотелось спасать реноме конкурента, пока, возвратившись к себе, делала вид, что уже составляет лекарство, а на самом деле лишь тянула время и ждала такого желанного теперь лязга входной двери, — в продолжение всего этого времени думала только об одном: может быть, уже сегодня вечером наконец-то отболит и отвалится с тела России эта мерзкая болячка — Колчак.
Наконец, дверь впустила Озолина. Причем без обычного раздражения, почти молчком, будто угадав, что идет Мастер, которому по силам призвать ее к порядку. Столяр обстоятельно потоптался на мокрой тряпке, постеленной у порога, огляделся, прошел к стойке, за которой высился на специальном табурете Шульц.
— Кашель замучил, — сообщил ему, болезненно скривившись. — По целой ночи бухаю.
— Шухой или ш мокрот? — деловито поинтересовался старик.
— Сухой...
Не вставая с места, старик дотянулся до полки, где стояли бутылки с готовой микстурой, назвал цену. Столяр расплатился, повертел в руках не нужное ему приобретение и направился к выходу.
Еще в первый момент, как только он переступил порог и принялся вытирать ноги, Лена убедилась: явился без газеты. Однако до последней минуты теплилась надежда: может, держит в кармане, а вот сейчас достанет, чтобы сунуть на ее место бутылку. Это будет такой оправданный жест.
Увы, газета на свет не появилась, столяр ушел. Лена с трудом удержалась от безрассудного шага, хотелось броситься следом, спросить: почему? И хорошо, что удержалась, хозяин и без того глядел на нее с удивлением: чего ради так заинтересовалась заурядным посетителем?
«Нет». Что же, ей остается лишь выполнить партийный приказ. Видимо, у комитета есть какие-то соображения на этот счет, соображения, достаточно веские для того, чтобы оставить ненавистному правителю Колчакии жизнь.
И тут Лену осенило: можно ведь приготовить лекарство в небольшом количестве — столько, чтобы через пару дней возникла надобность повторить заказ. А за это время она свяжется с комитетом, выяснит мотивы решения и, возможно, сумеет переубедить товарищей.
Так и сделала. И, едва управилась, дверь известила: пришли за лекарством.
На этот раз офицеры (опять примаршировали оба-два) ни о чем не спрашивали, просто молча уставились на старика. Тот поспешно вскочил, но ничего не смог им сказать: уставился в свою очередь на Лену.
— Микстура готова, — сообщила она, приклеивая к флакону рецепт.
Синявский повернулся к ней, но спутник сказал:
— Я возьму, Серж.
Забрал у Лены флакон, взболтнул содержимое, посмотрел на свет.
— Здесь на два дня, — пояснила Лена. — Потом приготовим свежий состав.
Офицер, никак не отреагировав на ее слова, развернул только что приклеенный к флакону рецепт, мельком взглянул, бросил через плечо Шульцу:
— Здесь нет подписи того, кто готовил лекарство.
— О, о, йа, йа, — засуетился старик и окликнул: — Элен...
— Да, пожалуйста, — отозвалась она, ставя в уголке рецепта подпись; при этом рука ее помимо волн дрогнула, и Лена, испугавшись, что офицер обратит на это внимание, поспешила отвлечь его: — Принимать в зависимости от состояния, нижний предел — пятнадцать капель на прием, верхний — двадцать пять. С водой, естественно.
Офицер козырнул (не то в знак благодарности, не то прощаясь), однако Синявский, шагнув к нему, придержал за рукав, попросил флакон и, возвращая Лене, приказал:
— Отмерьте высшую дозу. Хотя бы в этот вот сосуд, — кивнул на мензурку, стоявшую перед Леной; криво усмехнулся, добавил: — Без воды.
Она вскинула недоуменно брови, но смолчала — принялась послушно отсчитывать капли. К пульту засеменил встревоженный Шульц.
Когда в мензурку упала, наконец, двадцать пятая капля, Синявский буркнул, позволив себе перейти на «ты»:
— А теперь выпей.
Она опять вскинула брови:
— Я?
— Пей, пей.
Пожала плечами, выцедила в рот содержимое мензурки.
— О, майн готт, — учащенно задышал ей в затылок старик.
Хотела сказать ему, что пугаться нет повода, что лекарство составлено в строгом соответствии с прописью, но горечь во рту свела челюсти.
«Интересно, смогла бы заставить себя выпить, будь здесь стрихнин?»
Видимо, при этой мысли кровь отхлынула от лица, потому что Синявский, пристально за ней наблюдавший, вдруг спросил:
— Страшно?
— Горько, — выдавила, отворачивая лицо.
— Выпейте воды, — разрешил он, снова переходя на «вы». — И прошу не обижаться: служба.
— Найн, найн, — поспешил за нее ответить старик. — Обида нихьт. Приходить цвай день швежий шоштав.
— Придем, если понадобится, — козырнул Синявский. — Кстати, рецепт пока пусть останется у вас.
Понадобилась ли новая порция микстуры, Лена так никогда и не узнала. Как не смогла осуществить и свое намерение — связаться с подпольным комитетом партии. И прошло много, много дней, прежде чем представилась возможность узнать причины, по каким комитет принял решение ничего не подмешивать в снадобье, предназначенное для адмирала.
А произошло вот что. Из Челябинска, для связи с омской большевистской организацией, приехала молодая подпольщица Рита Костяновская. Она и раньше наезжала в Омск, и все сходило благополучно. На этот раз, однако, связную выследила колчаковская контрразведка, и на всех явках, где успела побывать Рита, произвели аресты. Обыски и аресты.
Кроме самой Риты, схватили Масленникова, Рабиновича, Лесного, Ковригину. Арестовали и Лену.
Найти у нее ничего не нашли, единственной уликой было посещение Риты.
— Зачем приходила Костяновская?
Этим начался допрос. Она не сомневалась, что ротмистр Злобин допытывался об этом у всех подпольщиков. Как отвечали товарищи, ей, само собой, известно не было, свой ответ обдумала заранее.
— Как же ей было не навестить меня, если мы знакомы еще по курсам. Она фармацевт, и я фармацевт.
Следователь стоял у окна, смердил самонабивной папиросой.
— Она фармацевт, и ты фармацевт, — повторил, стряхивая пепел прямо на подоконник, и в тон продолжил: — Она большевичка, и ты большевичка...
— Рита — большевичка?
Постаралась удивиться как можно натуральнее, однако ротмистр лишь угрюмо хмыкнул, напустил в недокуренную папиросу слюны и бросил все на тот же подоконник; там скопился уже добрый десяток таких мокрых недокурышей.
— Ты что же, паскуда, спектакли решила разыгрывать?
Сунул руки в карманы, подошел вплотную.
— Что тебе известно о Раухгялло?
Такого вопроса Лена не ждала.
— Ничего не известно, — ответила она без тени притворства, потому что и на самом деле впервые услышала эту фамилию (лишь позднее узнала, что под нею скрывался Масленников).
Следователь вынул руки из карманов:
— Я тебя сейчас та-ак уделаю, что ты отсюда на бровях поползешь.
Привести угрозу в исполнение помешал какой-то тучный господин с порыжелым портфелем в руках. Просунувшись в узкую для его габаритов дверь (но не переступая порога), он позвал:
— Могу я отвлечь вас, господин ротмистр, на одну, что называется, минуту?
— А, господин Пахомов. Слушаю вас.
— С вашего позволения, голубчик, Азмидов-Пахомов. Да-с. Но суть, что называется, не в этом: мне бы тет-а-тет.
Следователь вышел в коридор. О чем там велась беседа, для Лены осталось тайной, только возвратился он другим человеком.
— Кажется, мы погорячились с вами тут немного? — растянул в улыбке жесткие губы. — Прошу не обижаться: служба.
От кого-то она уже слышала эти слова: «Прошу не обижаться: служба».
Да, все правильно: их произнес поручик Синявский. Там, в дотюремной жизни. И произнес, подобно ротмистру, тоже после того, как нагадил в душу.
Но ротмистр не позволил предаваться воспоминаниям — положил перед нею чистый лист бумаги, протянул карандаш:
— Не сочтите за труд: мне нужен ваш автограф.
Недоумевая, покрутила в руках карандаш, подняла на ротмистра глаза:
— А вы после настучите тут на пишущей машинке любой нужный вам текст, под которым окажется моя подпись?
Он пожал плечами, посоветовал:
— Можно расписаться здесь вот, вверху...
Она тоже пожала плечами, поставила подпись. В левом верхнем углу, наискосок.
Ротмистр удовлетворенно кивнул, достал из кармана какую-то бумажку, положил на стол, расправил. Лена узнала... адмиральский рецепт, на котором расписалась тогда в аптеке.
Догадалась: рецепт перекочевал к ротмистру из портфеля, который она видела в руках господина с двойной фамилией. Оставалось лишь загадкой: каким образом оказался он в том портфеле? И еще озадачило: для чего потребовалось проверять подлинность ее подписи?
— Знаком вам сей документ?
— Что с адмиралом? — вскинулась вместо ответа, ошарашенная пришедшей вдруг мыслью: адмиралу подсунули взамен приготовленной ею микстуры какое-то зелье, кто-нибудь из его же приближенных подсунул, а теперь пытаются прикрыться этим рецептом. — Адмирал жив?
Ротмистр усмехнулся, успокоил:
— Их превосходительству лучше.
Спрятал рецепт в карман, пододвинул ей ногтем мизинца листок с автографом:
— Можете уничтожить.
Вызвал охрану, приказал:
— Проводите в камеру.
И ей:
— Надеюсь, останемся друзьями, мадемуазель?
Лену проводили в камеру. Не увели, а именно проводили, оказывая знаки внимания, на которые никак не могла рассчитывать подследственная.
Она недоумевала. Недоумение удвоилось, когда надзиратель, запирая дверь камеры, шепнул:
— Теперь уж до суда, надо думать, не потревожат.
Суд? Неужели колчаковцы на этот раз снизойдут, вопреки своему правилу, до организации судебного процесса над беззащитными жертвами?
Скоро стало известно: арестованные большевики и впрямь предстанут перед военно-полевым судом. Соблюсти видимость законности колчаковцев понудила резко осложнившаяся обстановка на фронте, что сразу отразилось на барометре настроений тыла.
В своей игре в законность власти пошли столь далеко, что разрешили привлечь к участию в процессе представителей защиты. Среди них Лена увидела в день суда знакомое лицо: тучного господина, который наведывался в тюрьму и вызывал в коридор следователя.
«С вашего позволения, голубчик, Азмидов-Пахомов», — вспомнилось ей.
Оказалось, это известный в Омске адвокат, которого, наряду с другими адвокатами, наняли оставшиеся на свободе товарищи.
Когда колесо судебной машины докатилось до Лены, господин Азмидов-Пахомов, взяв слово, не стал слишком подробно расписывать ее биографию, перечислять достоинства — всю защиту он построил на рецепте. На том самом адмиральском рецепте, который он уже однажды использовал, чтобы воздействовать на следователя.
Эффектным жестом выхватив его из недр заношенного портфеля, адвокат патетически воскликнул:
— Вы только вдумайтесь, господа, в такой факт: моя подзащитная держала, что называется, в руках жизнь Верховного правителя и не злоупотребила имевшимися у нее возможностями. Возможностями, что называется, для диверсии. Для самой страшной диверсии. Так можно ли говорить о какой-то причастности этой девицы к большевикам?..
Конечно, наивно было надеяться пронять членов суда одной голой патетикой, пришлось отвечать на вопросы, связанные с историей ее взаимоотношений с Ритой Костяновской, с другими товарищами. И однако факт безукоризненного приготовления лекарства для адмирала оказался на весах правосудия той малостью, благодаря которой чаша весов склонилась в ее пользу.
Впрочем, и по поводу рецепта не обошлось без вопросов.
— Чем можете доказать, — спросили у адвоката, — что именно ваша подзащитная готовила лекарство по этому рецепту?
Голос человека, задавшего вопрос, показался Лене знакомым, она метнула взгляд в сторону стола, за которым расположились члены суда, и лишь теперь разглядела среди них поручика Синявского. Он как раз и заострил внимание на истории с рецептом: подавайте ему, видите ли, доказательства!
Подмывало крикнуть: «Не на ваших ли глазах, господин поручик, я расписывалась на рецепте в аптеке Шульца?»
Не крикнула. Сдержалась.
— Чем можете доказать? — не отступал поручик.
— На рецепте есть подпись фармацевта, готовившего лекарство. Это подпись моей подзащитной.
— Вы проверили подлинность подписи?
— Нет, я не занимался такой проверкой...
Азмидов-Пахомов вновь порылся в портфеле, извлек лист бумаги, помахал им над головой.
— Я не занимался такой проверкой, это сделал господин Злобин, ротмистр Злобин, который вел следствие по данному делу. Вот его заключение.
Похлопал пухлой ладошкой по обвислому боку портфеля, объявил:
— И вообще, господа, у меня документирован каждый шаг подзащитных. Каждый шаг каждого из моих подзащитных. Впрочем, как и всегда.
Лене вынесли оправдательный приговор.
Вынесли оправдательный приговор, тем не менее из-под стражи в зале суда не освободили. Препроводили в камеру, где и оставили до утра.
Утром, перед тем как ей покинуть тюрьму, Лена вдруг услышала свое имя, тихонько произнесенное кем-то за окном камеры. Привстала на цыпочки, ухватилась руками за решетку, но ничего не увидела. Однако снаружи, видимо, заметили ее руки, и сквозь прутья решетки пролетел завернутый в бумагу камушек. Догадалась: весточка от кого-то из приговоренных к смерти.
С ней прощалась Рита: «Нас расстреляют на рассвете, и когда к тебе попадет эта записка, меня уже не будет. Ухожу спокойно, была готова к этому. Маме не пиши, пока не придут наши. А может, съездишь потом? Хорошо бы побыть возле нее два-три первых дня, пока смирится с утратой, я ведь у нее одна...»
Лена рвала записку на мелкие клочки и проглатывала вместе со слезами.
Вскоре ее выпустили.
А под вечер к ним домой прибежала Валя Ямпольская, жена подпольщика Парникова, и сообщила, что в контрразведку попали какие-то новые сведения, уличающие ее в подпольной работе.
— Как удалось узнать об этом?
— Мой говорит: записка есть...
— Какая записка, от кого?
— Один из членов суда вроде бы к тебе сострадание поимел.
— Что же не принесла?
— Мой побоялся: вдруг схватят меня дорогой, обыщут — человеку за эту записку расстрел.
Лена перебирала мысленно членов суда — все это были колчаковские офицеры, перебирала в том порядке, как удалось их запомнить: нет, ни один не подходил в ее представлении на роль спасителя подпольщицы. Кого же благодарить за подаренную жизнь? Может, все того же Азмидова-Пахомова?
— Кстати, я все думаю: как попал к адвокату адмиральский рецепт? И кто надоумил сыграть на нем?
— Чего не знаю, того не знаю. Для наших все это с рецептом тоже неожиданностью было. После суда говорили с адвокатом, он будто бы рассказал, что ему подбросили письмо — в письме и был рецепт. А кто подбросил, он даже и предположить не может.
— Неужели Шульц додумался?
— Навряд ли... Ой, вспомнила: мой рассказывал про записку про эту — в ней подпись занятная: «Патриот России». Так мой говорит, что письмо подброшенное этак же было подписано.
— Тогда это не Шульц, он патриот Германии, Россию — старую Россию — презирал, новой боится. Да и, потом, эта записка: Шульц не вхож в контрразведку, а значит, не мог знать, что мне вновь угрожает опасность.
— Я и говорю — навряд ли. Он, поди, от страха за свою шкуру сто раз помер, когда узнал, что тебя арестовали.
— Ладно, после выяснится, кто решил мне помочь, сейчас не время гадать, надо спасаться. Спасибо тебе, Валечка, что предупредила.
— Не мне — тому «Патриоту» спасибо говори.
Наскоро собравшись, Лена огородами выбралась на окраину Омска, к давним друзьям матери. Около полуночи наведалась Валя, принесла известие: за Леной действительно приходили колчаковские жандармы и, не застав, установили слежку за домом и пошли с обысками по квартирам предполагаемых друзей.
Кто мог гарантировать, что им неизвестно о существовании семьи, которая дала ей сейчас приют? А застань они ее здесь, последствия известны: за укрывательство — расстрел.
Все же до утра ее уговорили остаться, а утром прибежал незнакомый парень в одежде железнодорожника и, не давая себе труда представиться, спросил:
— На фронте была?
— Нет пока. А что?
— Тогда расскажу, как там спасаешься, когда начинают снарядами лупить: норовишь в свежую воронку укрыться, второй раз туда снаряд не скоро угодит...
Она поняла: надо укрыться в доме, где уже побывали с обыском. Железнодорожник назвал один из таких домов.
— А после ладим тебя замуж выдать, все вроде бы на мази.
— Замуж? Но я...
Он невольно рассмеялся:
— Чего напужалась так? Мы же на тот предмет только, чтобы через колчаковский догляд проскочить.
Товарищи нашли коммерсанта, обиженного колчаковцами, — те реквизировали у него партию мануфактуры. В стремлении хоть чем-то досадить им он соглашался выступить в роли мужа большевички и вывезти ее в Забайкалье, куда направлялся по торговым делам. Такое замужество было приемлемо.
— А как познакомлюсь с ним?
— На перроне придется. Перед отходом поезда. Раньше рискованно объявлять себя.
Лене завили и покрасили волосы, она насурьмила брови, нарумянила щеки — в таком виде, всю расфуфыренную, доставили за пять минут до отправления поезда на вокзал. Купец, молодой еще, только какой-то рыхлый, не полный, а именно рыхлый, топтался подле вагона, нервно сцепив за спиною руки.
— Ну, муженек мне достался! — набросилась на него. — Куда ты засунул мои ночные туфли? Искала, искала...
«Муж» отчего-то смутился вдруг или испугался (понимал же, надо думать, чем грозил ему в случае провала этот спектакль) и позабыл, как видно, приготовленные заранее слова. Стоял навытяжку перед нею, все не вынимая из-за спины рук.
Лена увидела, что на них с любопытством воззрился проводник, поняла: дальше тянуть эту немую сцену нельзя.
— Впрочем, вполне возможно, я сама положила их в тот большой чемодан, — взяла «мужа» под руку, повернула лицом к тамбуру. — Надо посмотреть под твоими сорочками.
Это вывело коммерсанта из состояния шока, он забормотал, подыгрывая:
— Разберемся, разберемся, вот сядем в поезд и во всем разберемся.
Вошли в вагон. Лена встала к окну, оглядела перрон: ничего подозрительного.
Гулко дзонкнул станционный колокол, паровоз ответил длинным гудком, и колеса начали свою бухгалтерию — подсчет стыков. У Лены было такое чувство, точно с каждым оставленным позади рельсовым звеном раскручивается на один виток, ослабевает пружина, что держала ее в напряжении все последние дни.
— А я вас как будто знаю.
Вздрогнув, обернулась на голос: перед нею стоял колчаковский офицер — тот, что приходил вместе с поручиком Синявским за лекарством для адмирала. Глядел на нее с ожиданием, на губах пританцовывала полувопросительная улыбка: видно, не был до конца убежден, что не обознался.
Она сметалась, не зная, как поступить, но тут увидела в проеме двери посеревшее лицо «мужа» и поневоле нашлась:
— Извините, ради бога, я должна помочь мужу распаковать вещи. Позвольте представить...
Получилось так, будто она и не опровергает возможности того, что им доводилось прежде встречаться, в то же время и не выказывает желания подтвердить знакомство.
Офицер развернулся на каблуках, снисходительно козырнул купцу. Можно было ждать, что на этом интерес к молодой чете исчерпает себя и офицер оставит их в покое, однако что-то продолжало его удерживать возле них.
Лена лихорадочно искала предлог отделаться от опасного попутчика. Хотя бы на какое-то время, чтобы собраться с мыслями, выработать тактику поведения. В это время в конце вагона выглянул из купе еще один офицер, позвал тоном капризной девицы:
— Николя, коньяк стынет...
Она узнала поручика Синявского. И подумала обреченно: «Ну, этому-то определенно известно, что на меня розыск объявлен... А нафуфырилась, как видно, мало, и если один распознал, так и от второго не утаиться».
— Сколько можно ждать! — воскликнул Синявский, не удостоив, к счастью, Лену даже мимолетным взглядом.
— Иду, — откликнулся офицер, все не расставаясь с полувопросительной улыбкой, потом вскинул, наподобие лошади, голову, сказал, обращаясь к Лене: — Я не говорю до свидания, мадам, мы же теперь, как говорится, в одной лодке.
Оставшись наконец наедине с «мужем», Лена не удержалась — выговорила:
— Право, у вас не было повода так пугаться.
— А кто первый испугался? — урезонил он ответно.
— Это обращало на себя внимание?
— Не знаю, заметил ли что-нибудь сей господин, а мне, человеку близкому... То есть я хотел сказать, что, поскольку теперь связан с вами...
Запутавшись, смущенно улыбнулся и счел возможным признаться:
— Я ведь не женат, так что не очень-то умею играть роль супруга.
«Кажется, вполне порядочный человек», — подумалось ей, а вслух она сказала:
— Сдается мне, вам и не потребуется это умение.
— Намерены покинуть поезд?
В голосе у него прозвучала тревога, и она искренне посочувствовала:
— Угораздило же вас «породниться» со мной!.. Впрочем, можно будет, наверно, перейти вам в другой вагон — там же не будут знать, что вы были «женаты»?
— Попытаюсь, если что.
— А вообще-то, чего мы начали паниковать раньше времени? Поглядим по обстановке, может, еще и продолжим наше путешествие.
Открыла чемодан, достала дорожный костюм.
— Мне бы переодеться...
— О, пардон, я должен был сам предложить вам это. Пойду в тамбур покурить.
Через какую-то минуту после его ухода дверь купе вдруг чуть откатилась (Лена не догадалась повернуть задвижку), в образовавшуюся щель влетел бумажный комочек, упал к ее ногам. Подумалось: купец вернулся из тамбура, позабыв в купе портсигар или не захватив спичек. Расправила листок, вгляделась: латынь!
— Ого! — произнесла машинально, все еще думая, что перед нею послание купца.
Латинскими оказались только буквы, текст был русским (за исключением первого слова):
«Citissimo! Naidite povod soiti, tut opasno!»
Порвала записку, огляделась и, не придумав, куда выбросить, сунула в рот: самое надежное — проглотить!
«Мне бы переодеться», — передразнила мысленно себя, удивляясь, как могла позволить такое благодушие, до такой степени расслабиться.
Нет, она не задавалась вопросом, кто, рискуя жизнью, протянул ей соломинку надежды, понимала: не на этом сейчас надлежит сосредоточиться.
Первой большой станцией на пути была Татарская, тут Лена и решила расторгнуть недолговечный срой брак («муж» внял совету: договорился о переходе в другой вагон, уплатив проводнику). Она пожертвовала, кроме «мужа», еще и чемоданом, забрав из него самое необходимое: чемодан мог привлечь внимание, ведь она покидала вагон как бы для того только, чтобы прогуляться.
Получилось все достаточно просто: смешалась с толпой пассажиров, высыпавших на перрон, и протиснулась в здание вокзала; отсюда имелся выход на привокзальную площадь — Лена, озираясь, юркнула за дверь.
Площадью это пространство можно было назвать лишь по статусу, от жилой зоны вокзал отделяла обыкновенная, не очень широкая улица. И все же пересечь ее до отхода поезда Лена не рискнула, затаилась на крыльце.
Потянулись томительные минуты ожидания. Холод, сковавший все внутри у нее в тот момент, когда прочла в купе записку, теперь пробился наружу, она никак не могла унять расходившуюся челюсть и, чтобы не клацать зубами, зажала рот ладонью.
Внезапно дверные петли предостерегающе лязгнули, заставив вспомнить аптеку Шульца, кто-то шагнул, притопнув каблуками, на дощатый настил крыльца. И остановился подле нее. Было слышно размеренное дыхание.
Еще крепче зажав рот, скосила глаза: тонкие пальцы, разминающие папиросу, бледный огонек спички, крутые завитки дыма... Наконец решилась перевести взгляд на лицо: предчувствие не обмануло, рядом стоял поручик Синявский.
«Выследил!» — было первой мыслью. Соломинка оказалась всего лишь соломинкой, напрасно она за нее ухватилась. И сразу перестало колотить, почти спокойно ждала: сейчас отконвоирует в вагон.
Поручик, однако, ни разу не взглянул на нее, он попросту не обратил, как видно, внимания, что кто-то еще есть на крыльце. Дождался колокола, щелчком отбросил недокуренную папиросу и скрылся за дверью. Скрылся, так и не дав себе труда поглядеть вокруг.
Поезд вскоре ушел. Станция опустела. Не слышно стало ни гомона голосов, ни топота ног. Но Лена еще долго не могла отлепиться от стены, боялась — не будут держать ноги.
В Татарской оставалась до прихода Красной армии. Красная армия двигалась вдоль Транссибирской магистрали на восток, куда откатывалось под ее ударами колчаковское воинство.
Лену взяли в санитарный поезд, с ним дошла до Иркутска. В Иркутске и кончилась се армейская служба. После того как был предан суду и расстрелян человек, для которого она готовила в свое время снадобье в аптеке Шульца.
И вот — возвращение в Омск, встреча с Тиуновым. Список бывших колчаковских офицеров.
«Погляди: вдруг об кого споткнешься».
— С ними уже состоялся какой-то разговор? — спросила Лена, еще раз просматривая список. — Все дают согласие служить в нашей армии?
— Дело же добровольное, — пыхнул самокруткой Тиунов. — Исключительно по желанию. И еще: мы попросили тех, которые готовы пойти к нам, написать о себе. Как и что, дескать, тили-матили, было, когда служили у Колчака. Написали. Потом был отбор.
— И что же написал Синявский? Я имею в виду колчаковский период.
— Знаешь, вроде бы без утайки. И без того, чтобы на кого-то валить свои грехи, за спиной покойного адмирала не прячется. Нет этого. Только насчет суда над нашими — ну, что в судействе участвовал — ни полслова.
— Возможно, не придал этому факту своей биографии должного значения? Или посчитал свою роль там слишком незначительной. У них ведь все заранее было предопределено, только меня и удалось каким-то чудом выцарапать.
— Рецепт помог, тили-матили, если бы не это, каюк бы и тебе.
Лена вновь вернулась памятью в те далекие дни, стала расспрашивать Тиунова, почему все же тогда комитет отверг ее предложение подмешать в микстуру для адмирала яд. Тиунов дожег самокрутку, выбросил окурок в форточку, усмехнулся:
— В чем мы тогда ошиблись? Мы, видишь, считали, что лекарство твое, раньше чем адмиралу дать, проверят на ком-нибудь из денщиков, а они еще проще придумали — тебя попотчевали. По одной этой причине, сама понимаешь, не было смысла затевать. Ну, и другое еще соображение имелось: Колчака вдруг нам сделалось жалко...
Увидел ее недоверчивое недоумение, вновь усмехнулся, принялся рассказывать, какое именно «соображение» заставило членов комитета сказать «нет»: если задуманное осуществилось бы, место омского правителя в тот момент мог занять лишь один кандидат — атаман белобандитов Красильников, жестокий палач недавнего восстания куломзинских железнодорожников. Выбирая из двух зол меньшее, комитет и решил: в данной обстановке, пока не созрели условия для разгрома всей своры, уничтожение одного Колчака нецелесообразно.
— А ты нас тогда про себя костила, поди: недоумки, мол, трусливые, такой случай упускаем! Угадал?
Лена смущенно потупилась.
— Не совсем так, но удивилась, конечно. И собиралась переубедить. До того момента, пока Синявский не заставил с микстуры пробу снять.
— Синявский, — повторил вслед за нею Тиунов, ставя напротив этой фамилии вопросительный знак, — Синявский... Ты это... Ну, в общем, на́ вот тебе бумагу, обрисуй коротко, как и где встречались. В двух словах. Документ чтоб у нас был, опираться было бы на что.
Подождал, пока напишет, просмотрел: годится. Потом спросил:
— Твое-то какое мнение — как нам с ним?
Лена пожала плечами: не ей такое решать.
— Правильно, — согласился с ее молчанием Тиунов, — ты за нас думать не должна, это я так, для порядка спросил. А чего нам-то, тили-матили, придумать? Допрос мы с него, ясное дело, снимем, это само собой. Ну, а если финтить начнет? Очень мне сомнительно, чтобы он про судейство свое случайно умолчал, не придал, как ты говоришь, этому факту должного значения. А допрос — что? Не всякий допрос душу высветит, а нам без ясности нельзя, нам...
Прервал себя, походил, уставясь в пол, по кабинету, кивая в такт каким-то своим мыслям, потом, без какой-либо видимой связи с предыдущим, сказал:
— Слушай-ка, Елена распрекрасная, что бы ты сказала, если тебя в начальство произвели? — не дал ей времени удивиться, сообщил: — Шульц-то твой того, полную ясность в свою биографию внес: драпу дал...
Так Лена узнала, что аптека Шульца стала отныне собственностью государства.
А на следующий буквально день Лену действительно «произвели в начальство»: назначили на должность заведующей этой аптекой. Пришлось заняться, не откладывая, инвентаризацией имущества, составлением описи имевшихся лекарств, подготовкой заявки на препараты, какими надлежало пополнить запасы в первую очередь.
Работа отняла полную неделю. Переведя дух, Лена забежала в ЧК. Точило ее, по-странному точило беспокойство о Синявском: как поведет себя на допросе, какой стороной проявится?
Тиунова не застала — оказалось, сразу после разговора с Леной выехал по срочному вызову в Новониколаевск. Узнала об этом от Гаврилова — с ним познакомил Тиунов во время первого посещения. Гаврилов, похожий на нескладного подростка, был из числа красных командиров, выбитых из строя сыпняком, обедать и ночевать еще ходил в госпиталь и работу в ЧК воспринимал как передышку перед «настоящим делом».
— Уехал и запропастился, — пожаловался он на Тиунова. — На другой же день вернуться обещал, а сам... А тут...
Махнул с обреченным видом рукой, усадил Лену на клеенчатый диванчик, опустился рядом с нею.
— Наказал мне с твоим поручиком разобраться, так мы это...
— Арестовали?
— Расстреляли.
— Как? — вскочила она. — Так вот сразу?
— А когда было нянькаться?
— Но...
— Ты же все написала про него, яснее ясного — контра!
— Но...
— Нет, мы, само собой, допросили его, не так вот с бухты-барахты.
— И что говорил на допросе?
— Что они все в таких случаях говорят: служил в белой армии по долгу присяги, которую дал до революции, к зверствам причастен не был... А еще называл себя патриотом России, говорил, будто помогал по силе возможности нашим избежать ареста... Да что с тобой, ты вся белая стала?
— Это я, — с трудом выговорила она, — это он и мне... А я...
Гаврилов все понял, испитое лицо его болезненно скривилось, он обхватил горячими сухими ладонями ее голову, прижал к груди.
— Как это все, а!
Лена молча глотала слезы. Рита в той предсмертной записке завещала ей свою долю счастья, но она не знала — не могла знать, что на пути к счастью еще столько испытаний.
Шел третий год революции...
Шахматы из слоновой кости
Прочно закованный в латы из гипса — свободными оставались руки да голова, — я лежал на спине, тоскливо изучая неровно побеленный потолок, когда дверь отворилась и в палату стремительно и подчеркнуто молодцевато зашагнул высокий старик в снежно-белом халате, со снежно-белой головой и невероятно черными, прямо-таки угольными усами.
— Не для чего иного, прочего, другого пришел я к вам, — произнес он веселой скороговоркой, — а для единого единства и дружного компанства!
— Здрассте, Сан-Палыч! — обрадованно понеслось из всех углов большой комнаты.
— А ну, кто отгадает, — продолжает старик, — в печурке три чурки, три гуся, три утки, три яблочка?
— Духовка, — с ходу взял барьер Игорь Соловьев.
Наши с ним кровати стоят «в затылок» одна к другой, голова к голове, Игорь тоже лежит постоянно на спине, и мы друг друга не видим и еще не знаем в лицо, но голос уже знаком мне во всех проявлениях, на весь диапазон. Судя по голосу, Игорь сейчас улыбается этакой снисходительной улыбочкой.
Только улыбался он, как выяснилось, преждевременно: Александр Павлович отрицательно покачал головой.
— Сожалею, деточка, ваша обычная прозорливость сегодня не сработала... Кто еще желает испытать силы? Приз — самонабивная папироса из довоенного «Любека».
Вынул старинный серебряный портсигар, покрутил, подобно фокуснику, у нас перед глазами, достал вполне всамделишную папиросу. Табачное довольствие в госпитале нельзя было назвать щедрым, при виде ее не только я, надо думать, проглотил слюну.
Ребята принялись наперебой выкрикивать отгадки. Увы, ни одна не попала в цель.
— Закуривайте свою папиросу, Сан-Палыч, — признал общее поражение Игорь, шваркнув у меня за спиною колесиком зажигалки. — Закуривайте и говорите, какую такую печурку придумали.
— Не я придумал — народ: в печурке три чурки, три гуся, три утки, три яблочка — это ружейный заряд.
Подошел к Игорю, задул пламя, а папиросу бережно вложил обратно в портсигар.
— Лично я отдаю предпочтение сорту «Смерть фашистам!»
Знакомый сорт: так в солдатском обиходе именовался табак со странным названием — филичевый; по едучести и зловонию перешибал любой самосад.
— Приходилось встречаться, — сказал я. — На фронте нас снабжали им вперемешку с махоркой.
— О, да у нас новенький! — старик повернулся к моей кровати. — Как зовут-величают?
Я назвался.
— Будем знакомы: Пятковский, Александр Павлович.
И наклонился к моему липу так близко, что я увидел кустики снежно-белых волос, торчавших из носа.
— Откройте рот! — потребовал он неожиданно.
— Зачем?
— Ты дубина, — сообщил из-за спины Игорь. — Сан-Палыч — наш зубной доктор.
Мне стал даже приятен неподдельный интерес, с каким доктор анализировал состояние моих зубов, но я не нашел в себе достаточного энтузиазма, чтобы разделить восторг, когда он закричал:
— Деточка, здесь же целых три пожарных зуба! Кариес в самой нахальной форме!
И — без перехода:
— Как Ваша светлость относится к кошкам?
Я пожал плечами, недоумевая, чего ради старик вспомнил об этих вкрадчивых соглядательницах человеческого бытия.
— Все понятно, — определил Пятковский. — Они вам безразличны.
И так же стремительно, как появился, покинул палату. Я окликнул Игоря:
— Чего это он про кошек?
— Не торопись, узнаешь.
Голос соседа вибрировал в регистре самых ехидных частот. По палате пропорхнул смешок. Я приготовился достойно встретить неизвестную каверзу. Однако воображение не могло даже отдаленно нарисовать ее возможные очертания и габариты.
Минут через десять в палату вкатился махонький столик со стеклянной столешницей, сплошь заставленной скляночками и баночками; среди них высился фарфоровый стакан с торчащими из него железяками — они неприятно поблескивали. Вслед за столиком вышагивала, похрустывая халатом, очень юная девушка с очень серьезным лицом.
Наши с Игорем кровати стояли у стены, обращенной к двери, и мы, повернув головы набок, могли первыми увидеть каждого, кто входил. При появлении девушки со столиком Игорь профальцетил:
— Маме-Лиде наш пациентский физкульт...
Сделал паузу, после которой вся палата выдохнула:
— ...привет!
— И вам всем привет, — спокойно, без тени улыбки ответствовала девушка.
Я не успел спросить у Игоря, почему назвал ее мамой-Лидой: в дверь протиснулся доктор с переносной бормашиной в руках. Он установил возле моего изголовья штатив и, помахав у меня перед глазами знакомым хоботком со сверлом на конце, сказал:
— Прошу любить и жаловать: мощность шесть кошачьих сил.
Игорь вежливо поинтересовался у меня:
— Теперь дошло, что к чему?
Я смолчал: в палате и без того установилась достаточно веселая атмосфера. Мне вот только от этого веселей не стало.
Через минуту шесть кошек Пятковского яростно терзали мою челюсть, а сам он, перекрывая шум машины, рассказывал:
— ...И вот какая обида приключилась с моей, понимаете ли, Пломбой: сама из себя еще собака всех статей, нюх преотличный, а вот зрение... Из-за этого нервозность появилась, поиск совсем не тот стал. И смастерил я тогда Пломбе очки...
— Это собаке-то очки? — спросил, давясь от смеха, кто-то из ребят.
— Совершенно верно, собаке... Не закрывайте, деточка, рот, вы мне мешаете работать!.. Смастерил очки и как только надел, сразу все к ней вернулось: и уверенность, и резвость, и настойчивость в поиске. Словом, стала прежней Пломбой...
— И по лесу бегала в очках?
— И по лесу в очках... Свалятся, бывало, она схватит в зубы — и ко мне: поухаживай, дескать, хозяин, водвори на место... Много разных происшествий из-за этих очков случалось. Один раз зимой... Деточка, зачем вы толкаете под сверло язык?.. Зимой один раз бродим с нею по лесу, вдруг как кинется к какому-то пню, а очки р-раз — и в сугроб. Думаю, сейчас вернется... Сплюньте!.. Вернется, отыщет, принесет мне, чтобы надел, а она даже головы в ту сторону не повернула — делает стойку. Особую стойку: не на рябчика или там на тетерку, а — на зверя...
Александр Павлович выключил бормашину, сунул мне в руки хоботок со сверлом и опустился возле кровати на четвереньки — показать, чем отличается стойка на рябчика от стойки на зверя.
Ребята перестали сдерживаться, я тоже не мог удержаться от смеха, хотя он и походил на смех сквозь слезы.
Серьезными остались лишь двое — сам доктор и мама-Лида. Девушка подала ему ватку, смоченную в спирте, и, поднявшись с пола, Александр Павлович стал обтирать руки, чтобы вновь приняться за мой зуб.
Стал обтирать ваткой руки, и в это мгновение внезапный чих сотряс его тело: как ни часто моют у нас полы, пыль все равно имеется. Старик машинально прижал ладонь с ваткой к носу, а когда отнял, обнаружилось, что ватка почернела, а кончик правого уса сделался... таким же сивым, как чуть поредевшая шевелюра.
Смеяться было вроде неловко, липа у ребят напряглись.
Только мама-Лида осталась невозмутимой.
— Усы, — сказала шефу и достала из кармана зеркальце.
Доктор нимало не смутился.
— Все правильно, — воскликнул, выбрасывая в плевательницу ватку, — это вам не что-нибудь, а спиритус вини ректификати!
Протянул сестре зеркальце, усмехнулся:
— Ничего, вернусь в кабинет, восстановлю, тушь пока в запасе имеется.
Я с внутренним содроганием возвратил ему хоботок бормашины.
— А что же Пломба, так и не нашла свои очки? — напомнил Игорь.
— После-то нашла, конечно, но в этот момент, когда она перед пнем стойку сделала, я ужас как расстроился: не только, выходит, зрения, но и нюха лишилась собака, если на пни кидаться стала... Но тут вдруг Пломба как взлает, как взлает, пень тот (глазам не верю!) вскакивает — и ходу...
— Ну, Сан-Палыч, такого даже Мюнхаузен не придумывал.
— Мюнхаузен ни при чем: пень оказался... медведем. И сидел он — где бы вы думали? — в муравейнике! Видно, с осени кто-то потревожил из берлоги, косолапый набрел на муравейник, решил полакомиться, присел да и заснул прямо на куче.
Так состоялось мое знакомство с доктором Пятковским, медсестрой мамой-Лидой и «шестью кошачьими силами».
Скоро я понял, что никто в госпитале не принимает Александра Павловича всерьез. Я говорю — никто, имея в виду нашу братию, ранбольных, как именовались мы на языке военного времени. В отношениях с остальными врачами у нас неизменно соблюдалась известная дистанция, близкая к той, какая существует между подчиненными и начальством. С Пятковским же, хотя он годился большинству из нас в отцы, все чувствовали себя как бы на равных и порой даже позволяли себе чуточку подтрунить.
Возможно, причина крылась в том, что Пятковский не являлся в наших глазах врачом «основного профиля» — к таковым мы относили прежде всего хирургов, а затем невропатологов и терапевтов, — а возможно, виной тому были охотничьи рассказы старика, без которых не обходился ни один визит в госпитальные палаты.
И еще, наверное, шахматы: он не просто любил эту игру, но прямо-таки болел шахматами и мог сразиться с кем угодно, когда угодно (исключая, само собой, рабочее время) и где угодно.
Страстная увлеченность Александра Павловича охотой и шахматами воспринималась нами как своего рода чудачество, а на чудаков, в соответствии с тогдашним разумением, мы поглядывали чуть-чуть сверху вниз.
У Пятковского, как и у всего медицинского персонала, были определенные часы работы, однако старик не имел, как мы знали, семьи и не спешил вечерами домой. Зажав под мышкой шахматную доску, он обходил палаты, спрашивал:
— Ну, деточки, кого в полковники произвести?
Весь госпиталь знал, что это — призыв сразиться. Впервые услышав его, я поинтересовался, что он означает.
— Со мной играть садишься — на ничью не рассчитывай, — воинственно пошевелил старик крашеными усами, — либо ты — полковник, либо — покойник!
Если призыв принимался, доктор клал рядом с доскою самонабивную папиросу и объявлял:
— Кто выйдет в полковники, тому и приз!
Игре Александр Павлович отдавался самозабвенно, характер у него был истинно бойцовский, только порою подводила излишняя увлеченность ближними целями, из-за чего он пренебрегал, как правило, стратегическим планом боевых действий. И еще подводил иногда девиз: удалой долго не думает!
Как бы то ни было, мне таки случалось отведать превосходного довоенного «Любека».
Наименее счастливо складывались у него, как правило, партии с Игорем. Проигрывал доктор болезненно: весь напрягался, начинал нервно барабанить пальцами по колену, вены на руках и на лбу, словно реки перед ледоходом, вздувались и темнели.
Чтобы успокоиться (и сосредоточиться), принимался напевать:
У поезда простилася
С миленочком своим,
А сердце покатилося
За ним, за ним, за ним...
Побарабанив некоторое время пальцами, тянулся к фигуре, но рука вдруг застывала на полпути, и старик вновь повторял «железнодорожный» куплет.
И так — до той минуты, пока ситуация на доске не понуждала его к безоговорочной капитуляции. В таких случаях произносил надтреснутым голосом:
— Поздравляю вас, деточка, с высоким званием полковника от шахмат!
Наутро после проигранного доктором сражения можно было ждать посещения мамы-Лиды.
— Не у вас ли вчера доктор мат получил? Кто на этот раз полковник?
Установив личность победителя, торжественно подносила марлевый узелок со стеклянными осколками.
— Неделя сроку, — назначала и, похрустывая свеженакрахмаленным халатом, неукоснительно свеженакрахмаленным, покидала палату.
Нам не требовалось ничего объяснять: это Александр Павлович, едва начав рабочий день, успел разбить, нервничая по поводу вчерашнего поражения, какую-то из баночек-скляночек.
Очередной «полковник» знал, что в течение недели обязан любыми путями — через сестер, через нянечек, через шефов ли — раздобыть, какую ни на есть, баночку-скляночку взамен разбитой. Такое неписаное правило затвердилось во взаимоотношениях с медсестрой зубоврачебного кабинета.
Время от времени но инициативе Александра Павловича устраивались, как он именовал их, вселенские турниры. С участием шахматистов из числа всего госпитального народонаселения. Причем не только так называемых ходячих. Те, кто находился на «горизонтальном режиме», скрещивали шпаги с помощью записочек — добровольных курьеров было хоть отбавляй.
Первое место всякий раз забирал с внушительным счетом Игорь. Доктор довольствовался вторым, а то и третьим. И не сетовал.
Еще бы сетовать: второе и третье места не облагались данью, обязательной для всех остальных. Тут следует пояснить, что по установившейся традиции первый призер получал право требовать от участников либо расстараться для него в смысле книжной новинки, либо написать в стенгазету стихотворение на заданную тему, либо спеть на очередном вечере самодеятельности.
В однообразной госпитальной жизни турниры воспринимались как маленькие праздники. Вроде и раны не так мозжили. А старик — тот вообще преображался: усы топорщились, молодцеватая походка становилась прямо-таки юношеской.
В обычное время он приходил играть, захватив самые обыкновенные шахматы — госпитальный культинвентарь. На турнирные партии приносил с собой фигурки из слоновой кости, уложенные в голубой фланелевый «патронташ»: для каждой — свое гнездышко.
Причем белое войско здесь имело полный состав, в черном же не хватало двух солдат, в гнездах лежало по камушку.
— Пешки еще в работе, — нехотя пояснил доктор, когда я обратил внимание на недостачу. — И доска... Доску тоже делают.
В самом деле, потрепанная картонка, хранившаяся в зубоврачебном кабинете, никоим образом не соответствовала фигурам.
Праздничные шахматы Александра Павловича не могли никого оставить равнодушным. Игорь, что называется, зарился на них и как-то раз даже предложил:
— Решайтесь, Сан-Палыч, пока я не выписался: дам домой телеграмму, и через неделю штучный «Зауэр» будет вашим. Стволы — как зеркало, бой исключительной кучности, для такого охотника, как вы, — верх мечтаний!
— Верю, деточка, — отвечал тот, — однако нет на земле сокровища, на которое согласился бы их променять.
Тон не оставлял сомнений: старик не расстанется с этой, видимо, дорогой ему вещью ни при каких обстоятельствах.
Между тем, как ни черепашилось госпитальное время, пришел день, когда нас с Игорем вызволили из гипсового плена. Нам разрешили садиться и, более того, ненадолго опускать ноги на пол, чтобы постепенно приучить их к давлению крови.
Освободившись от гипса, мы получили возможность «познакомиться» — впервые оказались лицом к лицу, увидели один другого. Игорь, оглядев меня, протянул разочарованно:
— Ой, страхи-илда! Для чего тебе понадобилась вместо носа эта картофелина?
И полюбопытствовал:
— А как я тебе?
Мое заочное представление о нем в главном совпало с тем, что увидел: тонкое нервное лицо с умными глазами. Губы не понравились, правда — с этаким капризным изломом.
— Ну, так как я тебе?
— Вполне приличная внешность для инженера-электрика.
Окончив незадолго перед войной Электротехнический институт, он получил назначение на одну из тепловых электростанций Кузбасса. С главными особенностями ее работы я достаточно подробно ознакомился во время ночных перешептываний, когда мы поневоле бодрствовали из-за донимавших ран.
Итак, начали с Игорем осваивать непривычные для нас положения — садиться и опускать ноги на пол. Удивлялись: сядешь — закружится голова, спустишь с кровати даже одну здоровую ногу — точно горсть иголок в кальсонину сыпанули.
Однако обоим уже не терпелось осилить и следующий этап — ходьбу. Официально первая прогулка была обещана не раньше чем через неделю, пришлось действовать контрабандно: братва «организовала» пару костылей на двоих.
Пробные шаги — от кровати до кадки с фикусом, что высилась в центре палаты, — ошеломили начисто забытыми, казалось бы, ощущениями младенчества, ходьбе, как выяснилось, необходимо учиться.
Впрочем, к концу того же дня выяснилось и другое: учебу можно уплотнить. И весьма. Во всяком случае, вечером каждый из нас уже без посторонней помощи и даже без подстраховки мог дошагать до двери и обратно.
Наутро в палату заглянула сестра-хозяйка:
— Банный день, сыночки. За лежачими сейчас придут санитарки, ходячие — в душ на первый этаж.
Услышав это, Игорь потянулся за карандашом и вскоре просунул сквозь прутья в спинке кровати кулак с зажатыми в нем бумажными трубочками.
— Пытай счастье, — предложил. — С «душем» — первая очередь на костыли.
«Душ» достался ему. Ребята пробовали отговорить (предстояло, как-никак, одолеть спуск с третьего этажа), однако безуспешно.
— Я не буду спешить, — успокоил он, — я тихохонько.
И укостылял. А минут пятнадцать спустя его принесли обратно на носилках.
Получилось что? Горе-путешественника все же не отпустили без провожатого, но тот после спуска с лестницы посчитал свою миссию законченной и у дверей душевой покинул подопечного. Дальше события развивались так: Игорь прошел в раздевалку, быстренько сбросил нехитрое госпитальное одеяние и с победным кличем распахнул дверь в моечное отделение. Распахнул дверь, сделал пару шагов и тут вдруг левый костыль, скользнув по мокрому полу, ушел в сторону. Потеряв равновесие, Игорь наступил всей тяжестью на больную ногу. Резкая боль выбила из сознания. Ребята не успели подбежать, бедняга грохнулся на каменный пол.
Дорого обошлось Игорю это предприятие: рассадил кожу на голове, сильно зашиб плечо, а главное — травмировал только что разгипсованную ногу.
Он поступил в госпиталь с ранением в бедро — осколок снаряда раздробил тазобедренный сустав. Пять сложных операций и четыре месяца полной неподвижности помогли оставить парня с ногой, хотя она и укоротилась на целых семь сантиметров. Теперь рентген сулил новые испытания.
Собрался консилиум. Заключение врачей было единодушным: срочная операция.
К этому заключению терапевт добавил: сердце ослаблено, общий наркоз противопоказан. Иными словами, отнималась возможность заслонить Игоря во время операции в полной мере от боли.
Вечером хирургическая сестра объявила Игорю:
— Соловьев, утром не завтракайте, будем готовить вас к операции.
Однако наутро Игорь и не подумал отказываться от завтрака, а, когда я напомнил о просьбе сестры, угрюмо оборвал:
— Не твое дело!
Во время обхода Дей Федорович, начальник хирургического отделения, бросил сестре на ходу:
— Соловьева на операцию.
— А я позавтракал, — сказал Игорь, отвернувшись к стене. — Меня сестра вчера предупредила, а я забыл и позавтракал.
— М-да... — пробурчал хирург, метнув на него сердитый взгляд. — Что ж, перенесем на завтра.
Но на следующий день повторилось то же самое. И на третий день. И на четвертый.
Вечером этого четвертого дня Дей Федорович пришел без обычной свиты, выгнал всех нас в курилку и минут двадцать пробыл в палате с глазу на глаз с Игорем. До чего договорились, никто не знал, только операционная сестра перестала предупреждать моего соседа, чтобы не завтракал.
Игорь теперь по целым дням молчал, почти не притрагивался к еде, лежал с закрытыми глазами, и не понять было, спит или бодрствует.
Несколько раз на протяжении этих напряженных дней заглядывал к нам старик Пятковский. И обязательно приносил очередную охотничью историю из серии похождений сверхнаходчивой Пломбы. Вся палата стонала от хохота, один Игорь оставался безучастным даже в самые острые моменты.
После одного такого представления доктор подошел к Игорю, накрыл большой ладонью его безвольную руку, лежавшую поверх одеяла, и сказал до странного незнакомым голосом:
— Надо держаться, деточка! Всем трудно, всем: война...
Ушел тоже совсем незнакомой походкой: по-стариковски подволакивая ноги. И сразу обратило на себя внимание ранее не замечавшееся: старик, оказывается, носил в госпитале не штиблеты, а такие же шлепанцы, как и мы.
— Чудак, — вздохнул Игорь. — А славный...
Александр Павлович появился через два дня. Никакой истории у него в запасе на этот раз не оказалось, поразил он всех другим:
— А что вы сказали бы, деточка, — обратился к Игорю, — если бы я вызвал вас на матч-турнир?
Игорь слабо улыбнулся.
— Спасибо, Сан-Палыч, за вашу доброту, за ваше... Спасибо, в общем, но как-нибудь потом.
— Всего три партии, — сердись, перебил Пятковский. — А условия... Короче, если выигрыш ваш, получаете в качестве приза мой «патронташ» с фигурами, если же я...
Игорь усмехнулся:
— Что, «Зауэр» разбередил-таки охотничье сердце?
— Нет, деточка, мой приз — право «одного желания». Только договариваемся на берегу: проиграл — не пятиться!
Было непонятно, на что он рассчитывает, для него и ничейный исход в партиях с Игорем — событие.
Игорю же, я понял, казалось неудобным всерьез схватиться со стариком, он, как никто другой, видел, что силы слишком неравны.
— Знаете, доктор, ружьем я еще мог бы рискнуть, а так... Смотришь, проиграю, а выполнить не смогу.
— Констатирую, — доктор оглядел палату, словно призывая всех в свидетели, — констатирую: наблюдается махонькое мандраже.
Игорь приподнялся на локтях:
— Заводите? А вот возьму да заведусь!..
Первую встречу назначили сразу после ужина.
Пятковский явился не один — его сопровождал парнишка лет четырнадцати-пятнадцати, путавшийся в полах больничного халата. Спокойно-серьезное лицо мальчика показалось знакомым, но я не мог припомнить, где встречались с ним прежде. Все стало на свои места, когда Александр Павлович сообщил, что это брат мамы-Лиды.
— Увязался — хоть ты что с ним!
— Будущий гроссмейстер? — улыбнулся гостю Игорь, поудобнее откидываясь на подушках, собранных едва не со всех кроватей. — Похож на сестру, очень. А как зовут?
— Валерий...
Расставили шахматы. Праздничные. Вместо недостающих черных пешек доктор выложил, как и всегда это делал, два темных камешка.
Белые по жребию достались Игорю. Он разыграл излюбленный королевский гамбит — так начинал в свое время многие партии его кумир Капабланка.
Стремительная, дерзкая игра, принуждающая противника танцевать на острие ножа: либо пан, либо пропал.
Старик отвечал обычно на такой вызов смело до безрассудства и нередко уже в дебюте нес урон в «живой силе и технике». Урон, который в конце концов приводил к поражению. Сегодня он тоже было метнулся к одной фигуре, к другой, но... ни за одну не схватился. Больше того, убрал нетерпеливую руку в карман халата. От греха. И надолго задумался.
В конце концов сделал спокойный ход пешкой, принудивший в свою очередь задуматься Игоря.
Сделал ход и скосил глаза назад, на юного спутника, который с самого начала игры занял место у него за спиной. Тот ответил одобрительной улыбкой.
Партия развивалась медленно, без явных преимуществ с той или другой стороны, но от хода к ходу нарастало ощущение, что давят, все сильнее давят черные.
Вот тебе и Сан-Палыч! Видать, таил, придерживал до поры, до такой вот решающей схватки неизвестный нам «резерв главного командования».
Постепенно на доске сложилось положение, когда черным уже можно было переходить в решительную атаку, основные силы сосредоточились в зоне чужого короля. Правда, один из коней все еще оставался на дальних подступах, надо бы подтянуть на всякий случай и его, но на это требовалось три хода. Будь я на месте доктора, плюнул бы на того коня и, не теряя времени, ринулся в атаку.
Старик будто прочитал мои мысли, рука посунулась к ферзю.
— Смелый приступ — половина победы, — раздул усы. — Будет так будет, а не будет, так что-нибудь да будет!
Только до ферзя не дотянулся, точно остановила на полпути неведомая сила.
Случайно мой взгляд упал на Валерку: худенькие мальчишечьи пальцы по-странному пританцовывали, лихорадочно бегали по плечу старика. И сразу успокоились, стоило тому убрать руку в карман халата.
Александр Павлович задумался, потом медленно потянулся к отставшему от основных сил коню. Я следил за Валеркиными пальцами — они с силой вдавились в плечо доктора, словно поощряли: давай, действуй, ты на верном пути!
Александр Павлович шагнул конем. Игорь в ответ подтянул с фланга ладью. Конь сделал еще бросок, и мальчишечьи пальцы, поощряя, вновь впились в плечо старика.
Наконец тот в третий раз поднял эту же фигуру и, не задумываясь, понес к свободному полю рядом со своим ферзем. И не донес: мгновенно на плече у него начался лихорадочный танец Валеркиных пальцев.
Кроме поля, на которое доктор было нацелился, оставалось поблизости свободным еще одно, да только позиция там простреливалась слоном противника. А может, тайный консультант имел в виду пожертвовать коня? Но цель?
Доктор покружил, покружил над доской, вернулся на старое место, замурлыкал:
У поезда простилася
С миленочком своим...
И вместе с песенкой пришло, как видно, озарение:
— Не дорог конь — дорог заяц! — проговорил весело.
Мальчишечьи пальцы тотчас поощрительно вдавились в плечо.
Белые приняли жертву.
А через три хода стало ясно, что доктор получил возможность слопать за здорово живешь ладью противника и начать решающую осаду короля.
Игорь, видно, тоже это осознал: на крыльях тонкого носа заблестела испарина. И, чего раньше не случалось, вдруг запел, машинально подхватывая знакомую песенку:
...А сердце покатилося
За ним, за ним, за ним...
Не случалось раньше и такого, чтобы на обдумывание очередного хода наш первый призер потратил без малого пятнадцать минут. Но положение белых оказалось безнадежным.
— Похоже, быть вам сегодня полковником, Сан-Палыч!
Игорь улыбался, а в голосе звучала обида. Поражение захватило врасплох, слишком безоглядно верил он в свою звезду. Правда, впереди оставались еще две партии, но...
Нет, а какой стороной повернулся к свету старик!
И все же я удержался — не сказал про обман. Решил так: перед началом второго тура отзову под каким-нибудь предлогом Валерку, и его подопечный, оставшись без подсказки, сам себя разоблачит.
Встречу назначили на следующий день, однако доктор не появился. Вместо него пришла мама-Лида.
Она была необычно бледна, под припухшими глазами оттиснулась бессонная ночь.
— Я к вам, Игорь...
Тот вскинулся на подушках: никогда прежде сестра не называла кого-либо из нас по имени или фамилии — обращалась подчеркнуто официально: «Больной, не закрывайте рот...», «Больной, возьмите салфетку...»
— Я к вам: доктор просил передать это...
На серое одеяло опустился голубой фланелевый «патронташ».
Поверх легло сложенное солдатским треугольничком письмо.
Она повернулась уйти.
— Постойте, сестра, — Игорь сел в постели, положил руки на «патронташ», — зачем Александр Павлович...
— Сердце, — выдохнула мама-Лида, не дав договорить, — сердце...
Набрякшие веки дрогнули.
Закрыв лицо руками, она выбежала из палаты.
...Мы были не в состоянии поехать на кладбище, попросили маму-Лиду заказать от нашего имени венок. Текст для траурной ленты составили такой:
«Дорогому Сан-Палычу — Человеку, Шахматисту, Охотнику».
— Надо изменить, — сказала мама-Лида, возвращая листок, — доктор не был охотником. Никогда. Придумывал все... В книжках выискивал...
Война взяла у этого человека четверых сыновей. Сообщение о гибели четвертого ожидало его дома после партии с Игорем. Сообщение и вещи сына, присланные из части, где тот воевал.
Среди вещей обнаружились две пешки из слоновой кости. Одна полностью готовая, вторая подверглась лишь предварительной обточке.
В молодости Александр Павлович работал на Севере, и благодарные пациенты подарили ему на память кусок мамонтового бивня. Младший сын доктора выточил из него шахматные фигуры, а уходя на фронт, взял с собою заготовки последних пешек, которые помешала закончить дома война.
Школа как школа: трехэтажное типовое здание с широким устьем входа, с просторными окнами, с традиционным палисадником, обособившим его от улицы. Я не учился здесь, но когда доводится пройти мимо, сердце наливается тяжестью, а глаза ищут седьмое, восьмое, девятое окна (если считать от левого утла) на третьем этаже: там располагалась наша палата.
И еще неудержимо тянут к себе два окна внизу, рядом с раздевалкой: комната тут отдана музею. Если подойти ко второму окну, на маленьком столике у стены можно увидеть плексигласовый колпак, склеенный из отдельных пластин самими ребятами. Колпаком накрыта потрепанная картонка с изображенным на ней шахматным полем, на поле выстроены в боевом порядке фигуры, сработанные из слоновой кости.
А в центре картонки, между противостоящими друг другу рядами войск, лежит тетрадный листок, сложенный треугольничком, — так во время войны складывали фронтовые письма. На треугольничке — ни адреса, ни почтового штемпеля, только надпись: «И. Соловьеву».
Сколько времени прошло с той поры? Счет уже не на годы — на десятилетия, треугольничек пожелтел, бумага, наверное, сделалась ломкой, и вздумай кто-нибудь развернуть... Впрочем, в этом нет надобности: фотокопия, заключенная в рамку, висит на стене над колпаком.
Торопливые строчки, прыгающие буквы:
«Деточка, посылаю ваш законный приз: вы были и остаетесь сильнейшим шахматистом госпиталя. Эту партию взял не я — ее выиграл у вас чемпион города среди школьников. Простите за этот маленький спектакль: хотел с помощью Валеры завоевать право «одного желания» и обязать вас пойти на операцию. Она вам жизненно необходима...
Цветы Солдатского поля
Солнце не щадило себя.
Впрочем, как и полагалось в этих местах этой порой: на сталинградской земле дозревал июнь.
Надо думать, жара не мучила бы столь сильно, будь на нем вольная, с открытым воротом рубашка, а не этот глухой китель. Парадный маршальский китель с полной выкладкой орденов. Тяжелый, как средневековая кольчуга.
И еще — фуражка, тоже плотная и тяжелая, с массивным, окантованным бронзой козырьком.
— Спечетесь, товарищ маршал, — предупредительно озаботился водитель гостевой «Чайки», одновременно демонстрируя свою распашонку. — По этакой жаре — самое бы то.
Маршал покивал, соглашаясь, но ничего не сказал. Как за несколько минут перед тем ничего не сказал по этому же поводу работникам здешнего исполкома Горсовета, вызвавшимся сопровождать в поездке.
Да и можно ли всем объяснить, что парадный китель сегодня — не стариковская причуда! И надо ли объяснять? Бывают вещи, которые должны приниматься без объяснений.
Вот не спрашивают же, чего ради носится он с букетиком цветов, собранных накануне за городом, на Солдатском поле, и бережно завернутых теперь, стебелек к стебельку, в смоченный водою носовой платок...
Прошел, опираясь на массивную трость, к машине, затиснул большое свое тело на заднее сиденье; снял фуражку, положил в нее цветы и, расстегнув воротник, дотянулся рукой до плеча водителя:
— Как зовут-величают, сынок?
— Петром, товарищ маршал, — с готовностью откликнулся тот. — По отцу Андреич.
— Вот и познакомились, Петр сын Андреев, — достал второй платок, промокнул залысины. —Маршрут известен?
— Мне сказали, на курган доставить.
— Если не возражаешь, сперва к мельнице, а вот после того — к кургану. Не на курган — к кургану.
Моложавый адъютант в чине полковника, занявший место рядом с водителем, скосил на маршала просящие глаза:
— Может, все же...
— Опять ты, Анатолий Иваныч, за свое? — отмахнулся маршал и пояснил водителю: — Полковник, видишь ли, уговаривает подняться на курган в машине.
Водитель, однако, принял сторону адъютанта:
— Это ведь только кажется, товарищ маршал, будто — вот она, вершина...
— По-твоему, я впервой на курган собрался?
— Раз на раз не приходится, раскочегарило сегодня — сами видите. Семь потов сойдет пешком-то. А я бы вас — и эхх!
— Для того и бетонка, между прочим, на вершину проложена, — вставил адъютант.
Маршал молчал, с добродушной улыбкой поглядывая на одного, на второго. Тогда водитель пустил в ход самый неотразимый, в его представлении, аргумент:
— Даже туристы, если в годах...
— Я не турист! — отрубил маршал, сдвигая кустистые брови. — Пока ноги ходят, такого себе позволить не могу.
Откинулся на спинку сиденья, усмехнулся:
— Да и потом, какие мои годы? Подумаешь, девятый десяток разменял!
И, чуть помедлив, поставил своим глубоким басом точку в затянувшейся дискуссии:
— Двинулись!
В сопровождении исполкомовской машины обогнули площадь и в общем потоке городского транспорта перелились в горловину улицы, проложенной по-над берегом Волги. Мимо потянулись магазинные витрины с многоэтажьем квартир над ними.
Маршал скользил взглядом по выставленным в витринах телевизорам, коврам, холодильникам, сервизам, по зазывным улыбкам манекенов, но деловитому многолюдью на тротуарах и невольно возвращался памятью к маю 1943 года, когда Сталинград посетил мистер Дэвис, высокопоставленный гость из США, — возвращался памятью к его словам: «Этот город мертв. Я не знаю такого чуда, которое сделало бы мертвого живым...»
И еще вспоминался деловой совет западных специалистов — не тратить сил на восстановление порушенных сталинградских кварталов, оставить руины как они есть, а новый город поднимать в стороне от них. В соседстве с ними. Дескать, затрат будет вполовину меньше.
Они, эти специалисты, надо отдать им должное, умели считать деньги. Но одними ли деньгами жив человек! Города на Руси во все времена, включая и сочащееся кровью Чингизово лихолетье, не уходили от родных погостов, не покидали руин, вновь и вновь поднимались на фундаментах, заложенных и освященных предками.
Не в этом ли символ неистребимости русского духа!..
Машина вырулила на небольшую площадь, после Победы названную Гвардейской. Открылся, как в кино, кадрик Волги с караваном медлительных барж на стрежне и темнеющей далеко за ними полоской низкого берега; в следующее мгновение все заслонилось башнеподобным сооружением из серого бетона, занявшим добрую треть площади.
Водитель сообщил тоном экскурсовода:
— ...а здесь разместится музей-панорама Сталинградской битвы. Специально под это дело соорудили. — И сбавил на всякий случай скорость. — Выходить будете, товарищ маршал?
Маршал не ответил. Его внимание не задержалось на будущем музее, обошло стороной — сосредоточилось на мертвом остове пятиэтажного кирпичного здания, зиявшего пустыми глазницами окон на самом краю берегового откоса.
Старинная кладка полуразрушенных стен была иссечена тысячами пуль и осколков, щербины в кирпиче казались политыми кровью; сквозь изуродованные оконные проемы чернели обугленные ребра перекрытий; внизу, среди кирпичного крошева и расщепленных досок, тускло отсвечивало из-под слоя пыли битое стекло.
Когда-то в этих стенах день и ночь хруптели жернова — то была главная кормилица предвоенного Сталинграда; войну она встретила под вывеской: «Мельница № 3 им. К. Н. Грудинина». Вывеску снесло взрывной волной на пятые сутки осады, саму постройку, как ни лютовал враг, снести не удалось — ей выпало стать одной из опорных точек обороны. Одним из бастионов, о которые пообломались клыки отборных частей вермахта.
— Выходить будете, товарищ маршал? — повторил водитель, ставя ногу на тормоз.
Маршал, не отрывая глаз от бывшей мельницы, отрицательно покачал головой.
— На обратном пути, разве что.
Адъютант, тоже поглощенный зрелищем руин, произнес в раздумье:
— Всё же умно поступили, что не стали... оставили, как есть.
— Память же! — горячо вступил водитель. — Не стенд в музее — зримая память.
— И памятник, — глухо проговорил маршал; покашлял, добавил еще глуше: — Какие тут ребятушки-братушки полегли!..
Машина миновала израненное здание. Опять ненадолго открылась манящая синь реки со знакомой цепочкой барж, потом водитель круто положил руль влево, через короткое время — вправо, и перед глазами снова замельтешили обвешанные балконами дома, запестрели магазинные витрины.
Сморенная жарой улица убегала-звала к высившемуся впереди Мамаеву кургану. Там, на самом его темени, поросшем травой, стояла босая, простоволосая женщина, и рука ее, вскинутая над гордой головою, сжимала древний русский меч. Она стояла, изваянная в камне, на высоком просторе, на ветру — притягивая к себе взгляды из дальнего далека.
Потеснив адъютанта, маршал придвинулся из-за его плеча к лобовому стеклу, ревниво оглядел через него всю статую: не порушило ли чего безоглядное время? Все в ней, от постамента до уткнувшегося в облако кончика меча, было знакомо еще по наброскам, по эскизам Вучетича; потом, уже в готовом виде, маршал принимал Мать-Родину, как назвал свое творение скульптор, в составе Государственной комиссии. Ее и весь мемориальный комплекс, сооруженный на кургане.
Подъехали к подножию кургана — тому месту, откуда начиналась широкая лестница, ведущая на первый уступ. Адъютант поспешил наружу, проворно распахнул заднюю дверцу, помог выбраться маршалу.
— Не суетись! — выговорил маршал, принимая тем не менее помощь.
Одернул китель, потянулся было к воротнику, но, поколебавшись, сделал себе послабление — оставил его расстегнутым; фуражку с букетиком положил на согнутую в локте руку, в другой руке привычно зажал набалдашник трости.
— Двинулись?
Остались позади первые три десятка ступеней. На площадке маршал склонился над тростью, едва не касаясь грудью набалдашника, постоял так, хватая ртом знойный воздух. Распрямившись, промокнул платком лицо, шею, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Немного не рассчитал. Взял темп выше возможностей.
До этой минуты никто не решался лезть ему на глаза, теперь подал голос адъютант:
— Может, вернемся? Машина — вон она...
Маршал промолчал, лишь метнул из-под тяжелых бровей сердитый взгляд; пристукнув тростью, пошагал дальше.
Подошли к искусственному озерцу, охваченному кольцом каменного парапета. В центре вздымалась над водой гранитная, с широкими затесами глыба — из нее выступала по пояс скульптура воина: волевое, исполненное решимости лицо, мускулистый торс, в одной руке — автомат, в другой — занесенная для броска противотанковая граната.
На глыбе читалось процарапанное в горячке боя:
«Стоять насмерть!»
— Не оружием мы отстояли Сталинград, — негромко проговорил маршал, медленно обходя монумент по кругу, вдоль усыпанного цветами парапета, — не оружием — силой духа. Беспримерной силой духа. За это Мамаев курган и был назван Главной высотой России.
Позади монумента начинался многоступенчатый лестничный марш, огражденный с обеих сторон каменными стенами с рельефным изображением сталинградских руин — полуразрушенной, исклеванной осколками кирпичной кладки, перемежаемой мертвыми бельмами оконных провалов, сорванными с петель дверьми, покореженными балками, торопливыми солдатскими автографами... На фоне истерзанных строений бугрились фигуры бойцов — с оружием в руках, в напряжении схватки.
Включилась магнитофонная запись, имитирующая звуки боя. Маршал тронул за рукав адъютанта:
— Анатолий Иваныч, будь добр, попроси: пусть уберут.
Нет, он не мог сказать худого об этом музыкальном сопровождении — все было сделано с тактом и большим искусством. Просто сейчас хотелось остаться наедине с другими звуками. Звуками, какие жили в нем самом.
Жили с тех кромешных дней, когда разрывы бомб и снарядов, сотрясавшие курган, воспринимались всего лишь как фон, пусть поминутно грозящий гибелью, но все равно фон, а главным, жизненно важным было: «Я ВИЧ, я ВИЧ, отзовитесь!..»
Осиплые голоса дежурных связистов, ни на час не умолкавшие под сводами штабной землянки, стали в том аду частью бытия, частью его существа. Он и сейчас, спустя десятилетия, просыпается ночами не у себя дома, а тут, в своем фронтовом обиталище, заглубленном в береговом откосе у подножия кургана, просыпается от принесенной из тайников подсознания незарубцевавшейся тревоги: почему замолчала рация?..
Поднялись на площадь Героев. Маршал отверг предложение отдохнуть, направился к выстроившимся в ряд скульптурным композициям — воплощенному в камне мужеству защитников непокорившегося города.
Обошел, одну за другой, все шесть групп каменных фигур; миновав последнюю, обернулся, постоял, горбясь, с невидящим, опрокинутым в прошлое взглядом. Наконец позвал одними губами:
— Двинулись!
Подошли к основанию врезанной в склон широкой стены — она подпирала бетонной спиной расположенную выше площадь Скорби.
Путь туда был проложен через подземный переход и дальше — по залу Воинской Славы. Запрограммированный путь. Маршал, однако, отринул его — повернул перед самым туннелем влево и, сопровождаемый шелестом недоумения, стал подниматься в обход Зала. По наружной лестнице у опорной стены.
Подъем не потребовал больших усилий, маршал и здесь не стал отдыхать: ступив на площадь, тотчас пошагал, пересекая ее, к вершине кургана.
До вершины оставались считанные метры. Какие-нибудь полторы, от силы две сотни метров. Туда по спирали, охватившей взлобок кургана, тянулась асфальтовая дорожка.
Спираль раскручивалась до самого постамента, на который опиралась босыми ступнями женщина с мечом во вскинутой руке. Сколько бы маршал ни всматривался в нее, не мог заставить себя поверить, что это вдохновенное творение из той же незамысловатости, из какой и постамент: железобетон! Восемь миллионов килограммов безликой массы, переосмысленной в ладонях скульптора.
В гневной стати воительницы, в зовущем развороте головы, в полете рук, даже в накидке, как бы подхваченной степным ветром, было столько жизни, что казалось: женщина приостановилась на вершине лишь на миг, приостановилась, чтобы только перевести дыхание, и сейчас, вот сейчас покинет бетонную опору — вновь устремится на врага, увлекая за собою гвардейские полки.
Подчиняясь извивам спирали, одолели последние метры, остановились в тени постамента. Издали, в сравнении с фигурой женщины, взметнувшейся на высоту 17-этажного дома, постамент представлялся едва обозначившейся над землею плитой. Вблизи открывалось: плита в три человеческих роста.
Маршал прислонил к ней трость, придирчиво оглядел букеты цветов у ее основания. Почетную вахту несли изысканные гладиолусы, аристократичные каллы, кокетливые хризантемы, знающие себе цену георгины... С уважительностью, но решительно потеснив цветочную элиту, маршал освободил место для принесенного с собой букетика — незатейливых ромашек вперемешку с метелками ковыля.
Возложив цветы, вскинул голову, нашел глазами высоко над собой каменное лицо женщины:
— Это, мать, не с клумбы — с Солдатского поля.
Отступил на шаг, одернул привычным движением китель, надел фуражку, столь же привычно проверив ребром ладони положение козырька, и, расправив плечи, отдал честь.
Постоял с минуту, потом позволил себе вновь расслабиться, потянулся за тростью. Адъютант опередил его — подхватил трость и, подавая ее, предложил:
— У меня минералка с собой. Открыть бутылочку?
Маршал поглядел непонимающе, а когда смысл сказанного достиг сознания, пробурчал, поморщившись:
— Или мы на пикнике?!
Спустились на площадь Скорби. Ее довольно большой прямоугольник, опекаемый опорной стеной, нес на одном конце зал Воинской Славы, на противоположном — скульптуру Матери, склонившейся на берегу искусственного водоема над погибшим Сыном.
Маршал остановился перед Скорбящей Матерью и, как только что наверху, подструнил себя, взял под козырек. И долго стоял так, глядя со стиснутым сердцем на охватившую Сына скорбно-ласковую, натруженную руку Матери, что вынянчила всех Сыновей России, отнятых войной. Вынянчила и проводила — нашла силы проводить — в последний путь.
Отсюда направились, обнажив головы, в зал Воинской Славы.
В центре громадного круга поднималась над каменными плитами пола — словно проросла сквозь них — отлитая из чугуна рука с зажатым в пальцах раструбом светильника. Негасимое пламя Вечного Огня рвалось, расплескиваясь, к шатровому потолку.
Свод его опирался на высокие, облицованные гранитом стены. На стенах, по всей гигантской окружности, теснились, взбегая под потолок, колонки имен — одна подле другой в нескончаемой, гнетуще-нескончаемой последовательности.
Одна подле другой — золотом на темно-вишневом граните. В нескончаемой, сдавливающей сердце последовательности.
Маршал спустился к светильнику, охватил отсюда взглядом имена. Колонки имен.
Колонны Героев, шагнувших со смертного рубежа в бессмертие.
На минуту все они, вчерашние однополчане, представились ему в живом строю — море голов, море штыков, выставленные вперед автоматы, зажатые в кулаках «лимонки»...
— Я ВИЧ, отзовитесь! — вырвалось у него.
И тотчас под гулким шатром потолка плеснулось тысячеголосое:
— Здра... жел... тов-щ командарм!
Вздрогнул, огляделся.
Сопровождающие не решились последовать за ним к Вечному Огню, стояли с обнаженными головами поодаль. Адъютант, перехватив взгляд маршала, посунулся навстречу, но маршал сделал упреждающий жест, сам подошел к группе.
— Чилиец Неруда, — сказал он секущимся голосом, — Пабло Неруда назвал Сталинград орденом Мужества на груди Земли. Большой кровью полит этот орден!
А перед тем, как возвратиться на площадь, когда уже покидали Зал, приостановился, обернувшись к Вечному Огню, снова вызвал в воображении тысячеголосый всплеск:
— Здра... жел... тов-щ командарм!
— Прощайте, ребятушки-братушки! — прошептал, выходя на солнце.
Адъютант отделился от группы:
— Вы что-то сказали, товарищ маршал?
— Нет! — вскинулся он, однако тут же поправил себя — выдавил с неожиданно пробившейся наружу печалью: — Впрочем, вот что...
И — прервался. Что-то мешало продолжить.
Молчание затянулось.
— Слушаю вас! — напомнил о себе адъютант.
Маршал не отозвался. Замедлив шаг, он в напряженном прищуре ощупывал глазами четко обозначенный прямоугольник площади. Так, будто до этого ни разу не представилось случая вглядеться в его контуры.
Наконец заговорил отрывисто, приглушая почти до шепота неподдающийся бас:
— По-доброму, здесь... с ними... мне лежать. Как считаешь? — И, не дав ответить, попросил: — Поможешь выбрать место?
— Да, но...
— Полко-овник, мы же военные люди... Может, тут вот?
Остановился у поребрика, отделившего одетую в бетон часть площади от живой, засеянной травою полоски земли.
— Что скажешь?
Опять не стал ждать ответа — прошел немного вперед, потом вернулся, постоял в молчанье перед зеленым островком.
— Нет, лучшего места, право, не найти, — успокоенно повел рукою, оглядывая, вбирая в себя и купол зала Воинской Славы, и Скорбящую Мать, и женщину с мечом во вскинутой руке на вершине кургана. — Здесь все как на ладони, все будет на глазах... Самое то, как сказал бы наш новый друг Петр сын Андреев.
— Вы меня, товарищ маршал? — выступил из-за спины адъютанта водитель.
— А ты как тут?
— Так машину же пригнал. Подумал — может, хотя бы вниз согласитесь со мной?
— Твоя взяла, уговорил.
...В машине адъютант все же решился завести разговор о встревожившем его настроении маршала.
— С чего вдруг вздумалось? — начал он, бодрясь. — Странное какое-то... Какая-то странная...
— Ничего странного, Анатолий Иваныч, — не дал продолжить маршал. — Я реалист и отдаю себе отчет: на курган больше не поднимусь. Не осилить. Так почему было заблаговременно не позаботиться?
Грустно усмехнулся, добавил:
— Назначаю тебя, как это делалось в прежние времена, своим душеприказчиком. Не подведи!..
Внизу, когда уже порядочно отъехали, попросил водителя остановиться. Выбрался, подстанывая сильнее обычного, наружу и, прикрывшись подрагивающей ладошкой от солнца, долго глядел на вершину кургана, на женщину с мечом во вскинутой руке.
Адъютант сделал водителю знак заглушить мотор, тоже вышел, тихонько занял обычную позицию — слева от маршала, на полшага позади.
— Подойди, — неожиданно позвал маршал, а ощутив локоть, сказал доверительно:
— Такое впечатление, будто он год от года выше, наш памятник?.. Впрочем, так, наверно, и должно быть. А?..
Стою на площади Скорби. Слева — зал Воинской Славы, справа — Скорбящая Мать. Передо мною островок вспененной ветром травы, в глубине его, метрах в трех от поребрика — теплый срез гранита с короткой — короче не бывает! — золоченой надписью, вместившей человеческую жизнь.
Стою — руки по швам, подобравшись, как и положено командиру взвода перед командующим армией, в составе которой сражался взвод.
Нет, нам ни разу не довелось той порою оказаться так вот, лицом к лицу, слишком большая пролегала дистанция между взводным и командармом. Само собой, нас соединяло тогда, незримо соединяло непреходящее ощущение громадной, гнущей плечи ответственности — всех нас, от командарма до солдата. Только одинаковой ли для каждого была ее страшная, день ото дня прираставшая тяжесть?
Говорят, в верхнем слое грунта на Мамаевом кургане, на каждом квадратном метре его склонов, от подножия до вершины, куда ни шагни, в среднем до 1250 осколков. Куда ни шагни. Можно смело утверждать: нет на планете другого подобного места, где война высеяла бы на каждом шагу по такому лукошку металла.
Он, конечно, перемешался с землей, этот металл, только его здесь больше, чем земли. Металла, доставленного минами, снарядами, бомбами. И пулями, ясное дело. Гранатами, когда доходило до рукопашной.
Драгоценного металла: и малая толика его оплачивалась по высшей цене — человеческой кровью, человеческой жизнью. И за нашу кровь, за каждую оборванную жизнь спрос был с него, с командарма. Он был в ответе. Перед сиротами, перед самим собой.
Стою на площади Скорби, подле отвоеванного у бетона зеленого островка, вспоминаю услышанное от очевидцев: как выбирал мой командарм место последнего пристанища. И как, спустившись с кургана, вышел из машины и долго смотрел на усеянную смертоносным металлом вершину, на памятник. И что сказал при этом.
Иду от сказанного им, пытаюсь выстроить ход его мыслей в те минуты. О какой высоте могло думаться старому солдату? Верно, о той же, о какой думаем все мы: чем дальше отодвигается май 45-го, тем с большей глубиной осознается значение и величие Победы, тем выше Обелиск, увековечивший имена павших, увенчавший подвиг живых.
Подвиг на переднем крае.
Подвиг в тылу.
Стою на площади Скорби, непроизвольно оттягиваю минуту прощания. Стою — руки по швам, подобравшись, как положено взводному перед командармом. Оглядываю мысленно путь, пройденный этим человеком. От красноармейской гимнастерки до маршальского кителя. До всенародного признания. До всенародной признательности. Живой зеленый островок, теплый срез гранита, оплаканное золото короткой — короче не бывает! — надписи:
Бессрочный мандат на бессмертие.
«Я ВИЧ, отзовитесь!..»
Не решаюсь позволить себе ступить на траву — приблизиться к надгробию, кладу принесенные цветы, куда дотягивается рука. Букетик ромашек вперемешку с метелками ковыля.
— Это с Солдатского поля, товарищ командарм.
Топор
День начался с пощечины.
Досталось ему, Николаю. Старик бригадир влепил... Накануне, под вечер уже, над станом тяжело зависла набрякшая туча. Она выползла из лесистого распадка, по которому проложила свое русло бурливая в этих местах Томь, выползла и пахну́ла промозглой стынью.
— Никак снегом попахивает? — обеспокоился бригадир.
Ночью туча разродилась дождем, а на рассвете, как по заказу, повалил мокрый снег. В палатке сделалось холодно, вставать утром никому не хотелось.
— Дежурный, — заныл в спальнике Алеха Сердюков, самый молодой из плотников, — дежурный, подтопить бы!
— А я над чем бьюсь! — огрызнулся Николай, которому как раз и подгадало нести вахту в эту слякотень.
Он и в самом деле порядочно уже бился, пытаясь раскочегарить чугунную печурку. Насыревшие поленья едва чадили, а запастись с вечера сушняком не подумал.
Отчаявшись, вывалил из ящика консервы, схватил первый попавшийся под руку топор, стал крушить ящик. На растопку.
— Касьянов, — испуганно крикнул бригадир, латавший разодранную штанину, — Касьянов!..
Кинулся, перехватил в замахе руку с топором.
— Дерьма пожалел! — с сердцем пнул Николай обломки. — Я тебе два таких с базы приволоку.
Бригадир даже не взглянул на разбитый ящик: повернув кверху лезвие топора, сосредоточенно водил по нему заскорузлым ногтем.
— Гляди! — потребовал. — Вот он, твой сперимент!
Острие в двух местах оказалось чуть продавленным.
Две мелкие зазубринки. Верно, угадал в спешке по гвоздям.
— Они же все в куче — топоры, — повинился Николай. — Когда тут разбираться, где твой, где мой?
— А...
— Теперь начне-ется воспитание!
Николай не сомневался, сейчас бригадир станет попрекать, почему не сбегал за колуном, оставшимся на берегу возле кострища.
— А...
— Прошу тебя, дядя Филипп, не нуди из-за чепухи!
Лучше бы он смолчал.
— Чепухи?! — в голосе старика вспенилась злость, морщинистое лицо перекосилось. — Чепухи?!
Тут это и произошло: старик вдруг размахнулся и...
В первое мгновение Николай как-то даже не поверил тому, что случилось. Будто не с ним вовсе. Ну, а в следующее мгновение у него на руках, уже напружинившихся для ответа, успели повиснуть парни; повыскакивали из спальников, заблокировали с обеих сторон.
— Ну, старый пень... — прохрипел Николай, пытаясь освободиться.
Бригадир убрал топор, вновь взялся за штанину.
— Да не держите вы его, — сказал ребятам, — пусть, такое дело, пар спустит.
Те проводили Николая до выхода из палатки. Петя Клацан буркнул в спину:
— Погуляй...
Николай метнулся по мокряди к ближней пихте, нырнул под разлапистые ветви на сухое, привалился спиной к стволу.
— Пень старый! — не удержался, прокричал в сторону палатки. — Не думай, это тебе так не обойдется — руки распускать!
Покурил, жадно и глубоко затягиваясь, но папироса не успокоила, и, когда все тот же Петя Клацан позвал завтракать, рявкнул:
— Иди ты со своим завтраком!..
Так и сидел под деревом, со злостью обламывая над собой отмершие сухие ветки, пока не увидел, что бригадир и оба молодых плотника уже шагают к моторке.
Нехотя поднялся, пристроился в хвост бригаде.
Алеха Сердюков нес, перекинув через плечо, Николаеву брезентуху, Николай потребовал сердито:
— Дай сюда!
Натянул куртку, хлопнул рукой по взбугрившемуся карману.
— Что тут?
Алеха оглянулся, подмигнул:
— Поешь!
— Заботишься? А может, мне ваша забота поперек горла?
Вытащил сверток, размахнулся, делая вид, будто собирается выбросить.
— Сдурел! — поймал за руку Алеха.
— Черт с тобой, — рассмеялся Николай, примирительно ткнув приятеля в бок, — слопаю, так уж и быть.
Пока жевал, Петя Клацан прогрел двигатель.
— Внимание, приготовились, — выкрикнул он, дурачась, — старт!
Лодка отделилась от лесистого берега и, оставляя пенистый след, устремилась по крутой дуге на середину реки, где моталась на якоре довольно большая связка бревен.
Какая возлагалась на бригаду задача? Если говорить вообще, им предстояло перекинуть через Томь мост-времянку, по которому пойдут грузы для строящейся железнодорожной линии. Но даже здесь, в верховьях, не шагнуть было с берега на берег одним пролетом, требовались промежуточные опоры. Этакие искусственные островки. С ними и ждала бригаду главная маета.
Чтобы соорудить такой островок, надо вогнать в дно реки четыре сваи, подшить к ним изнутри доски, а потом засыпать образовавшийся ромбовидный колодец гравием. Только тот, кому самолично, как говорит их бригадир, доводилось бить сваи, кто приколачивал к ним в ледяной воде намокшие тяжелые доски, а после возил на лодке гравий и ведро за ведром валил в кажущуюся бездонной утробу, — только тот мог по достоинству оценить, какой затраты сил требуют искусственные островки на сибирской реке.
Пока они успели закончить один такой островок. Накануне принялись вбивать сваи для второго. Возле этих свай и колотилась на якоре связка плота.
Лодка притиснулась к нему боком, все перебрались на скользкие бревна, облепленные хлопьями не успевшего растаять снега. Алеха подхватил прикованную к носу лодки цепь, готовясь крепить к плоту, однако бригадир потребовал:
— Дай-ка, дай сюда, а то знаю ваши узлы: не успеем оглянуться, как без транспорту останемся.
Покончив со швартовкой, шагнул к свае, которую вчера не успели вогнать до отметки, ткнул кулаком:
— Стоишь, чертовка?
Неожиданно подпрыгнул, ухватился за торец, подтянулся на руках, помог себе коленями — вскарабкался наверх.
— А говорите — старик! — с победным видом кинул оттуда.
Тут свая, очевидно подмытая за ночь, дрогнула, покачнулась и тяжело ухнула в реку. Бригадира накрыло волной.
— Доигрался, старый пень! — ругнулся Николай.
Петя Клацан кинулся в лодку, завел мотор.
— Отвязывай! — крикнул Алехе.
Алеха рванул за конец цепи, но узел не распался; Алеха опустился на колени, принялся распутывать дрожащими пальцами стянутые звенья.
Тем временем старика швырнуло в сторону от сваи, понесло к водовороту под обрывистый левый берег. Седая голова то возникала на поверхности, то исчезала под водой. Они знали, старик плавает чуть лучше топора.
— Чего телишься! — оттолкнул Николай Алеху и, схватив топор, хрястнул по узлу обухом.
Железо жалобно дзенькнуло, узел остался целым. Тогда Николай сорвал с себя брезентуху, сдернул сапоги и прыгнул в черную воду.
Все обошлось благополучно. Благополучно в том смысле, что Николаю удалось быстро нагнать уже еле барахтавшегося бригадира и удержать на поверхности, пока не подоспела лодка.
Когда Петя Клацан втащил в нее старика, тот сразу очухался. Видно, не успел по-настоящему нахлебаться. Очухался и принялся шарить за поясом, бормоча что-то под нос.
Николай не прислушивался, у него, что называется, зуб на зуб не попадал.
— Д-давай к берегу! — попросил он моториста.
Старик вскинулся, затряс протестующе головой:
— Правь сюда! — показал тому в сторону плота. Петя Клацан попытался урезонить:
— Вам же с Коляном в сухое надо, вы же...
— Правь! — оборвал старик.
Лодка повернула к плоту. Николай не стал ершиться, решил про себя: как только старик с Петей перейдут на плот, сядет за руль и умотает на берег без этого фанатика. Простужаться из-за него он не собирался.
Только старик, оказалось, не имел намерения высаживаться на плот: на подходе к нему перевалился неожиданно для всех кулем через борт.
— Не сигайте за мной, — крикнул, — я сам...
Скрылся под водой.
— Чего не удержали-то? — перемахнул к ним с плота Алеха. — Видели же: человек тронулся!
Дальше повторилось то же самое, как в киносъемках, когда делают несколько дублей одного и того же эпизода: старика вновь выплеснуло на гребень волны и стремительно понесло влево, под крутояр. Но теперь лодка была на ходу, нагнать «утопленника» не составило труда.
Опять втащили его, почти бесчувственного, в лодку и опять, как и давеча, он быстро пришел в себя, отыскал глазами Петю Клацана:
— Куда правишь?
Тот показал кивком в сторону плота.
— Правь к берегу, — просипел, сдаваясь, старик. — Кажись, без толку сигать, все одно не выловить.
Николаи не утерпел, вмешался:
— Кого там выловить думал?
— Да топор же! — старик просунул руку за опояску, поводил ладонью. — Как со сваей ухнул, он и вывалился, видать.
— Из-за него и нырял?
Старик вздохнул виновато:
— Осуждаешь?
Николай зло сплюнул, покрутил пальцем у виска.
— Похоже, Алеха прав: чокнулся!
Сам Алеха, однако, не присоединился к Николаю.
— Брось, я ведь не знал, что из-за топора. А если так — то что же: у каждого свое отношение к инструменту.
Лодка ткнулась в дернину размытого берега. Алеха помог старику подняться.
— Айда, дядя Филипп, скорей в палатку!
Николай выпрыгнул вслед за ними, с силой потянул за цепь, готовясь швартовать лодку; нос ее приподнялся, набравшаяся вода отхлынула к корме; под средней скамейкой обнажилось намокшее топорище.
— Вот твоя потеря, пень трухлявый! — ругнулся Николай, шагнув обратно в лодку и вскидывая над головою топор бригадира. — Сюда тебе, старому черту, нырять надо было!
Тот поспешно вернулся, развел руками.
— Совсем память ушла, один скилироз остался.
В палатке бригадир переоделся, присел возле топившейся печурки, закурил. От мокрых волос поднимался пар, смешивался с папиросным дымом.
— Значит, осуждаешь? — поднял глаза на Николая.
Николай успел согреться, злость прошла, схватываться со стариком больше не хотелось; он промолчал, начал развешивать мокрую одежду.
— Осуждаешь, — утвердился старик и, пыхнув в очередной раз дымом, вдруг заговорил так, будто продолжил прерванное когда-то повествование: — ...а приказ нам в тот день от командования был такой: восстановить мост через Оскол. Тот самый мост, что посередке между Изюмом и Святогорском...
— Ну, покатил дед за синие моря, за высокие горы, — все же вклинился Николай.
Петя Клацан показал ему кулак, проговорил с сердцем:
— Куда тебя заносит сегодня?
И добавил, подсаживаясь поближе к старику:
— Все равно ведь дурака валять, пока не обсохнем.
Старик усмехнулся:
— Добро, поваляем дурака... за синими морями.
Помолчал, вернулся к прерванному повествованию:
— Ну, значит, получили приказ, дождались темноты, подобрались поближе к мосту, залегли в кустах по-над берегом, слушаем...
— Чего слушаете-то? — придвинулся Алеха.
— Дак это... Немца, такое дело, слушаем. Немец на другом берегу засел да и хлобыщет из минометов в нашу сторону. Без прицельности, наугад, но аккуратно по часам: десять минут отсчитает — залп, десять минут отсчитает — залп... Не знаю, как у кого, а у меня все захолодало внутрях: не приходилось еще под минами робить...
Да ведь сколь ни слушай, а начинать надо. Ну, командир наш, Кобзев ему фамилия была, толкует: «Вот что, казаки, — это он для бодрости казаками нас навеличивал, — вот что, казаки, работа у нас шумливая, без стуку не обходится, и потому, думаю, самое время топорами тюкать, когда немец себе уши своими выстрелами заглушает».
И, такое дело, пополз к мосту. И все за ним. А я... лежу. Лежу, будто гора на мне...
— Как это лежишь? — почему-то шепотом спросил Алеха.
— Сробел, стало быть! Первый же раз под мины шел...
Николай, хочешь не хочешь, прислушивался к рассказу старика и сейчас, представив себе, как все поползли, несмотря на обстрел, в ночную неизвестность, возможно, навстречу смерти, — все двинулись, а один спасая шкуру, затаился, — представив это, невольно сжал кулаки.
— Я лично убивал бы таких! — вставил с неожиданным для себя гневом. — Стрелял бы, как предателей!
— Всё так, — вздохнул, соглашаясь, старик. — А только кто мог углядеть в темноте, что который-то один остался? И на заметку не взяли. Ну, а я полежал, полежал, одолел страх да и пополз следом...
Пробрались под береговой пролет моста, огляделись, начали ладить на откосе деревянные стойки под фермы. Взамен, стало быть, разрушенного устоя. А немец не унимается, все хлобыщет, только осколки дзекают о железо. Долго ли, коротко ли — зацепило двоих наших. Один прямо на руки мне упал. В живот угадало. Вот ведь как!..
Перевязали их, как умели, уложили в сторонке да и дальше вкалывать. Это сказать скоро, а ведь каждую стойку замерь, отпили, подгони, закрепи. Одним словом говоря, обстрел обстрелом, а дело делом...
Этак — до самого почти что рассвету. Изладили все же. Как требовалось. Думаю, без скидки могли себе сказать, как это по-теперешнему говорится, мо-лод-цы! Тут Кобзев шумнул: «Шабаш, казаки, забирай раненых— и в лес!» Эту команду очень даже проворно сполнили, в момент в лесу оказались...
И первым делом — за кисеты: покуда мост ладили, не до курева было. Тем более под минами. Мне тоже страсть как курить хотелось, да ране чем кисет достать, по привычке за поясом пошарил. Пошарил — и обмер: нету топора на месте! Оставил, получалось, под мостом, драпавши на радостях-то в лес. Что пережил тогда, обсказать невозможно...
— Неужто нового не дали бы? — удивился Петя Клацан.
— Отчего не дать? Дали бы, такое дело, а только фабричный топор ни к чему был при тогдашней нашей работе, он перед осколками слабину имел.
— При чем тут осколки?
— А как же! Фронт — он фронт и есть, снаряды, мины рвутся, осколки набиваются в древесину. Ты себе топором машешь, не остерегаешься, вдруг дзень — и половины лезвия нету.
— Фабричный — дзень, а твой заговоренный, что ли?
— Дорогушенька! Мой — собственной поделки, сибирской. Мы в Сибири как топоры ране ладили? Обухи, не стану врать, фабричные пользовали, а вот на лезвия наваривали сталь особой крепости. Приноровились добывать у железнодорожников пружины с вагонных буферов — такую сталь и наваривали, от пружин...
Само собой, уменье требуется — дать такому струменту жизнь, зато изладишь его, он поет. Ежели перекаленный, высоко поет, тенором, а вязкое когда лезвие — баритоном. Для него, для нашего топора, такое дело, осколки тоже вредность имели, но не сравнить: подправишь и опять с ходу вкалываешь, никакого тебе простою. А на фронте у саперов простой — это, считай, подножка своему войску...
Вот какой, стало быть, топор остался под мостом. У кого сердце стерпело бы? Товарищи, понятно, отговаривали, Кобзев тоже отговаривал...
— Отговаривал, уговаривал... — снова вклинился Николай. — Командир должен приказывать!
— Само собой, мог и приказать, такое дело...
Старик пыхнул дымом, бросил окурок в печурку, принялся расправлять над жаром все еще не просохшие портянки.
— Мог приказать, а только у него, я вам скажу, понятие имелось, что обозначает для плотника топор... Да оно и не главное, что не приказал, сам я дурочку свалял: без оружья под мост подался.
— Тоже забыл? — подковырнул Николай.
— Почему забыл? Просто не взял. Думаю, на кой шут лишняя обуза, коли по-быстрому туда-сюда? Обойдусь.
— И что потом? — даже привстал Алеха.
— Дак что? С этого, можно считать, вся медовуха и заварилась...
Там местность на подходах к мосту равнинная, голая из себя, но близ реки берег обрывается — невысокий такой обрывчик, — и под ним, на узкой полоске — она вся илистая, жирная, — растет кустарник. Ивняк или еще что. Тянется вдоль уреза воды до самого почти что моста...
Укрытие, сами понимаете, доброе, мы через те кусты как раз и подбирались давеча к мосту. Ну и сейчас я опять по наторенной этой дорожке подался за топором. Продираюсь, значит, ни о чем таком не думая, окромя топора, вдруг слышу — как бы весла всплескивают в тумане. Перед рассветом от берега до берега туман над рекой завис. Чую, звук в нашу сторону прибивается. Ближе, ближе. Соображаю: ежели лодка, то не фрицы ли чалят? Тут, конечно, матюгнул себя за винтовку с самой верхней полки...
— И задал стрекача? — опять не удержался от подковырки Николай.
— Догадливый ты... А ежели правду, на волоске удержался — не драпанул. Осадил себя думкой, что надо же поглядеть, кого сюда несет и для какой надобности. Не мост ли в прицеле? Ну, схоронился, жду, когда лодка из тумана вынырнет, глянь — она уже по береговой отмели днищем скребет. Шагах, может, в десяти от меня.
К той поре успело малешко развиднеться, и что вижу: на веслах, спиной к берегу — обыкновенный, как ему положено быть, фриц в своей германской каске и с автоматом на шее, а вот на корме — ктой-то непонятный. Все на ем нашенское: знакомая командирская фуражка, командирская, опять же, шинель, знакомая портупея через плечо, кобура с пистолетом на боку...
Покуда пялился на этого оборотня, он вымахнул молчком на берег, молчком отпихнул обратно в туман лодку и пал под кустом. Затаился. И я себя не выказываю, жду, что дале будет. А он все лежит...
Долго так лежал, верно, слушал, не обнаружат ли где себя наши посты...
Я прикидываю: коли таится — значит, чужак, и либо мост наш порушит, либо попытается пробраться к нам в тыл шпионить. Что же, говорю себе, Филипп, настал, видно, твой час сослужить службу Родине — сделать оборотню окорот. Исхитриться как-то, живота не пощадить, а сделать!..
Но с другого боку — как? Он, сами понимаете, оружный, а у меня — голые руки. Пришлось тут шарики-ролики на полную катушку в котелке раскрутить, помозговать как следует...
Ну, вылежался он, успокоился, подался промеж кустов к обрыву. Мне ясно, понятно: подымется наверх — там я его, считай, упустил, надо здесь, в кустарнике, разыграть художественную самодеятельность, какую только что за эти минуты придумал.
До сих пор не пойму — зачем, а было: снял с себя ремень, зажал конец в кулаке, видно, на случай рукопашной, чтоб пряжкой хотя бы вмазать, потом встал в полный рост и не громко так, но явственно окликаю: «Васька, черт, где ты тут, куда подевался? Пошто минное поле не метишь? Вон товарищ командир на берег подались — подорвутся на мине, сыграешь под трибунал!..»
И не промахнулся: зацепило «минное поле» гостенька, прыгнул он назад, выхватил пистолет, обернулся и этаким злым, надсадным шепотом, но, гад, чисто по-русски давай выговаривать: «Подлецы! Почему сразу проход не метили, как мины ставили?»
А я ему вроде как в испуге: «Виноват, товарищ командир, мы как раз насчет прохода сюда и посланы, сейчас все будет сделано! Разрешите приступать?»
Он шипит: «Отставить! Проводите меня через минное поле в расположение части к вашему командиру, вернетесь — разметите!»
Я, такое дело, вытянулся в струнку, роль свою сполняю: «Есть проводить к товарищу командиру, вернуться и разметить!»
Так у нас с ним будто в драмкружке и затеялось. И дальше какая самодеятельность разыгралась: толкую, дескать, самое безопасное — обогнуть минное поле со стороны моста, отвечает — веди, да поскорее. Ну, мне того и надо, почесали едва не рысью под пролет, где остался мой топор.
И как пришли, я щепу возле последней стойки разворошил — лежит, родненький, хозяину дулю кажет!
Топор в руках — силы вдвое, смекалки вчетверо: схватил, шпиону за спину уставился и говорю этак обрадованно: «А вон, легок на помине, и наш командир!»
И подловил-таки: не удержался гость незваный, оглянулся. Тут, конечно, припечатал я его обушком по руке, выбил пистолет.
Выбил, и нет сразу кинуться на гада, повалить, а я расслабился. С безоружным, вроде того, без спешки управлюсь. Только он не стал дожидаться моих дальнейших действий: сунул, не мешкая, вторую руку в карман шинели, выхватил еще один пистолет и рукояткой — мне в лоб!
Не сказать, чтобы так уж шибко звезданул, главное, неожиданно, а покуда я промаргивался, он опять же не сплоховал: ногой — в пах!
Дыханье от боли перехватило, я скрючился весь, а он, не давая опомниться, опрокинул меня и — в пинки! А на ногах — сапоги, кованые, и забил бы, верником насмерть забил бы, не изловчись я махнуть топором — посечь ему ступню...
— Ну, а дальше-то что? — поторопил старика Петя Клацан.
— Дальше? Дальше, такое дело, опять война, опять мосты и мосточки — все как положено по нашей по саперной линии.
— Нет, я не про это: что дальше с этим шпионом было?
— А обыкновенно: приволок к себе да и сдал в штаб.
— И все? А какую награду дали — медаль или орден?
— Нагоняй дали. За винтовку. Мог и сам жизни решиться и шпиона упустить.
— Ладно, дядя Филипп, не прибедняйся, мы же видели твои ордена, когда ты на празднике при них был, — не унимался Петя Клацан.
— Так то за другое, после уж дали.
— Расскажи, дядя Филипп!
Бригадир усмехнулся:
— Или у нас сегодня выходной? Наш мост — всей трассе, считай, бельмо на глазу, а мы рассиживаемся и байки слушаем.
Поднял влажные еще сапоги, критически осмотрел, начал обуваться, приговаривая:
— Все равно снова вымокнут, портянки сухи — и лады.
Натянул, притопнул, сказал, ни к кому не обращаясь:
— Ежели бы что другое строили, ни в жисть сейчас не пошел бы. Выпил бы водки — и в спальник. А мост — он ждать не может.
Нашарил у ног топор, поднес к глазам, оглядел придирчиво и, не удержав вздоха, провел ногтем по зазубринкам на лезвии. И только сейчас Николая стеганула по сердцу догадка: топор-то у бригадира — тот самый, с фронта!
— Дядя Филипп, ты не серчай за давешнее, — подошел к старику. — Я вечером выправлю лезвие.
— Ладно, такое дело, чего там, — буркнул тот и заспешил: — Ну, казаки, пошли, пошли, некогда рассиживаться!
Тетрадь со дна чемодана
Очередной порыв ветра толкнул инженера в спину, обсыпал шуршащим снегом. Под ушанку пробилось:
— ...а-ард ...тоны-ыч!
По голосу — вроде бы Саша Мироненко, старший техник, что шел следом с группой нивелировщиков. Эдуард Антонович обернулся, однако на оставленном позади и доступном обзору участке трассы, вплоть до березового колка никто не маячил. Получалось, нивелировщики довольно-таки изрядно отстали, а он, увлекшись промерами, не дал себе труда хотя бы разок оглянуться.
— Ого-го, Са-ша! — крикнул, ощупывая взглядом колок.
Слова вырвались изо рта, облаченные в коконы пара, но ветер мгновенно разметал пар, а слова перемешал с колючими крупинками и полной пригоршней метнул обратно в рот.
— Тьфу, черт! — ругнулся он, выплевывая нежданное угощение.
Воткнул треногу с теодолитом в снег, поднял у шапки уши. Через какое-то время удалось поймать тот же, изжамканный ветром, Сашин зов.
Впереди шагали с металлической лентой пикетажисты — промеряли трассу будущей железнодорожной линии. Такая у пикетажной бригады работа: шагать, промерять, ставить пикеты — колышки с затесом, где выведен карандашом порядковый номер.
Сто метров — колышек, сто метров — колышек... Когда, сделав свое дело, изыскатели покинут трассу, деревянный пунктир поведет за собой строителей, явится осью нового рельсового пути.
— ...а-ард ...тоны-ыч!
На этот раз навострились и пикетажисты — посбрасывали шапки, ловя неясные звуки.
— Всё ли ладно там? — крикнул инженеру Володя Попов.
Инженер вместо ответа похлопал рукавицей по теодолиту, давая понять, что оставляет инструмент на их попечение.
После этого развернулся лицом на ветер, набрал полную грудь холодного воздуха:
— Иду-у...
Выставив плечо, начал пробиваться навстречу ветру, придерживаясь собственных недавних следов на неглубоком пока снегу.
Зима нынче свалилась на Сибирь, нарушив все привычные календарные сроки, поставила изыскателей перед выбором: либо переносить завершение полевых работ на следующий сезон, либо одолеть последние километры в ускоренном темпе. Вкалывать, не считаясь с погодой. Инженер посовещался с парнями. Все высказались за то, чтобы не уходить с трассы. Благо и морозов настоящих еще нет, и снега не так много навалило...
Инженер шел, подняв у шапки уши — ловил порывы ветра, но нивелировщики не подавали больше голоса. Живая ниточка следов возвратила к березовому колку, трасса протянулась по его опушке. И здесь — будто ударило: увидел вдруг, как ветер выметает из березняка сизые клочья дыма.
Что же, день выдался такой, когда сам бог, можно сказать, велит развести огонь и обогреться. Проще всего было предположить именно это: парни отстали, позволив себе отдых у костра. Однако инженер хорошо их знал, своих парней, не могли они устроить этакий незапланированный отдых: в отряде установилось правило раскладывать костры на общих привалах, когда собирались вместе и нивелировщики и пикетажисты.
Ему сделалось жарко и от трудной ходьбы и от нараставшего беспокойства, он распахнул полушубок и, цепляясь полами за ветки, углубился в плотную сумятицу подроста. К счастью, подрост скоро кончился, инженер продрался на поляну.
Костер курчавился в дальнем ее конце; за ним, на подступивших кустах, темнели контуры развешанной для просушки одежды. Так-таки угораздило кого-то, понял он, ухнуть в незамерзающее болотное окно, какими славились, к сожалению, здешние места.
Одним встревоженным и оттого цепким взглядом охватил пристроившихся на валежнике у огня парней. Оба техника и двое подсобников не походили на искупавшихся. Значит, в беду попал вновь принятый рабочий — его среди сидящих не было.
Перевел взгляд на полушубки, сваленные в кучу с наветренной стороны костра, — из-под них высовывалась запомнившаяся рыжая ушанка.
Инженер уезжал на два дня в город, и во время этой отлучки остававшийся за него старший техник принял из расформированной геологоразведочной партии освободившегося сезонника — пожилого и угрюмого на вид человека. Возвратившись накануне вечером в село, где базировался отряд, инженер не успел даже толком разглядеть новичка, лишь поневоле обратил внимание на броскую лисью шапку. Выходит, ее владельцу как раз и не повезло.
— Как получилось-то? — спросил огорченно, направляясь к костру.
Ребята обрадовались, увидев его, а Саша Мироненко поспешил навстречу, увлек обратно на опушку.
— Куда ты меня тянешь? — удивился инженер.
Старший техник подмигнул заговорщически:
— Покажу, где это произошло.
Парню не терпелось, догадался инженер, сообщить что-то с глазу на глаз.
Прыткий, длинноногий, Саша ломил по кустам так, будто ходьба без дорог была в удовольствие. Инженер уступал в росте, да и вообще бессмысленные гонки всегда выводили из себя, он не сдержал раздражения:
— Вечные у тебя фантазии!
— Так ведь дело какое, Эдуард Антоныч, — остановился наконец тот, — не просто здесь...
— Что не просто?
— Человек этот, — Саша кивнул в сторону костра.
Принялся рассказывать, как утром, когда затемно еще отряд ехал с базы на трассу, сгрудившись в обтянутом брезентом кузове грузовика, новичок, оказавшийся рядом с Сашей, начал расспрашивать об инженере — тот ехал в кабине, — как, дескать, зовут-величают, откуда родом; Саша ответил, ясное дело: почему не удовлетворить законное любопытство нового в отряде человека?
— А потом, когда я сказал, что детство вы провели в Могилеве, где, кстати, вас застала война, он переспросил: «В Могилеве?» Странно как-то переспросил. Тут я чиркнул спичку, чтобы прикурить, глянул на него, а он сам не свой сделался: лицо посерело, а глаза... Ну, как у волка, когда его флажками обложат.
— Ай-ай-ай, — улыбнулся инженер, растирая ладонями настывшее лицо. — А тигров тебе не приходилось обкладывать?
Саша качнул укоризненно головой:
— Эдуа-ард Антоныч!
— Хорошо, хорошо, я весь — внимание.
— Как на место давеча приехали и вы с пикетажистами ушли по трассе, мы тоже за свое, конечно, дело принялись. И он с нами, это самое. Только поработал, поработал — вид подает: вроде живот схватило. Ну, и в этот, конечно, колок. А я, поскольку заподозревал неладное, — следом. Гляжу, он в колке и задерживаться не стал, прямиком — в согру. Я кричать, звать — вроде не слышит. Верником, убежать намерился. А тут и угодил в трясину. Ее снегом припорошило, не разглядеть — он и угодил...
— Гм, — произнес инженер, — н-да.
Возвратились на поляну. Пострадавший уже начал одеваться: брюки успели подсохнуть. Оставалось досушить портянки и валенки.
— Как чувствуете себя? — поинтересовался у него инженер и добавил, извиняясь: — Простите, не запомнил вашу фамилию.
— Сапрыкин я, — глухо отозвался новичок, не поднимая головы. — Вы не цацкайтесь со мной, идите работайте, я догоню по следам.
— Да, пожалуй, — согласился инженер.
Снял полушубок, раскинул у костра.
— Перебирайтесь на него, — сказал Сапрыкину, — пусть ребята свои забирают.
Оглядел парней, подмигнул Саше:
— Выходите на трассу, я побуду — помогу Сапрыкину досушиться... Топор оставьте, надо еще дров подрубить.
Парни молча оделись, собрали инструмент. Саша еще потоптался возле костра — ему явно не хотелось уходить, — но инженер недвусмысленно кивнул в сторону трассы, и старший техник пошагал вслед за остальными.
Инженер взял топор, отошел к дальнему концу валежины, служившей сиденьем. Ствол оказался наполовину сгнившим, инженер отрубил без больших усилий порядочный кусок, вернулся с ним к костру, положил на раскаленные угли. Костер поперхнулся, окутался дымом.
— Ничего, сейчас разгорится, — пообещал, отправляясь за новой чуркой.
Уже начав тюкать топором, оглянулся — что там с костром? — и невольно обратил внимание, как Сапрыкин, державший над жаром валенки, вскинул, уклоняясь от струи дыма, голову и смешно сморщил нос.
Нос... Инженеру вдруг показалось, будто Сапрыкин не просто сморщил его, а свел глаза к переносице, ловя в фокус самый кончик носа. Как бы проверяя, все ли на этом самом кончике в норме. Мгновенное, почти неуловимое движение, этакий машинальный импульс, но инженер ухватил его.
В самом деле ухватил или это лишь показалось ему?
У инженера сбилось сердце, зачастило, барахтаясь в мгновенно прихлынувшей волне воспоминаний. Лишь одного человека с такой странной причудой — ловить глазами собственный нос — встречал он в своей жизни.
Опустив в снег топор, распрямился и, уставясь на Сапрыкина, медленно, точно во сне, двинулся к костру.
Отец ушел на фронт при первых сполохах. Дома остались мать, шестилетняя Люська и он, Эдик. Ему выстукивал двенадцатый год.
Над городом все чаще ревели чужие самолеты. Со стороны Минска и Бобруйска отчетливо доносился гул орудий.
Всего неделя какая-то минула от начала войны, когда немцы подступили и к Могилеву. Снаряды стали рваться на улицах, на железнодорожных путях. Небо заволокло дымом пожарищ.
Началась спешная вывозка заводов и той части населения, какая непосредственно была связана с оборудованием. Для остальных просто не хватало составов. Пока, во всяком случае.
Город оборонялся, как мог. Всех, кто был способен держать лопату, мобилизовали на рытье окопов.
Мать сперва ходила на окопы одна, после стала брать их с Люськой. Не потому, что могли принять участие в общем труде, — боялась кидать без присмотра.
В один из дней вернулись домой — квартира, точно после прямого попадания бомбы: шкафы и чемоданы вывернуты, вещи разбросаны по полу.
Мать не столько расстроилась, сколько удивилась:
— Не понимаю, на что у нас позарились?
Стали смотреть — ничего как будто не пропало, все нехитрое имущество вроде бы цело. По крайней мере, на первый взгляд.
Только принялись наводить порядок, на пороге — гость, молодой подтянутый военный. Из командиров: на петлицах — по две шпалы.
— Майор Захаров, — щелкнул он перед матерью начищенными каблуками. — Из одной части с вашим мужем... Если, конечно, я не ошибся адресом и вы — жена подполковника Крицина?
Мать молча кивнула, глядя на нежданного гостя с тревожным вопросом на лице.
— Нет, нет, дорогая Галина Алексеевна, — поспешил успокоить майор, — я не поставщик черных вестей: Антон Сидорович благополучен, всё в порядке. Меня просто послали сюда на несколько дней, чтобы организовать эвакуацию семей командного состава.
Увидел царивший в квартире беспорядок, вскинулся сочувственно:
— Это что же такое у вас тут? Неужели пытались ограбить?
— Да вот и мы с детьми ничего не можем понять. Самое удивительное, что все, кажется, цело, а тем не менее что-то, как видно, искали, дом перевернут вверх дном.
— Действительно странно, — пожал плечами гость, снимая фуражку.
На его чисто выбритом лице выделялись маленькие усики и нависший над ними крупный нос. Озабоченно наморщив его, майор вынес на середину комнаты стул, расположился, выстукал носком начищенного сапога замысловатую дробь.
— Действительно странно, — повторил с сочувственным раздумьем.
Закурил, пустил к потолку колечко дыма, вскинул голову, наблюдая за ним. Потом свел глаза к переносице и внимательно посмотрел на кончик носа. Собственного носа...
Это было столь необычно и так интересно, что наблюдавший за майором Эдик тут же, не откладывая, попытался повторить изумивший его фокус. Однако без тренировки такое оказалось весьма трудным делом, кончик носа расплывался, исчезал из поля зрения. Эдик даже почувствовал ломоту в висках.
— Мама, мамочка, — прыснула Люська, — погляди на Эдьку!
Эдик спохватился, прекратил упражнения.
— Дети, вы погуляли бы, пока взрослые разговаривают, — наставительно сказал майор.
Эдик взял Люську за руку, отвел на кухню. Оттуда услышал, как майор спросил у матери:
— А что с бумагами Антона Сидоровича — целы они?
— Ну, что вы, какие бумаги! У них с этим строго: служебные бумаги дома не хранят, не положено. Муж и на этот раз все сдал, как всегда это делал. Перед самым уже отъездом разделался. Оставил только тетрадку с личными записями.
Отец был военным топографом, ходил по земле, нанося на карту реки, леса, горы, болота, пашни, дороги... Из последней экспедиции его отозвали перед самым началом войны.
— А эта тетрадь, — опять донесся голос майора, — она...
— Одни дорожные записи, — перебила мать. — Впечатления, мысли. Ну, еще встречи — описания встреч с интересными людьми.
— Дневник, одним словом, — определил майор и, помолчав, добавил со значением: — А знаете, Галина Алексеевна, такой дневник может представлять большую ценность. Я бы даже сказал — государственную ценность...
— Я, конечно, эти записи прибрала, — вставила мать. — Хотя и не задумывалась о их ценности. Тем более государственной. Просто, как память о муже.
— Прибрали — это хорошо, но где гарантия, что вам удастся их сберечь? Ведь если вот так вот, как сегодня, случайный грабитель...
— Пожалуй, вы правы, приеду на место, сдам, куда надо, на хранение.
— Смотрите, дело не мое, но есть ли смысл рисковать? Мало ли что может случиться в дороге? На вашем месте я бы прямо сейчас сдал. Если решите, могу посодействовать.
Мать долго молчала, потом проговорила, всхлипывая:
— Думаете, для меня так просто — порвать последнюю ниточку? Открою тетрадь — и сразу голос его в ушах!
— Ну, как хотите, Галина Алексеевна, как хотите, вижу, вас не переубедить!
Майор ушел.
А наутро явился снова — перехватил, можно сказать, на пороге, когда они уже приготовились отправиться на оборонительные работы.
— Галина Алексеевна, идти сегодня никуда не нужно, готовьтесь к отъезду. Горисполком выделил мне машину, сейчас вывезу своих и вернусь за вами. Одно прошу учесть: грузовичок маленький, полуторка, да и в поезд потом с большим багажом не возьмут, так что...
— Конечно, конечно, соберу лишь самое необходимое, — заспешила мать. — А куда вы нас?
— В Оршу, там будете грузиться в спецсостав.
Он был очень энергичный, майор Захаров, и его энергия передалась матери: она засуетилась, кинулась увязывать узлы, укладывать чемоданы, собирать продукты. Когда подошла машина, вещи уже стояли возле калитки.
— Вот что значит быть женой военного! — похвалил майор.
— Ребят только не успела покормить, — вздохнула мать.
— Ничего, ехать не за тридевять земель.
Через час они потеряли из вида крыши Могилева и всё внимание обратили вперед — в надежде увидеть скоро крыши Орши. Им не было известно, что она уже под немцем.
Ехали нормально, как вдруг случилось что-то непонятное с мотором: ни с того ни с сего заглох. Машина стала.
Шофер, молоденький парнишка с испуганным липом, полез под капот, а майор Захаров сказал, выпрыгнув из кабины:
— Галина Алексеевна, вы сойдите с машины, разомнитесь. И ребят снимите.
Помог всем выбраться из кузова.
Только успели отойти от машины, шофер вернулся за руль, мотор вновь заработал, Эдик с удивлением увидел, как Захаров вскочил на подножку и как грузовик тут же рванулся вперед.
Оглянулся, недоумевая, на мать — она стояла, умоляюще протянув вслед грузовику руки:
— Что же это?..
Взбитая колесами пыль скрыла машину. Мать опустилась на обочину, обхватила руками голову, по-странному закачалась из стороны в сторону.
— Дура я, дура, — прорвалось сквозь слезы, — доверилась не зная кому!
— Мамочка, — дотронулась до ее плеча Люська, — мамочка, этот дяденька — вор?
— Отстань ты, — прикрикнул Эдик, — не до тебя сейчас!
Проплакавшись, мать обняла ребят, заговорила, вновь кляня себя:
— Дура, доверчивая дура, надо было дождаться обшей эвакуации, выбираться вместе со всеми, а мне за вас страшно стало, я и польстилась...
— Ладно убиваться-то, — по-взрослому сказал Эдик, — чего уж теперь.
Мать погладила его по щеке мокрой от слез ладонью.
— И верно, чего уж, — согласилась. — Надо куда-то двигаться — вперед, назад ли.
Пошагали обратно в свой Могилев. Мать шла молча, держала в одной руке Люськину ладошку, второй время от времени смахивала со щеки слезу.
— Ладно убиваться-то! — вновь сказал просительно Эдик, сам едва удерживая слезы.
— Папиных записей жалко...
Она еще всхлипнула, высморкалась в уголок ситцевой косынки.
— Там же папины дневники за все годы. И нынешняя тетрадь тоже.
Внезапно остановилась, оглянулась на увал, за которым скрылся грузовик с их вещами.
— Ой, ой, ой, вот уж действительно дура: только сейчас на ум пало, что за нынешней тетрадью-то он как раз и охотился!
— Кто?
— И вчера погром у нас дома определенно он же устроил, — продолжала мать, не отвечая Эдику. — Разыскивал тетрадь, вот и изобразил воровской налет.
— Думаешь, майор этот всё?
— Иначе зачем бы ему сегодня так с нами?
Эдик тронул за руку:
— Пойдем!
И, успокаивая, добавил давешним взрослым тоном:
— Не больно забогатеет с писанины-то... Да и с барахла нашего тоже.
Она покивала, соглашаясь, хотя, видел Эдик, явно его не слушала.
— Пойдем! — опять тронул ее за руку.
— А, да, да...
Погладила его зачем-то по голове, прижала к себе Люську.
— Да, да...
Мысли ее, как видно, все продолжали вращаться вокруг тетради, и, шагая, она обронила:
— Надеется, я так думаю, про золото выведать...
— Про какое еще золото?
Вздохнула, не сразу ответила:
— У папы в последних записях...
Вдруг оборвала себя, тяжко, с подвывом всхлипнула, поспешно зажала рот косынкой.
— Не надо, мам!
Она долго шла молча, потом, немного успокоившись, принялась рассказывать, как во время нынешней экспедиции отец познакомился со старым таежником — вызволил из большой беды, — и тот проникся доверием, поведал о заветном месте, куда уж не надеялся сам добраться; содержание разговора отец занес в дневник.
— И чертеж начертил, как в «Острове сокровищ»? — загорелся Эдик.
— Не знаю, сынок, про чертеж папа ничего не говорил, а сама я не успела до конца тетрадь просмотреть, не дошла до этой записи.
— А откуда же этот майор мог узнать, что у папы была такая встреча?
— Одно могу предположить: кто-то из папиной группы проболтался, вот слухи и расползлись...
Мать снова надолго замолчала, погруженная в свои мысли, и Эдик не решался больше нарушать это молчание. Главное, она перестала плакать — видно, смирилась.
Шли медленно. Чем дальше, тем медленней. Люська уже еле волочила ноги. Эдик тоже устал, но старался не показывать вида. И помалкивал, что сильно проголодался: продукты ведь тоже в машине остались.
Под вечер их нагнал невнятный стрекот, вгляделись — ни дать ни взять, овечья отара со стороны Орши по шоссе пылит. Только очень уж быстро, не по овечкам скорость. Прошла какая-нибудь минута, и отара обратилась в колонну мотоциклистов. Они мчались по трое в ряд — зеленые каски, серо-зеленые мундиры, свесившиеся на грудь автоматы.
Мать схватила Люську и Эдика за руки, рванулась в сторону от дороги. В спину ударил лающий окрик на чужом языке, следом — автоматная очередь. Короткая, как хлопок бича.
Обдав пылью и бензиновой гарью, колонна прострекотала мимо — укатила в направлении Могилева. Скоро ее вновь можно было принять за мирную отару овец.
— Почему-то совсем не больно, — сказала Люська, проведя рукой по шее и разглядывая окровавленные пальцы. — Только обожгло чуть.
Оказалось, автоматная пуля пробила ей шею. Сбоку. Пробила, оставив два отверстия, сочившиеся кровью.
Мать сорвала с головы косынку, обмотала Люське шею. Люська была испугана, но не плакала.
Теперь по дороге шли автомашины. Одна, с красным крестом на кузове, остановилась, из кабины выскочил немецкий офицер.
— Вас ист дас? — окликнул, тыча пальцем в Люськину повязку, сквозь которую проступили два красных пятна.
Мать молчала в растерянности.
Немец перебросился несколькими словами с водителем, после чего распахнул дверцу кузова, подтолкнул к ней Люську.
— Орша, — произнес тоном приказа, — хошпиталь.
Люська уцепилась в испуге за материн подол. Немец попытался оторвать ее, но тут она разревелась, а мать, тоже чего-то испугавшись, прижала Люську к себе, забормотала торопясь:
— Не надо, что вы, мы сами... Я сама... Ранка пустяковая, обойдемся без госпиталя...
— Я, я, хошпита́ль, — закивал немец, услыхав знакомое слово. — Орша, хошпита́ль.
Быстро обошел мать со спины, ухватил за локти и затиснул вместе с Люськой в машину.
— Сынок! — крикнула, в панике обернувшись, мать.
Эдик молча пронырнул мимо немца, запрыгнул в кузов; тотчас позади громко щелкнул дверной замок, машина сдала вбок и назад, развернулась и покатила обратно в Оршу.
В госпитале, куда их привезли, Люську раздели в вестибюле до трусиков, увели в операционную. Мать с Эдиком приткнулись на обитом клеенкой диване, с тревогой посматривая на застекленные, окрашенные изнутри белилами двери.
Настроились терпеливо ждать — операция же! — но вскоре Люську вынесли на носилках обратно в вестибюль. Люська не открывала глаз и была такой же белой, как простыня, под которой лежала.
Одна из санитарок оказалась русской. Опуская на пол носилки, шепнула:
— Выкачали кровушку-то... Для своих, для раненых собирают.
Люська так и не открыла глаз, она уже не дышала.
Мать взяла тело на руки, прикрыла полами своей жакетки.
— Не отставай, сынок, — позвала.
За воротами с ужасом оглянулась на госпиталь, крикнула Эдику:
— Не отставай!
Бросилась бежать, прижимая к себе мертвую Люську и оглядываясь то и дело на ворота госпиталя, будто ожидая погони. Добежала до перекрестка, повернула за угол, остановилась перевести дух:
— Кажется, ушли, — проговорила с облегчением и тут же упала без чувств.
И больше не встала.
Эдика подобрали станционные рабочие, пристроили в бригаду слесарей по ремонту вагонов. Учеником.
Бригадирствовал старик по прозвищу Дрын. Почему такое прозвище дали, Эдик расспрашивать постеснялся, про себя же решил — наверное, за высокий рост и худобу. У него и жить стал.
Шел июль 1941 года...
В декабре — в середине декабря — к бригадиру приехала из Могилева сестра. Тоже рослая, но, не в пример брату, объемная. Старуха как-то сумела пробраться на товарняк, затаилась и вполне благополучно докатила до Орши.
Эдик потерял покой: если старой женщине, да еще этакой громоздкой, удалось обхитрить немецких охранников, так неужели он, маленький, верткий, не пронырнет на товарняк, идущий в Могилев?
Сказал о своем решении бригадиру. Тот принялся было вразумлять, но он объяснил: вон уже наше войско раздербанило немца под Москвой — об этом по всей Орше переклик, — глядишь, недолго ждать, когда и Могилев освободят, и вдруг получится, что отец пойдет со своей частью где-нибудь рядом и сумеет хотя бы на денек вырваться домой...
Старик повздыхал, расспросил сестру, кто из старых железнодорожников остался в Могилеве, и снабдил Эдика запиской к одному из них — Ковалеву Степану Саввичу. Чтоб тот посодействовал насчет работы.
Осуществить свой план Эдику удалось только перед самым Новым годом. В Орше все прошло гладко, без приключений. Помогли свои же ремонтники. И в Могилеве повезло: на подходе состав придержали перед семафором (видно, пути были забиты), Эдик спрыгнул и сразу скатился под откос. Охрана его не заметила.
Обошлось без приключений и в Орше и здесь, на родной станции, и он порадовался, как ловко все провернулось, а в конце-то оказалось, зря ликовал и зря рвался сюда: на месте их дома высилась груда кирпичей и полуобгоревших досок. Поднял палку и, глотая слезы, долго ковырял припорошивший развалины серый снег. Искал, сам не зная чего.
Но горюй не горюй, а устраиваться как-то надо. Попытался найти кого-либо из тех, с кем родители водились семьями. Оказалось: одних вот так же разбомбили, другим удалось эвакуироваться. Вспомнил про записку бригадира, двинул на станцию искать адресата.
Охрану несли, как и было заведено у немцев, полицаи. Один из них, рябой, приземистый, уже в годах, заметил Эдика, прикрикнул:
— А тебе, щенок, какого черта тут надо?
— Я по делу, у меня записка...
Показал листок, будто он мог служить пропуском. И рябой в самом деле махнул разрешающе рукой, спросив равнодушно:
— До кого адресована?
— Ковалеву. Он тут на ремонте вагонов. Степан Саввич Ковалев.
— Так, так, так? — ободряюще прострочил рябой, вдруг проявив неподдельный интерес. — Ковалев, говоришь? Степан Саввич?
Поманил к себе.
— Ну-к, покажь, какая там писулька!
Эдик протянул записку, но рябой раньше цепко ухватил его за локоть.
— Это ты оч-чень даже ко времени, — произнес с непонятным злорадством. — И кто, скажи, послал тебя?
Эдик уже почуял неладное, но все-таки ответил:
— Дрын...
— Дрын? Да ты, я смотрю, шутник!
Принялся вслух разбирать каракули бригадира:
«Степушка, этот малец — сплошной на данный момент сирота, ежели можешь, пристрой его куда там к себе. Он сам про все расскажет...»
Читая, все сильнее стискивал локоть.
— Больно мне, — поморщился Эдик.
— Больно? — переспросил удовлетворенно рябой и вдруг пообещал: — Еще не так больно будет, как допрашивать начнут! Такого дрына отведаешь, что...
Не договорив, поволок его к мрачному, иссеченному пулями зданию с зеленой железной крышей.
— Дяденька, родненький, отпусти! — попытался вырваться. — Что я такого сделал?
Рябой, не отвечая, с силой ударил коленом под зад. Зубы непроизвольно клацнули, он прикусил язык. Рот заполнился кровью. Сплюнул, на грязном снегу проступило алое пятно.
— Не пойду! — упер в снег каблуки не по росту больших сапог.
Откуда-то сверху донеслось:
— Эй, Махоткин...
Эдик вскинул глаза: из чердачного оконца без стекол выглядывал белобрысый парень в одежде полицая; на шее у него болтался бинокль.
— Махоткин, пес, оглох, что ли?
Рябой приостановился, перестал подталкивать Эдика.
— A-а, старшой, гутен таг тебе!
— Чего с огольцом войну затеял?
— Да вот, понимаешь, — хохотнул рябой, — откуда и не ждал, наваром запахло...
— Не сволочился бы, Махоткин, какой может быть от мальчишки навар!
— Не скажи: он, оказалось, из той компании, какую сейчас в гестапе пытают.
Полицай на чердаке озадаченно хмыкнул, приготовился что-то сказать, но тут из-за угла здания вывернулся офицер, заговорил с ним по-немецки; парень отвечал немецкой же бойкой скорострелью, без какого-либо промедления или спотычки.
— Немец, а пойди ты пойми его, — пробормотал сквозь зубы рябой, — жалеет всякую сволочь!
Эдик наконец в полной мере осознал, в каком оказался положении. Коли к человеку прискреблось гестапо, теперь все друзья и знакомые под подозрением, начнут сейчас допытываться, от кого нес Ковалеву записку, что должен был передать на словах. Сказать про бригадира — того замордуют, не сказать — из самого жилы вытянут. Насмотрелся уж на такое, понял, что к чему.
Прикушенный язык саднил, во рту было солоно от крови. Вновь сплюнул, повторил с отчаянием:
— Не пойду!
Добавил, все решив для себя:
— Убивай здесь, если так!
Рябой хохотнул, внезапно присел на корточки и, с медвежьей силой ухватив Эдика за ноги, кинул, подобно кулю, себе на плечо; не успел он опомниться, как обдало застойным теплом прокуренного помещения.
— Вас ист дас? — услышал чей-то удивленный возглас.
В следующее мгновение рябой сбросил его рывком с плеча, он ударился затылком о стену и как провалился куда-то.
Очнулся, ощутив холодную воду на лице. Сразу не мог взять в толк, где он, но увидел над собой рябого, и цепочка событий восстановилась.
Рябой со странной бережью поднял его с пола; усадил на стул.
— Чего ты хлипкий такой? — спросил недовольно и, не ожидая ответа, доложил кому-то в комнате: — Очухался. Сейчас проморгается.
Он в самом деле быстро проморгался и увидел перед собой двоих немецких офицеров. Один, в шинели и теплой фуражке, сидел бочком на широком подоконнике, поигрывал перчатками, второй полулежал на кожаном диване с сигаретой в зубах — на нем, в противоположность первому, был только китель с расстегнутым воротом.
— Гут, — буркнул этот, на диване, и лениво махнул рябому рукой, в которой белел знакомый Эдику листок.
Рябой с видимой неохотой покинул комнату.
Немец перевел глаза на Эдика.
— Кто есть писаль этот... бриф (письмо)? — спросил, помахав листком.
Он попытался уйти от прямого ответа.
— Я насчет работы, — проговорил понурившись, с трудом ворочая распухшим языком. — На ремонт вагонов хотел...
— Не прикидывайся дурачком! — совершенно чисто по-русски кинул вдруг ему офицер, сидевший на подоконнике.
— О, о, это есть так! — подхватил, рассмеявшись, немец на диване.
— Не прикидывайся дурачком! — повторил тот, с подоконника. — Тебя спрашивают, от кого явился к Ковалеву? Ну!
Он молчал, ошарашенный не столько вопросом, сколько самим голосом — в нем прозвучало что-то пугающе знакомое. Подняв голову, вгляделся: белесые усики, приспустившийся над ними вислый нос. Тем временем офицер закурил, пустил к потолку колечко дыма, проводил его холодным взглядом и, сведя вдруг глаза к переносице, внимательно обследовал кончик собственного носа.
— Майор Захаров? — непроизвольно вырвалось у Эдика.
Тот резким взмахом руки отбросил кольца дыма.
— Твое лицо мне тоже знакомо, — сощурился офицер, припоминая. — Отпрыск подполковника Крицина? Я не ошибся?
Эдик проглотил все еще солоноватую слюну, но смолчал. Немец, валявшийся на диване, с живостью приподнялся, спросил у Захарова по-немецки:
— Кеннен зи ин (вы с ним знакомы)?
Не отвечая ему, Захаров соскользнул с подоконника, приблизился к Эдику, взял жесткими пальцами за подбородок.
— А я ведь тогда привез ваши вещи обратно, полагая, что вернетесь, но на месте дома была уже груда кирпича...
Эдик опять лишь проглотил слюну.
— Где пристроились? — продолжал Захаров, все не разжимая холодных пальцев. — Мне бы повидать мамашу. Понимаю, она считает меня подлецом, но... Ей же от записей твоего отца никакого прока, а я... Кстати, там вырвана страница — на ней, судя по всему, должна быть карта местности...
Эдик молчал. Захаров выпустил подбородок, повернулся к дивану.
— Уступите, капитан, мальчишку мне, дам хорошую цену!
Немец как-то неопределенно усмехнулся, повторил свое:
— Кеннен зи ин?
Однако не стал дожидаться ответа, перевел взгляд на Эдика:
— Ви есть знайт дрюг дрюг?
Эдик не успел раскрыть рта, его опередил Захаров — он прямо-таки взбурлил от негодования:
— Хорошенькое дельце! — накинулся на капитана. — Вы так спрашиваете, точно готовы заподозрить меня в связях с подпольщиками.
— Найн, найн, — поднял тот обе руки, — найн!
— Мало ли с кем я был знаком до вашего прихода! — продолжал возмущаться Захаров.
— Гут, гут, мы вам доверять.
— Тогда уступите мальчишку, у меня свои виды на него. Повторяю, дам хорошую цену.
— Папиргельд (бумажные деньги)? — покривился немец.
— Ну, услужу чем-нибудь. Во всяком случае, за мной не пропадет.
— Гут, за добрый услуг, — согласился немец, вновь усмехнувшись, — за добрый услуг можьно догофор: вам — мальшик, мне — это...
Помахал листком.
— Кто писаль? Кто есть аутор?
Захаров склонился в церемонном полупоклоне:
— По-моему, капитан, у вас были возможности убедиться, что я умею, — последнее слово он произнес с нажимом, — умею делать людей разговорчивыми. Будьте спокойны, у меня этот молчун все выложит!
Резкий телефонный звонок заставил подняться с дивана немца.
Отвлек и внимание Захарова, который откровенно прислушивался к разговору. Судя по всему, понимал чужую речь.
— Мы должны ехать? — спросил у капитана, когда тот опустил трубку на рычаг.
Немец с недовольным видом подтвердил, начал одеваться. Захаров в раздумье поглядел на Эдика, потом переключился на массивную, обитую железом дверь, с нее — на забранное решеткой окно. Невольно проследив за его взглядом, Эдик подумал, что до войны в этой комнате размещалось, верно, что-нибудь вроде кассы.
— Пожалуй, можно оставить мальчишку до нашего возвращения здесь, — обратился Захаров к немцу, подергав решетку. — Мне кажется, надежно.
— О. я, я, — ухмыльнулся немец, — карцер гут!
Через минуту Эдик остался в одиночестве и, дождавшись, когда стихнут в коридоре шаги, стал, подобно Захарову, тоже обследовать окно «карцера». Только с другой, конечно, целью.
Оно было с двойными рамами и мутными, давно не мытыми стеклами, но его интересовали в первую очередь не рамы и стекла, а железные прутья, что разграфили изнутри оконный проем. Ухватился за один из них, рванул к себе, толкнул от себя — прут даже не шелохнулся. Перешел к следующему — тот же результат.
«Крепко сделано, черт!» — ругнулся про себя.
Все же начал перебирать их поочередно, надеясь, вдруг который-то удастся расшатать и отогнуть. Отогнуть настолько, чтобы протиснуться.
За этим занятием и подстерег его полицай, который выглядывал давеча с чердака: неожиданно вывернулся из-за стены, прилепился снаружи лицом к стеклу. Эдик отпрянул в глубину комнаты, но парень поманил пальцем, показал знаками, чтобы открыл форточку, врезанную в нижнюю часть рамы.
Поколебался, однако, вспомнив, как парень заступался перед рябым, решился — просунул сквозь решетку руку, откинул, насколько позволяли прутья, внутреннюю створку, дотянулся, изогнувшись, до наружной. Парень осторожно осмотрелся, шепнул:
— Выломай фортку в двери!
Сунул продолговатый сверток и мгновенно исчез.
Эдик развернул тряпку: на ладони лежал штык от немецкой винтовки.
Странно, он не испытывал тогда, как теперь вспоминает, радости или волнения. Видимо оттого, что, убедившись в прочности решетки, уже не смел поверить в возможность вырваться нз помещения, где все предусмотрено для защиты от взлома. Неважно — снаружи или изнутри.
Тем не менее прошел к двери, вяло потыкал штыком в закрашенные пазы. И вдруг обожгло ознобом: оконце в двери оказалось заделанным створкой, которая держалась с одного бока на шарнирах, а со второго — на задвижке и... вбитых по углам гвоздях.
Иначе говоря, то была обыкновенная форточка, лишь на время прекратившая свое действие из-за этих двух гвоздей. Форточка, через которую, надо думать, клиенты имели дело с кассиром.
Сдерживая дрожь в руках, начал обковыривать угловатые шляпки. Наконец собрался с духом, поддел одну кончиком штыка — гвоздь с неохотой, но, таки, полез из гнезда.
Со вторым управился уже без церемоний.
Оставалась задвижка — толкнул ее, потянул за выточенную из дерева ручку, и створка тотчас безропотно откинулась на шарнирах, открыв глазам полутемный коридор.
На лбу выступила испарина, а самого заколотило — зубам во рту тесно сделалось.
В глубине коридора скрипнула дверь. Он отпрянул в сторону, но от двери донеслось:
— Не бойся, это я!
Парень не удивился тому, что створка уже выломана, потребовал нетерпеливо:
— Штык!
Эдик принялся трясущимися руками заворачивать штык в тряпку.
— Кончай возиться! — остановил тот, а приняв штык, скомандовал: — Лезь!
Эдик привстал на цыпочки, просунул в отверстие голову.
— Не так! — выпихнул он его обратно. — Скинь ватник и возьми стул. Со стула пробуй.
Эдик сбросил куртку, передал вместе с шапкой в окошечко, после этого взобрался на стул, вновь просунул голову; голова шла свободно — не пошли плечи.
— Сожмись! — посоветовал тот.
Куда еще-то? Он и без того скукожился до предела.
— Ты вот что, — сказал тогда парень, вновь выпихивая его, — ты давай спокойно, без паники... Давай теперь вот как пробуй: толкай одну руку сразу вперед, вместе с головой, а другое плечо как бы ужми, сделай пологим. Ну-к!
Попробовали. Спаситель, помогая, с силой потянул за просунутую вперед руку и содрал ему кожу. Не сказать, чтобы боль была непереносимой, но он не удержался — вскрикнул.
— С ума с-сошел? — зашипел тот.
Метнулся к выходу, осторожно приотворил створку двери.
— Все спокойно, — сообщил, возвращаясь.
Эдику сдавило грудную клетку, он с трудом втягивал воздух. Уперся в стул, пытаясь протолкнуться дальше — стул вывернулся из-под ног, они повисли без опоры.
— Тяни, — попросил.
— Опять заорешь?
— Тяни!
— Хорошо, только ты сожми зубы и терпи.
Обхватил за предплечье, потоптался, примериваясь, крякнул и рванул наружу. Горячая волна опалила грудь, и Эдик, чтобы не закричать, впился зубами в руку. Зато плечи были уже на свободе.
— Жив? — заглянул в лицо спаситель.
Эдик с усилием разжал рот, но ничего не сказал. Не смог.
Остальная часть туловища и ноги прошли в проеме без затруднений. Парень прикрыл окошко, похвалил:
— А ты с характером!
Эдик молча разглядывал проступившую сквозь рубаху кровь.
— Не обращай внимания, — успокоил тот, накидывая ему на плечи куртку. — Заживет, коли все обойдется.
Подтолкнул к выходу, добавил тоном приказа:
— Пойдешь так, будто веду тебя под конвоем.
На улице достал из кармана пачку махорки, стал присыпать следы. Возле здания, к счастью, никто не дежурил.
Прошли вдоль стены до угла, повернули к лестнице, ведущей на чердак, и тут нос к носу, что называется, столкнулись с рябым.
— Куда это ты, старшой, моего крестника повел? — с ревнивой подозрительностью приступил он к парню.
— Да вот, понимаешь, капитана срочно вызвали в комендатуру, так он препоручил постеречь. Пускай, говорит, при тебе побудет, в надежном месте.
Рябой недоверчиво хмыкнул, оглядел Эдика, перевел взгляд на парня.
— И где же, ты считаешь, это надежное место?
— А на чердаке, где я наблюдательный пост оборудовал. — И позвал: — Айда с нами, Махоткин, там все теплее, чем на дворе. За ветром как-никак.
Рябой потоптался, словно бы раздумывая, потом вдруг заступил Эдику дорогу, а парню сказал:
— Я его сам постерегу, от меня, будь уверен, не сбежит.
И со знакомой уже Эдику цепкостью ухватил его за локоть. Эдик рванулся, пытаясь освободиться, но локоть был как в клещах.
— Чем он тебе насолил, Махоткин? — вступился парень. — Чего к нему вяжешься?
Рябой зыркнул по сторонам, точно высматривая, кого бы из своих призвать на помощь.
— Я вяжусь, а ты з-защищаешь? — нервозно взвизгнул, нашаривая свободной рукою свисток на шнурке. — Давно з-замечаю, больно жалостлив к шушере! Может, з-заодно с подпольщиками?
Парень, не ответив, тоже быстро глянул по сторонам, потом шагнул к рябому и, поймав руку со свистком, круто заломил, вывернул за спину. Рябой матюкнулся сквозь зубы, выпустил Эдика и, скрючившись, буквально переломившись от боли надвое, оказался лицом на уровне каменного фундамента здания. Тогда парень навалился всей тяжестью, резко толкнул противника вперед, на каменную кладку. Тот с маху стукнулся головой, и этот таранный удар выбил его из сознания. Он мешком осел на грязный снег. Парень, не мешкая, выхватил пистолет, хрястнул упавшего по затылку.
Эдик, зажав рот, смотрел расширившимися глазами; опавшая было дрожь снова выплеснулась под скулы.
— Чего таращишься? — выдохнул парень, пытаясь взвалить обвисшее тело к себе на загорбок. — Берись за ноги!
Заволокли убитого на чердак.
— Свети! — хрипнул парень, сунув Эдику фонарик и подтолкнув вперед. — Целься в самый дальний угол.
Уложили тело за одной из печных труб. Парень показал Эдику на валявшиеся вокруг обрезки досок, куски толя, распорядился:
— Прикрой хоть ими, что ли!
Сам поспешил к окну, где был оборудован наблюдательный пост, высунулся наружу.
Наверное, ничего настораживающего не увидел: махнул рукой, подзывая Эдика, опустился на табуретку, закурил.
Эдик все не мог справиться с собой.
— Штормит? — сочувственно кивнул парень, жадно глотая дым, и добавил убежденно: — Не мы его — так он бы нас, можешь не сомневаться. Зверюга еще тот, успел насмотреться на его «подвиги».
— А что, как найдут его здесь? Станут же, поди, искать?
— Не каркай!
— Я не каркаю, я просто...
— Ну, если просто... Следы табаком присыплю, чтоб собака не взяла, а самого уволоку потемну на угольный склад, там не скоро доищутся.
Загасил окурок, достал из кармана платок, начал протирать бинокль. Эдик поколебался, но все же решился — спросил, кивнув в глубину чердака:
— За что он тебя... немцем называл?
Парень искоса глянул на него, вздохнул.
— Я и есть немец. Иначе, думаешь, они меня старшим над этими ублюдками поставили бы?.. Только я — наш немец, родился и вырос здесь, на нашей земле.
— А почему меня... со мной...
— Зачем с таким риском твою шкуру спасаю, хочешь спросить? Ну, если сказать напрямую, не только из-за того, что пожалел, просто знаю, как у нас допрашивают... Ты мог не выдержать и потянуть за собой целую цепочку людей.
— А я ведь взаправду насчет работы шел, мне...
Он вдавил в плечо Эдику пальцы, буркнул:
— Ну, ну, ты же не на допросе!
Приставил к глазам бинокль, опять высунулся наружу, но тотчас подался назад, шепнув:
— Капитан вернулся, следственный эксперимент сейчас будет делать.
— Как это?
— А вон погляди через щель в крыше.
Эдик приник к выеденному ржавчиной отверстию. Через пути, в направлении стоявшего поодаль состава, шли под охраной автоматчика двое железнодорожников со связанными руками; чуть поотстав, шагали давешний капитан, еще один немецкий офицер и Захаров.
— Куда они ведут наших? — с тревогой оглянулся Эдик.
— Говорю же, следственный эксперимент: заставят на месте показать, как вагоны портили. Думают, это поможет находить саботажников, которые мешают отправлять грузы на фронт и в ихнюю фашистскую Германию.
Тем временем группа приблизилась к составу. Капитан взмахнул перчаткой, дал какую-то команду. Солдат развязал пленников. Один из них подошел к вагону, наклонился над колесом, откинул крышку буксы. Поманил капитана. Остальные сгрудились вокруг.
Пытаясь разглядеть, что там показывает немцам железнодорожник, Эдик просмотрел, как получилось, что второму пленнику удалось вырваться из кольца. Засек лишь, как тот стремительной тенью унырнул под вагон.
Охватившее всех замешательство длилось какие-то секунды, затем натренированный охранник бросился следом, сопровождаемый истошным воплем капитана:
— Нихьт шиссен (не стрелять)!
Захаров кошкой вскарабкался на вагон, гулко протопал по железной крыше, перепрыгнул на соседний.
— Шиссен зи нихьт (не стреляйте)! — крикнул и ему оставшийся внизу капитан и добавил на ломаном русском: — Живьеом, взять живьеом!
С чердака был виден только прыгающий с крыши на крышу Захаров — он направлялся сюда, к вокзалу; беглеца же и кинувшегося в погоню солдата скрывали от глаз вагоны.
Вдруг Захаров приостановился, рванул из кобуры пистолет, выстрелил в воздух.
— Стой! — крикнул, готовясь спрыгнуть на междупутье.
Но, как видно, тот, кому приказывал, не подумал повиноваться, потому что Захаров вновь забухал каблуками по железу, сбрасывая на бегу длиннополую, стегавшую по ногам шинель. Оставшись в кителе, он заметно наддал, быстро приближаясь к голове состава.
Левее его, на соседнем пути, стояли еще вагоны — из-за них вынырнул запаленный охранник, метнулся наперерез беглецу. И здесь, на выходе из коридора, образованного двумя составами, они столкнулись. Преследуемый не сделал попытки уклониться — напротив, используя инерцию, пригнулся и саданул с разбегу головой в подбородок немцу. Тот опрокинулся навзничь. Железнодорожник выхватил у него автомат, отпрыгнул, но выстрелить не успел: Захаров ударил сверху из пистолета ему в руку, выбил оружие.
— Сволочь! — скрипнул зубами парень. — Гад продажный!
...Эдик пробрался обратно в Оршу. Оставался тут до заветного дня — 28 июня 1944 года, когда Советская Армия вымела немцев из Могилева. Приехал сюда, построил возле развалин родного дома сараюшку, стал ждать отца. Позднее удалось выяснить: отец погиб еще в сорок первом, под Москвой.
Парня, спасшего ему жизнь, не застал, следов отыскать не смог. Тем более не знал ни имени, ни фамилии.
Дальше были техникум, вечернее отделение института, рельсовые стройки Сибири.
Захаров исчез. Казалось, навсегда.
И вот — эта встреча. Инженер шел к костру, глядя на человека в лисьей шапке. И вдруг увидел: Сапрыкин настороженно покосил глазами.
Или показалось?..
Обогнул костер, остановился с противоположной стороны — так, чтобы видеть лицо: он или не он?
Лоб закрыт шапкой, низ лица — бородой, остаются глаза в сетке морщин и нос. Глаз он не запомнил, а вот нос... Впрочем, и к нему тогда специально не присматривался, в память запала только связанная с ним привычка.
— Чего вы меня разглядываете? — удивился тот.
Именно удивился. Без наигрыша.
— Извините, — смешался инженер. — Вы мне очень напоминаете одного давнего знакомого. Кажется, все же ошибка.
— Почему кажется? — опять удивился Сапрыкин. — Странно вы изъясняетесь, право. Я, например, вижу вас впервые. Ну, не сегодня, конечно, а вообще.
Вдруг рассмеялся, повторил:
— Право, странно изъясняетесь.
Инженер невольно отметил про себя это «изъясняетесь», чересчур изысканное для человека без образования и квалификации. Впрочем, не могло разве случиться такого, что на приработки в тайгу подался интеллигент, скатившийся по какой-то причине до положения «бича»?
— Давно в этих краях? — спросил инженер, опускаясь на корточки и загораживаясь от жара рукавицей.
Сапрыкин долго молчал, крутил над пламенем валенки; подумалось даже, что не услышал вопроса.
— Вам это так интересно? — грубовато спросил наконец в свою очередь и, не дав ответить, буркнул: — В трудовой книжке все указано.
— Ну, зачем такая официальность? — усмехнулся инженер, а про себя подумал: если ты действительно Захаров, то насчет документов конечно же позаботился.
Сбивало с толка поведение Сапрыкина. Сейчас он был спокоен, держался естественно, без напряжения, как мог держаться человек, у которого все чисто за спиной. Что же тогда побудило пуститься давеча в бега? Или то был первый, не очень осознанный импульс, продиктованный неодолимым инстинктом самосохранения?
— Вы пощупайте, может, уже высохли? — кивнул инженер на валенки.
Тот молча сунул руку в один, потом в другой валенок, отставил их, взял с колен портянки, поднес к огню. Поднес и, сосредоточенно глядя на них, вдруг неуловимо быстрым движением свел глаза к переносице, поймал в фокус кончик носа. Видно было, что проделал это совершенно непроизвольно, как если бы, скажем, взмахнул ресницами — значит, давняя, ставшая действительно второй натурой, привычка.
Не отдавая себе отчета, инженер машинально попытался скопировать это движение глазами, и тотчас, в колеблющемся над костром мареве возникло смеющееся Люськино личико, а в ушах прозвучал звонкий голосок: «Мама, мамочка, погляди на Эдьку!»
Он откачнулся, потерял равновесие, сел на снег. Сердце колотилось где-то под самым кадыком, мешало дышать. Инженер понял, что еще минута, и кинется на человека по ту сторону костра.
Чтобы успокоиться, набрал в горсть снега, стал растирать лицо.
— В сон поклонило? — посочувствовал Сапрыкин.
Он промолчал, бросил в костер остатки снега и, сознавая, что может все испортить, не удержался — спросил напрямую:
— Вам ни о чем не говорит фамилия... Захаров?
Спросил и встал на колени, чтоб лучше видеть его лицо.
Тот вздохнул:
— Говорит...
И оборвал себя, закашлявшись: надо же было случиться такому, чтобы именно в эту минуту ветер переменился — пахнул дымом.
— Говорит, — повторил, прокашлявшись. — Техник у нас в экспедиции работал — Захаров. Славный был человек, да клещ его в тайге на тот свет отправил. За трое суток скопытился.
В голосе — ни тени волнения, только печаль по хорошему человеку.
И лицо не всколыхнулось.
Неужели ошибка?
Но почему, почему он вдруг пустился в бега?
— Знаете, Сапрыкин, специфика нашей работы в таких вот полевых условиях требует полной доверительности. То есть мы должны безоглядно полагаться один на другого...
Сапрыкин усмехнулся:
— Моя личность вызывает у вас...
— Не личность, нет, — перебил инженер, — но ваш сегодняшний поступок: почему вдруг, ни с того ни с сего, предприняли попытку скрыться?
Сапрыкин вновь усмехнулся, качнул лисьим малахаем.
— Исповедь вам моя нужна?
— Ну, это, как хотите, называйте, главное, чтоб был понятен мотив.
— Хорошо, объясню...
Надел валенки, встал, потоптался, точно проверяя, не будут ли тесны после просушки, вновь опустился на валежину.
— У вас не найдется закурить? Свои-то подмочил.
Инженер, не вставая с колен, протянул над костром пачку «Беломорканала». Сапрыкин взял папиросу, тщательно размял, подул в мундштук, неспешно прикурил от головни и лишь после этого стал рассказывать. С такой же неторопливостью и обстоятельностью.
Смысл сводился к тому, что вот уже четырнадцать лет, как жена ушла к другому и прижила сына. Но зарегистрирована-то с Сапрыкиным, поэтому все эти годы за ним гоняется исполнительный лист. Только он, Сапрыкин, не дурак, чтобы платить алименты на чужого ребенка.
— Допустим, — сказал инженер, сдерживая себя. — Но сегодня-то от какого исполнительного листа в бега пустились? Кто сегодня от вас алименты требовал?
Сапрыкин вздохнул:
— А вы полагаете, надлежит ждать, когда исполнительный лист под самый нос сунут?
— Я ничего не полагаю, мне просто хочется понять, почему сегодня вы ни с того ни с сего...
— Как это ни с сего? Как ни с сего, если вдруг вижу — милицейская гончая стойку на меня, как на какого-нибудь рябчика, сделала?
Инженер вспомнил: да, в самом деле, на примыкающем к трассе участке автомагистрали останавливался сегодня желтый «газик». Утром, вскоре после их приезда сюда, на трассу. И водитель о чем-то расспрашивал второго техника. Видимо, о дороге, потому что машина сразу же двинулась дальше. Но разве не могло быть такого, что, увидев представителей власти, Сапрыкин связал их появление со своей многолетней задолженностью по исполнительному листу?..
— У меня рефлекс уже выработался, — вздохнул тот, — как увижу милицию, ноги сами третью скорость включают.
На его раскрасневшемся от жаркого пламени лице отпечаталось выражение почти детской непосредственности; он бросил в костер окурок, опять вздохнул, развел руками: судите, мол, как бог на душу положит, а я весь тут, перед вами.
Глядя на него, инженер подумал, что если все это — актерство, игра, то исполнение весьма искусное, и, значит, нечего рассчитывать захватить столь тренированного актера врасплох.
И еще подумал, что для установления личности этого человека он не сможет, к сожалению, прибегнуть к помощи органов госбезопасности: не с чем идти туда, нечего предъявить, кроме рассказа о запомнившейся привычке изменника Родины Захарова.
Минуло около двух недель. Работа на трассе подходила к концу. И хотя дело и без того делалось сноровисто и споро, инженер торопил отряд, подталкивал и подталкивал парней.
Он даже убедил их выйти на трассу в очередное воскресенье, пообещав приплюсовать соответственно по одному дню к отпуску каждого.
Объяснять причины штурма не требовалось, люди понимали: чем быстрее завершится этап изысканий, тем раньше будет выдан строителям дороги технический проект.
Однако нетерпение инженера диктовалось в данном случае еще и личными мотивами: отъезд в город и переход к камеральной обработке материалов изысканий освобождал от необходимости держать в отряде временных рабочих. Иными словами, появлялся благовидный предлог избавиться от Сапрыкина.
Вообще-то Сапрыкин оказался чистым. Без червоточины. То есть тем, за кого себя выдавал — Сапрыкиным. Если бы это подтверждалось лишь документами, инженер мог бы еще сомневаться, а тут удалось организовать проверку через живых свидетелей: сопоставить записи в трудовой книжке с сообщениями старых сослуживцев Сапрыкина в Ачинске, где тот работал до своих скитаний по тайге.
Правда, сделано это было по телефону, но зато столь детально, что исключались всякие подозрения. Нашла подтверждение в процессе проверки и версия Сапрыкина относительно его семейных передряг: в Ачинске действительно проживали жена и сын, которые не имели о нем в последние годы никаких вестей.
Единственное, чего не сделал инженер — не послал в Ачинск снимка. Хотя мысль такая и появлялась. Но с другой стороны, под каким предлогом стал бы вдруг фотографировать человека?
Сапрыкин оказался чистым, да, и все же каждодневно видеть его было для инженера настоящим мучением, память срабатывала в одном и том же направлении — возвращала в Могилев военной поры. И ничего не мог с собой поделать, все закипало в нем.
Иногда ему казалось, что Сапрыкин тоже насторожен. Если он и в первые дни не отличался особой общительностью, то сейчас прикрылся, как обитатель речной раковины, створками и выжидающе посматривал из щели.
С ребятами на эту тему инженер, естественно, не распространялся.
Последнюю неделю он стал даже общих привалов избегать. Придумывал какой-нибудь предлог, не шел к костру.
Изыскатели квартировали в ближнем селе, рассредоточившись в нескольких домах. Приезжая с трассы, инженер выскакивал возле давшего ему приют дома из кабины грузовика, взмахивал, прощаясь, рукой и уединялся до утра.
О совместных «посиделках», какие практиковались прежде, ребята уже и не заикались — знали: инженер сошлется на головную боль. И в клуб тоже наведывались теперь без него.
Надо думать, и те несколько вечеров, что оставались до отъезда, прошли бы по установившемуся скучноватому распорядку, если бы события не свернули внезапно с наезженной колеи. Первую весть об этом принес инженеру Саша.
Инженер только расположился поужинать после возвращения с трассы, как Саша буквально ворвался в дом и, размахивая каким-то листком бумаги, возбужденно сообщил:
— Все, сбежал-таки!
— Ты о Сапрыкине?
— К хозяйке милиционер заглянул, — не знаю, по какому там делу, — а этот увидел его — и ходу!
— Баба с возу... — впервые за последние дни улыбнулся инженер. — Выходит, не сочинял насчет третьей скорости.
— О какой скорости вы говорите?
— Да Сапрыкин мне душу изливал: стоит, дескать, почуять приближение исполнительного листа по алиментам, так ноги сами третью скорость включают. Как говорят, пуганая ворона куста боится... Милиционер не удивился его поступку?
— Да получилось-то как, Эдуард Антоныч...
Нивелировщики жили всей группой в одном дворе, к ним после своего прихода в отряд подселился и Сапрыкин. Хозяйка выделила квартирантам флигель-насыпушку, служивший ее семье в качестве временного пристанища в ту пору, когда поднимали дом. Ну, времянка — она и есть времянка, к утру здесь сильно выстывало, приходилось перед подъемом подтапливать. С вечера наготавливали дров. На этот раз отвечал за топливо Сапрыкин и, как приехали с трассы, он, не откладывая, подался под навес, где были уложены заранее напиленные чурбаки.
Он отправился под навес, а Саша — к хозяйке, чтобы заполучить ежевечерний бидон молока. В это самое время и наведался сотрудник милиции.
«Хозяйка есть?» — спросил у возвращавшегося с молоком Саши.
Они повстречались в тесных сенцах, и Саша, пропуская гостя, отступил в сторону, пробурчал:
«А куда бы ей подеваться, на ночь глядя?»
А на пути к флигелю Сашу перехватил Сапрыкин.
«Чего это он заявился?» — кивнул с откровенной тревогой на освещенные окна.
Саша уловил тревогу, и ему захотелось пугануть алиментщика (о его игре в прятки с законом он уже знал).
«Да на нервах наших поиграть! — воскликнул с деланным возмущением. — Из города, дескать, поступило распоряжение установить личности всех приезжих. Ищут, я понял, кого-то».
«Ха-ха, чего выдумал! — нервно хохотнул Сапрыкин, однако тем не менее торопливо зашагал к воротам, кивнул Саше: — Добегу до аптеки, пока не закрылась, а то голова раскалывается».
«У меня цитрамон есть, враз вылечишься».
Тот не оглянулся, будто не услышал.
— Ну, я не стал догонять, не моя забота алименты взыскивать, — рассказывал Саша инженеру, — но до сведения милиционера данный факт довел.
— И что же он предпринял?
— Да ничего. Только спросил, какие имеются вещи, и конфисковал сапрыкинский чемодан. Попросил нас всех присутствовать при вскрытии, составил акт.
Тут он вспомнил о листке бумаги, который крутил все это время в руках, положил перед инженером.
— В чемодане обнаружил. Там, на самом дне, оказалась такая толстая тетрадь — их называют общими, — милиционер стал ее просматривать, а листок этот вывалился.
— Зачем он тебе? — поморщился инженер, не притрагиваясь к листку. — Тащишь всякое г... на обеденный стол.
— Эдуард Антоныч, это ведь ваши же какие-то записи! Почему я и заинтересовался.
Инженер поглядел на Сашу, спрашивая взглядом, не спятил ли тот, однако все же склонился над листком, вгляделся в поблекшие карандашные строчки. И оторопел: они были написаны его собственной рукой!
— Вижу, ваш почерк, — бубнил над ухом Саша, — я и заинтересовался.
«Долина ручья на 572-й отметке, — с трудом разобрал инженер, — делится на два рукава, причем левый почти сразу поворачивает круто к северу...»
У него перехватило дыхание, он прошептал растерянно:
— Отец... Рабочий дневник моего отца...
Вскочил, ухватил Сашу за полы распахнутого полушубка.
— Где она?
— Тетрадь, что ли? Ну, как-никак личное имущество, милиционер внес ее в акт и оставил в чемодане... Я же не знал!
— Саша, милый, он не должен уйти! Понимаешь? Мы не имеем права его упустить!
— Сапрыкина?
— Никакой он не Сапрыкин, это изменник Родины Захаров. Изменник и убийца.
Метнулся к вешалке, набросил на плечи полушубок, изнутри поднималась, сотрясая всего, знобкая дрожь.
— Но он наверняка вооружен, а у нас... Где сейчас может быть милиционер?
— Дома, наверно. Забрал чемодан, сказал, что пойдет домой.
— Ты знаешь, где он живет?
— Найду, пожалуй... Может, напрямую, огородами махнем?
Выбрались огородами в проулок, добежали до угла, тут Саша притормозил, гадая, влево им или, наоборот, вправо.
— Сюда, — сообразил, наконец, поворачивая к мерцавшим вдалеке огням довольно большого здания.
Луна над селом только-только начала подниматься, но недавно напа́давший снег светился, казалось, сам по себе, вечерняя улица просматривалась довольно далеко. Шагов, может быть, на двадцать. Именно на таком расстоянии они и углядели распластавшегося на дороге человека в белом полушубке.
— Угораздило кого-то надрызгаться, — громко ругнулся Саша. — Посреди села спать улегся.
Человек шевельнулся, попытался подняться на колени.
— Помогите!
Приблизившись, инженер разглядел охваченную портупеей спину; рядом валялся надломленный кол.
— Опередил нас этот гад, — сказал Саше, подхватывая лежащего. — Увидал — чемодан с тетрадью уплывает, и скараулил.
Саша помог инженеру поднять милиционера, заглянул в лицо.
— Как вы?
Тот, не отвечая, стянул шапку, ощупал затылок.
— Башка целая, однако-то, — проговорил слабым голосом. — Гудит шибко.
— Идти сможете? — спросил инженер, подставляя ему плечо — он оказался почти вровень с ним.
— Не знаю... Пробовать надо.
Нахлобучил шапку, потоптался на месте.
— Ай-я, ит котон, гудит шибко! Угостил шайтан... Алиментщик проклятый!
— Он не алиментщик, — сказал Саша. — Эдуард Антоныч узнал его: это изменник Родины. С войны затаился.
Милиционер как-то встряхнулся, что ли, перестал виснуть у инженера на плече, поспешно отогнув рукав полушубка.
— Нет, не вижу, глаз мутный стал, — пожаловался инженеру. — Смотри ты, пожалуйста.
Инженер глянул на светящийся циферблат.
— Девять без минут.
— Скорей, дома мотоцикл... Должны успевать.
— Думаете, рискнет на рейсовый автобус?
За милиционера ответил Саша:
— Вообще-го говоря, больше не на чем отсюда выбраться.
У себя во дворе милиционер совсем приободрился, постучал в освещенное окно, крикнул выглянувшей молодой женщине — должно быть, жене:
— Я скоро!
— Куда? — донеслось из дома.
— Почта.
Накрытый брезентом мотоцикл стоял под навесом; когда выкатили, инженер кивнул на коляску, предложил хозяину:
— Думаю, вам лучше сюда сесть, а руль мне доверьте... Простите, не знаю ваших имени и отчества?
— Зовите, однако-то, просто Митхас. Я шорец.
— Товарищ Митхас, — сказал инженер, не видя у него на поясе кобуры, — товарищ Митхас, оружие прихватить бы.
— Зачем прихватить? — отозвался Митхас, ныряя рукою за пазуху. — Оно тут.
Переложил пистолет в карман полушубка, сел в коляску.
Инженер давнул на стартер, закинул ногу на седло. Саша пристроился у него за спиной.
Рейсовый автобус делал в селе одну остановку — возле почты, там и группировались пассажиры. Вырулив за ворота, инженер спросил у Митхаса, как туда проехать кратчайшим путем. Митхас махнул рукой вправо...
— Вон много огней — клуб, от него...
Не договорив, перевесился через борт коляски: его стошнило.
— У тебя же сотрясение мозга! — запоздало догадался инженер, перейдя незаметно на «ты». — В больницу надо.
— Ай-я, ит котон! — ругнулся Митхас. — Погоняй!
— Но...
— Ты здесь чужой, а Митхаса шофер знает, пассажиры знают — помогут. Вольница — после. Погоняй!
Посадка уже закончилась, но автобус еще не отошел. Громкое название «рейсовый» носил кузовок на колесах, вмещавший, надо думать, не больше двух десятков пассажиров. Что делалось внутри, рассмотреть не представлялось возможным, стекла покрывал слой изморози.
Да к тому же и света в салоне не было.
Инженер подрулил к автобусу спереди, остановившись так, чтобы автобус не мог тронуться. Спрыгнув, помог милиционеру выбраться из коляски, повел к двери водителя. Водитель опустил стекло, высунул голову:
— Не знаю, мужики, втиснитесь ли, еле двери закрыл. Вас двое, что ли?
Митхас попросил:
— Вылезай, пожалуйста, говорить, однако-то, надо!
Водитель вгляделся, узнал милиционера.
— Митхас, ты? У тебя же свой транспорт.
Тем не менее молодцевато выпрыгнул из кабины, протянул Митхасу руку. Митхас кивнул на инженера:
— Он говорить будет.
Сам шагнул в сторону, переломился надвое: его вновь стошнило. Саша поспешил к нему, подхватил под локоть.
Водитель ухмыльнулся, поднял на инженера нагловатые глаза.
— Никогда не поверил бы, что Митхас может так надрызгаться!
— Он болен, — сухо произнес инженер и, переходя на шепот, попросил: — Прикройте дверцу, чтоб в салоне нас не слышали. И окно поднимите.
Водитель недоуменно хмыкнул, но повиновался.
— Значит, так, — сказал инженер, наклоняясь к уху водителя, — среди пассажиров находится человек, который... Ну, словом преступник, он может на все пойти. Вероятно, вооружен.
— Нич-чего себе! — отпрянул водитель. — Как же будете брать его? В салоне света нет, проход забит. Я еле двери закрыл.
— Надо что-то придумать.
— Легко сказать!
— Мы не можем дать ему уйти, он...
— Ну, не знаю... Лично я — пас, у меня две пацанки, не собираюсь оставлять их сиротами.
Инженер не нашелся, что на это возразить, оглянулся на Митхаса. Тому стало немного легче, он распрямился и, опираясь на Сашину руку, вернулся к автобусу.
— Слабый стал, как девушка, — проговорил, виноватясь. — Но хотя башка гудит, а думает, однако-то: может, мы...
— Меня уволь, Митхас, — потупился водитель. — Сами уж как-нибудь...
Митхас, как видно, оторопел — молчал, озадаченно глядя на водителя. Тот, не поднимая головы, добавил:
— Мое дело — пассажиров возить, за это мне деньги платят.
— Ай-я, ит котон — собачий зад! — пришел, наконец, в себя Митхас. — Сейчас сядешь свой место...
В гневе он перестал следить за речью, акцент стал особенно ощутимым. Пришедшая же ему мысль была простой: водителю надлежало объявить, что автобус срочно потребовался для того, чтобы доставить в больницу группу ребят, пострадавших во время опыта в школьной химлаборатории; займет это, дескать, не больше получаса, после чего рейс будет продолжен: пассажиры могут подождать в здании почтового отделения.
— Весь ответственность мой! — заверил водителя Митхас.
Тот все еще колебался. Тогда Митхас положил ему на плечо руку, с силой встряхнул, потребовал:
— Просыпайся, пожалуйста, а!
Водитель вздохнул, полез в кабину.
Митхас перешел на противоположную сторону автобуса, стал сбоку от двери. Инженер и Саша заняли было позицию напротив него, но он жестом показал им, что одностворчатая дверь, распахнувшись, отгородит их от выхода; они поспешили пристроиться у него за спиной.
Послышался голос водителя, следом раздались невнятные возгласы пассажиров, дверь открылась, люди начали выбираться наружу. И едва ли не каждый, увидев Митхаса, спрашивал встревоженно: «Что там, в школе серьезное что-нибудь?» Митхас в ответ успокаивающе взмахивал рукой.
Инженер успевал оглядеть выходивших еще в глубине проема, на верхней ступеньке —знакомая лисья шапка не показывалась. Наконец проем опустел, Митхас спросил:
— Все?
И тут водитель крикнул Митхасу, срываясь на нервный фальцет:
— Нет, один товарищ здесь ждет особого приглашения!
Митхас выхватил из кармана пистолет, занес ногу на ступеньку; в это мгновение из глубины салона донесся спокойный женский голос:
— Я по профессии врач, и мое присутствие в такой ситуации может оказаться необходимым...
Больше в автобусе никого не было.
Митхас обессиленно сел на ступеньку, — его, видно, опять мутило, — попросил инженера:
— Говори... Говори людям!
Пассажиры толпились неподалеку, никто еще не успел уйти. Инженер сказал:
— Товарищи, такое дело: бежал опасный преступник, и мы посчитали, что он сел в этот автобус... Для этого и придумали про школьников... Сейчас можно ехать...
— Просим не обидеться! — добавил Митхас, поднимаясь со ступеньки.
— О чем говоришь, Митхас, какие обиды! — выкрикнули из толпы. — Может, помощь нужна?
— Нужна, — кивнул Митхас. — Автобус садится наш человек, и если дороге преступник голосует...
Митхас не успел договорить: расталкивая пассажиров, к нему пробился запыхавшийся парень, схватил за рукав:
— Товарищ милиционер, у меня машину угнали!
— Когда?
— Когда — не знаю, я не видел...
Инженер вгляделся, узнал водителя своего грузовика.
— Сергей?
— Ой, Эдуард Антоныч, и вы здесь! Понимаете, я в клубе был, прихожу оттуда — машины во дворе нет, я скорей домой к товарищу милиционеру, а жена ихняя говорит — беги, мол, на почту...
— Ясно, — остановил инженер и, повернувшись к Митхасу, проговорил возбужденно: — Это он, конечно, его работа!
Митхас покивал, соглашаясь, спросил у Сергея:
— Вода с радиатора сливал?
— А как же! Машина же на улице ночует, нельзя не слить.
— Молодец! — похвалил Митхас. — Без вода далеко не уедет.
— Двигатель запорет, так конечно не уедет, — подтвердил, чуть не плача, Сергей. — Новый совсем двигатель-то, даже ограничитель скорости еще не снят...
— Совсем молодец! — сказал Митхас. — Ограничитель — шибко хорошо!
Махнув рукой инженеру и Саше, поспешил к мотоциклу.
— Постой, Митхас, — окликнул один из пассажиров. — Кто с нами-то сядет?
— Уже не надо, — обернулся, спохватившись, Митхас. — Оказалось, тот сволочь грузовик угонял.
Из толпы выступила старушка с укутанной в пушистый платок головой, спросила у Сергея:
— Он какой с виду, твой грузовик-то, не с кузовом ли случаем?
— Брезентом крытый, — опередил Сергея инженер. — Такой видели?
Старушка, не удостоив ответа, поставила на снег кошелку, распустила концы платка, оглядела сгрудившихся возле автобуса людей, будто проверяя, все ли приготовились слушать ее обстоятельный рассказ.
— Я на автобус-то загодя подалась, — начала неспешно, — смекаю, не припоздать бы...
— Где? — рявкнул, не утерпев, Митхас.
— Так это, — испуганно отшатнулась она, — как, значит, на рудник-от улице повернуть, он и...
Угнанный грузовик обнаружился километрах в десяти от села, на дороге, ведущей к руднику. Примерно на половине пути.
И стоял поперек, полностью загородив проезд. Верно, Захаров, услыхав зловещий стук клапанов в догорающем моторе и поняв, что вот-вот машина все равно станет, решил использовать оставшийся ресурс для того, чтобы затруднить возможную погоню. И сумел-таки на последнем издыхании мотора выполнить маневр.
— Тормози, — прохрипел скрючившийся в коляске Митхас; ему сделалось, видно, опять худо, он сидел, обхватив голову обеими руками. — Свети, обочина...
Инженер вывернул руль, свет фары лег желтым клином на снежный вал, образованный торившим дорогу снегоочистителем. Митхас махнул с безнадежным видом рукой, но все же поднял глаза на инженера:
— Как?
— Снег глубокий, застрянем, — вздохнул инженер. — Пешком придется догонять.
Саша спрыгнул с седла, метнулся к противоположной обочине.
— Нет, — сообщил оттуда, — здесь тоже в объезд не пробиться.
Митхас достал из кармана пистолет, сказал, передавая инженеру:
— Первый выстрел — небо, не остановится — нога. Не убей, народ будет судить.
Выбрался из коляски, попросил Сашу:
— Помогай, пожалуйста, кабина сесть, там буду вас ждать.
Саша подвел Митхаса к грузовику, ухватился за ручку двери, потянул на себя, но тут же, растерянно охнув, захлопнул дверь и отскочил в сторону, рванув за собою милиционера.
— Он тут! — крикнул инженеру. — Стреляйте!
— Нет, нет, — испугался Митхас, — нет, самосуд нельзя!
Прыгнул — откуда только силы взялись! — обратно к двери, распахнул и, заслонясь створкой, приказал:
— Бросай оружие, выходи!
Инженер вскинул на всякий случай пистолет, повторил вслед за Митхасом:
— Выходи!
Лишь после этого разглядел в свете луны, что сидящий в кабине человек по-странному неподвижен, левая рука висит плетью, правая уцепилась за баранку руля, в нее же бессильно уткнулась и голова. Не отводя глаз и не опуская пистолет, инженер подался вперед, вновь потребовал:
— Выходи!
Нет, и после этого сидящий за рулем не выказал признаков жизни. Мелькнула мысль: не покончил ли с собой? Инженер бросился к нему, но его опередил Митхас — вывернулся из-за двери, вцепился в сидящего.
— Че... чего н-надо? — внезапно услыхали они.
— Он же пьяный! — определил подступивший к двери Саша.
— Это я пья... пья-ный?
Человек приподнял голову, силясь еще что-то сказать, посмотрел на них из-под надвинутой на лоб шапки.
— Павел? — в голос воскликнули все трое.
Оказалось, это был один из подсобных рабочих отряда, местный житель, два дня назад подвернувший ногу и не выходивший это время на трассу. Инженер вспомнил, парни рассказывали, на руднике у Павла невеста, так что можно было не допытываться, зачем тому вздумалось угонять машину.
— Останешься с ним, — сказал Саше. — Подошлю за вами трактор.
Тронул за плечо Митхаса, с потерянным видом топтавшегося у кабины, вернул пистолет. Митхас поставил его на предохранитель, сунул в карман, спросил у себя вслух:
— Где теперь этот сволочь искать?
Инженер тоже задавал себе такой вопрос и тоже не находил ответа. Он вернулся к мотоциклу, завел, подрулил к Митхасу.
— Садись, по дороге будем думать.
Отъехали назад что-нибудь с километр, повстречались с лошадью, запряженной в сани-розвальни. Инженер притормозил, крикнул укутанному в тулуп вознице:
— Не проехать вам здесь, дорогу грузовик перегородил, а в объезд — снег глубокий.
Возница не отозвался, даже не обернулся — выструнил вожжи, подстегнул лошадь. Митхас взглянул на нее, пробормотал:
— Ничего, конь нога длинный, снег шагает, сани тащит.
Инженер не стал спорить, прибавил газа. Однако только-только набрал скорость, Митхас ткнул кулаком в бок, прося остановиться.
— Чего ты? — склонился к нему инженер. — Мутит опять?
— Это чей конь ехал? — спросил вместо ответа Митхас.
— Задай вопрос полегче: для меня все кони на одно лицо. Тем более ночью.
— Крути руль назад, — распорядился Митхас. — Скорей!
— Будешь выяснять, чей конь встретился?
— Это конь сельпо, я узнавал, однако-то.
— Ну, так что? Пусть себе...
— Крути руль, скорей! Конь сельпо, а Василий санях нет. Конь есть, тулуп есть, а Василий нет... Чужой человек санях!
Инженер, наконец, понял, о чем подумалось Митхасу, поспешно развернул мотоцикл.
— Фа-ра, — невнятно проговорил Митхас, перевешиваясь в который уже раз через борт коляски, — фара...
Инженер догадался: Митхас опасается, как бы Захаров, если только это он, не открыл стрельбу, увидев, что мотоцикл пустился следом. Выключив свет, дал глазам привыкнуть к разбавленной луною темноте, крутнул регулятор газа. Мотоцикл послушно рванулся вперед.
Холодный ветер хлестал по лицу, высекая слезы, задувал в рукава полушубка, проникая до самых плеч. Хорошо еще, зима не успела пока набрать силу, не вызверилась.
— Ты живой там у меня? — скосил глаза на коляску.
— Погоняй! — отозвался Митхас.
Куда там, мотоцикл и без того опасно юзил на скользкой дороге, то и дело подскакивал на неровностях; своевременно среагировать на них без света было просто невозможно.
Странно, проехали уже довольно далеко в обратном направлении, а все не могли настигнуть возок. Будто сквозь землю провалился. Верно, Захаров гнал лошадь вскачь.
Неожиданно темноту впереди проколол неспокойный свет движущихся фар, а немного погодя стал различимым и гул мотора: со стороны рудника спешила навстречу какая-то автомашина. Получалось, ей удалось обойти изыскательский грузовик по целику. Не иначе, катил мощный вездеход.
— Фара, — подсказал Митхас.
Инженер и сам уже подумал о том, что следует, наверно, включить ближний свет — подать о себе знак водителю этой махины, чтобы заранее поубавил скорость. И поприжался бы к обочине, давая возможность с ним разминуться.
Встречная машина и в самом деле пошла тише, а когда поравнялись, вдруг затормозила, дверца кабины распахнулась, инженер услышал:
— Эдуард Антоныч, вы чего вернулись?
Инженер остановил мотоцикл.
— Саша, ты?
— Так точно, Эдуард Антоныч...
Саша выпрыгнул из кабины изыскательского грузовика, принялся возбужденно рассказывать, как, оставшись с Павлом, начал пилить того — дескать, запорол двигатель, угнав машину без воды в радиаторе, а Павел стал доказывать, что вода там есть, поскольку он ее перед выездом со двора самолично туда залил; ну, Саша проверил — точно, радиатор полный, выходит, мотор просто заглох.
— Я решил: думаю, раз так, надо попробовать завести...
— Конь встречал? — прервал Сашино повествование Митхас.
— Думаешь, это Сап... Захаров в санях? А я ведь толком даже не глянул.
— Погоняй! — ткнул Митхас под бок инженера.
Инженер убрал свет, прибавил оборотов.
— А я? — взмолился Саша. — Может, мне развернуться да следом за вами?
— Давай, только свет выруби.
Вскоре миновали то место, где давеча стоял поперек дороги грузовик. Следы, оставленные им на обочинах при развороте, были видны и без света.
Дальше дорога пошла под уклон, спускаясь в неглубокий ложок. Митхас предупредил:
— Лог едем, там наледь, однако-то.
На льду мотоцикл могло занести или, того хуже, развернуть, инженер сбросил газ, непроизвольно сжал рукояти руля. И с тревогой подумал о том, что, если наледь обширная, они, чего доброго, начнут буксовать, потеряют время. С лошадью тут им не потягаться.
И лишь успел так подумать, из темноты донеслось жалобное, похожее на стон ржание. Инженер, не отдавая себе отчета, с силой придавил педаль тормоза. Они остановились. Митхас вырвал из кармана пистолет, приказал шепотом:
— Уйди! Скорей!
Инженер, недоумевая, спрыгнул с седла, но остался стоять возле мотоцикла.
— Скорей! — прошипел Митхас остервенело.
Инженер повиновался — отступил в сторону, и, едва успел это сделать, Митхас дотянулся, включил фару. Выходит, прогнал его, оберегая от возможной пули.
Митхас включил фару, и свет, выплеснувшись на дорогу, оконтурил в полусотне шагов от них завалившиеся на обочину сани и сбитую с ног лошадь; обессиленная гонкой, она беспомощно колотилась в оглоблях, скребла по льду копытами.
Неподалеку от саней валялся тулуп, Захаров скрылся.
Инженер метнулся было к лошади, но Митхас остановил, кивнул на подъехавший грузовик:
— Саша делает, ты след находи.
Подбежал Саша, мгновенно оценил ситуацию, сказал инженеру:
— Догоняйте, я займусь тут.
Инженер нашарил в кармане складень, сунул Саше:
— Сбрую разрежь!
Сам кинулся по наледи в обход саней и тут же наткнулся на странную борозду; она протянулась вверх по ложбине, откуда и наплывала наледь. Не составляло труда определить: здесь что-то волокли, явно тушуя след.
Инженер метнулся обратно к мотоциклу, крикнул Митхасу:
— Здесь!
Махнул рукой в сторону от дороги.
— Гони! — отозвался Митхас.
Увы, какое там — гони: по наледи мотоцикл еще прополз, а как только встретился сугроб, колеса стремительно вбуравились по ступицы, мотор заглох. Не по зубам пришлась мотоциклу снежная целина. Точнее, не по колесам.
Инженер обернулся, намереваясь позвать Сашу, чтобы подтолкнул, но увидел: тот успел поднять лошадь и вернулся за руль грузовика. Машина нетерпеливо рванулась с места, прочертила по наледи крутой вираж и, выслав дозором свет мощных фар, обогнула мотоцикл, устремилась к истокам ложбины. Для нее этот снег не являлся преградой.
Инженер оценил обстановку, оглянулся на спутника.
— Останься, а!
Митхас тоже, как видно, оценил создавшееся положение: покорно кивнул, протянул пистолет.
— Конь бери, — посоветовал.
Спереди донесся хлесткий на морозе звук выстрела. Инженер ждал его и все равно вздрогнул.
— Саша, не рискуй! — крикнул, как мог, громко. — Не лезь под пули с голыми руками, я сейчас...
— Конь бери, — повторил Митхас.
— Некогда с конем, видишь же!
Вскинул пистолет, выстрелил в воздух и побежал по колее, оставленной грузовиком, — по умятому сдвоенными колесами снегу; ноги, слава богу, не проваливались.
Впереди томилась зловещая тишина. Прибавил шагу, крикнул еще раз:
— Саша, не лезь!
И тут же притормозил, увидев на снегу бесформенную темную кучу. Взял пистолет на изготовку, приблизился: оказалось — брошенный чемодан, окруженный покиданными в беспорядке вещами. Догадался: Захаров решил избавиться от лишнего груза, прихватив с собой лишь самое ценное.
Обогнув кучу, устремился дальше по колее. Ложок извернулся — раз и еще раз, — и тотчас за вторым поворотом дорогу преградил застрявший в сугробе грузовик.
— Саша! — позвал.
Ночь безмолвствовала.
Обошел по глубокому снегу машину, увидел теряющуюся в темноте цепочку следов. Снова окликнул:
— Саша!
Нет, парень будто в бездонье провалился.
Инженер побежал, стараясь попадать в углубления следов. Внезапно ударил новый выстрел. И почти сразу следом за выстрелом — прерывающийся Сашин голос:
— Всё, Эдуард Антоныч... Всё...
— Ты не ранен?
— Всё, обратал гада!
— Держи, я сейчас...
Повернул на голос, побрел, проваливаясь до колен, по целику. Странное бессилие овладело вдруг им, будто эта точка, поставленная Сашей, лишила его какой-то неосознанной возможности подвести самому решающую черту, как бы отняла у него право, только ему принадлежащее, выстраданное право увидеть агонию зверя.
— Саша, где ты?
— А вот они — мы!
Заснеженные кусты раздвинулись, показалась понуро склоненная лисья шапка, следом выбрался и Саша; левой рукой он удерживал заведенную за спину кисть Захарова, правая тяжело зависла вдоль тела.
— Подстрелил он тебя? — рванулся навстречу инженер.
— Ништяк, царапина... Достаньте вот, за пазухой.
— Что здесь?
— Тетрадь...
Испугавшись, что может разрыдаться на глазах у ненавистного человека, он поспешно сунул тетрадь в карман, подтолкнул Сашу вперед. Лишь когда выбрались к машине и остановились возле капота, справился с собой, упрекнул Сашу:
— Я же кричал, чтоб не лез, убить ведь мог он тебя.
— Какое: у него, оказывается, немецкий парабеллум, значит, патроны еще военных времен. Он бойком чакает, а все впустую, осечка за осечкой.
— Но стрелял же!
— Так всего два патрона и сработали.
Саша пребывал в том лихорадочно-приподнятом состоянии, какое обычно наступает после только что пережитой смертельной опасности, втолковывать ему сейчас, что поступал опрометчиво и даже глупо, не имело, судя по всему, смысла.
— Куда угодило-то? — спросил лишь.
— В мякоть повыше локтя.
— Надо взрезать рукав и наложить жгут.
— Надо бы, да чем взрежешь, ни у меня, ни у вас ножа нет... Ваш складень возле лошади посеял.
Все это время, пока они разговаривали, Захаров стоял с безучастным видом, не поднимая головы, и за все это время инженер ни разу не посмотрел ему в лицо — боялся посмотреть, знал: не удержит тогда себя, кинется на него, а то, чего доброго, разрядит пистолет. И сейчас, непроизвольно вслушиваясь, как дышит рядом с ними этот человек, он подсознательно стремился заглушить эти звуки разговором с Сашей.
— Порядок? — донесся знакомый голос из-за грузовика.
— Порядок, Митхас!
Милиционер подошел к ним, придерживаясь за борт, протянул руку за пистолетом. Протянул руку, но вдруг зашатался и тяжело осел на снег.
— Ай-я, ит котон, — пробормотал, теряя сознание, — совсем как девушка стал.
На следствии Захаров, против ожидания, не юлил, напротив, им овладела болезненная откровенность, и он, хотя и без подробностей, рассказывал, рассказывал, будто спешил снять с души непомерную тяжесть, какую носил все эти годы. Страшная исповедь касалась не только поры сотрудничества с гестапо — цепочка преступлений потянулась и в послевоенные годы, когда, заметая следы, он добывал себе «чистые» документы ценою жизни советских людей. Последним по времени было убийство Сапрыкина, который подался в тайгу от семейных неурядиц.
Отвечая на вопрос следователя, почему не ушел с фашистскими хозяевами, Захаров признал, что его никогда не оставляла мысль уйти за кордон, но удерживала тетрадь, содержавшая сведения о золоте. Все надеялся отыскать месторождение, запастись впрок драгоценным металлом, а тогда и податься «в свободный мир». С пустой мошной, понимал он, там на особую свободу рассчитывать не приходилось.
«Чертовщина»
Зуб принялся подавать сигналы бедствия с вечера, еще в поезде. Домой Пакин привез уже полный рот тягучей, как слюна, боли.
Ночь прошла в мучительной полудреме, принеся невосполнимое разочарование в силе домашних средств. Вплоть до самого изысканного — серебряной воды: весь тещин запас на полосканье извел, а зуб не утих.
Поднялся измочаленный, досадливо жалея о растерзанном чувстве того веселого нетерпения, с каким привык окунаться после отпуска в повседневную круговерть дел и забот.
А тут — сюрприз. Суровцев преподнес. Начальник железнодорожной станции.
— Разбудил, поди? — жизнерадостно кричал он на другом конце провода, хотя слышимость была — грех пожаловаться. — Или на ногах уже?
— Зачем так громко? — остудил Пакин, боясь коснуться языком наболевшей десны. — Что у тебя?
Суровцев притормозил и, перейдя с производственного регистра на домашний, сообщил:
— Шпалы, понимаешь ли...
— Ты кому звонишь?
— Тебе, Андрей Федорович, не сомневайся, тебе — председателю горисполкома. На твой адрес и прибыли.
— За каким дьяволом мне шпалы? У меня, как ты знаешь, точек соприкосновения с ними нет.
В свое время железнодорожная магистраль, экономя расстояние, оставила их городок на отшибе. До ближайшей станции, откуда и звонил Суровцев, восемнадцать километров. Спасибо — асфальтированных, жить можно. Что касается рельсовой ветки — о ней одни разговоры, тлеющие под пеплом обещаний облплана вот уже двадцать лет.
— За каким дьяволом мне шпалы? — повторил, непроизвольно накаляясь, Пакин.
— Вот и я удивился, — со всей искренностью ринулся навстречу Суровцев. — Думаю — для чего? Тем более добро это оказалось б/у. Но вот передо мной накладная, а в ней черным по белому: «Получатель — Верх-Кайларский горисполком».
— И откуда прибыли?
— Отправитель — БАМ.
— Чертовщина какая-то! Анекдот — и только! И много их?
— Целый, понимаешь ли, состав. Если на штуки — двадцать семь тысяч шестьсот.
— Ой ты! — Пакин притронулся-таки языком к десне и повторил с непроизвольным стоном: — Ой!
Суровцев, не подозревая об истинной причине последнего восклицания, рассмеялся и стал объяснять ситуацию: в тупике состав не уместился, пришлось поставить на запасный путь, а он в любой час может потребоваться для маневров. Короче, надо быстрее организовать разгрузку. Ну, а поскольку с автокраном к составу на запасном пути не подобраться, выгружать предстоит вручную.
— Тяжелые они? — жалобно спросил Пакин.
— Шпалы-то? Ну, что-нибудь пудов около пяти на каждую можешь смело класть.
— Нич-чего себе!.. А что, как мы откажемся?
— Не смешно: груз прибыл, а вы откажетесь? А мне куда с ними?
— Но ведь не просили же мы! Во всяком случае, до моего отпуска никакой заявки никуда не подавалось.
— Не знаю, не знаю... Думаю, не могло так получиться, что кто-то наугад ткнул пальцем в карту, и покатил к вам за тысячи километров составище — семьдесят вагонов.
— Н-да, — пробормотал, сдаваясь, Пакин. — Ты, конечно, прав. Сейчас разбужу Сан-Саныча, все выясню и организуем разгрузку.
Суровцев сочувственно вздохнул и нанес последний удар: оказалось, Александр Александрович Перекальский, заместитель Пакина, накануне уехал в областной центр.
— Почему тебя и пришлось с ходу включать.
Пакин осторожно помассировал ладонью щеку, сказал бодрясь:
— Ладно, считай, что я уже включился.
Положил трубку, но не успел отойти, как вновь тренькнул звонок: Толик, шофер, возвещал о готовности начать трудовой день.
— Я у вас на площадке, за углом. Не рановато приехал?
Пакин скосил глаза на циферблат: близко к семи.
— Нормально. Сейчас спущусь.
Машина стояла на своем обычном месте, но Толик отсутствовал. Пакин подергал дверцы, одну, вторую — заперты.
На противоположной стороне улицы плавилась на солнце витрина табачного киоска, но разглядеть, не там ли шофер, мешала толпа, что клубилась на остановке. Как раз перед киоском. Накаленные ожиданием люди пытались взять на абордаж и без того переполненный автобус.
— Задняя площадка, закроем двери! — доносился из открытых окон салона усиленный микрофоном голос водителя. — Сами себя задерживаете, автобус не отправится, пока двери не будут закрыты.
Наблюдать такое было не в диковину, и однако чувствовал себя в малоприятной роли без вины виноватого. Как всегда, впрочем, в подобных случаях. Вроде бы делал все, от него зависящее, включая заботу о пополнении и обновлении автобусного парка, а баталии на остановках не прекращались.
Наконец автобус отошел, каким-то чудом вместив всех жаждавших уехать, и Пакин увидел своего шофера — тот бежал через улицу с местной газетой в руках. Решил, верно, что надо прямо с утра окунуть шефа в свежее варево городских новостей.
Передавая газету, заботливо посоветовал:
— Сняли бы пиджак, Андрей Федорович, всю спину изжамкаете, пока по кругу почета мотаем.
Кругом почета они именовали между собой осмотр города, который Пакин предпринимал всякий раз после более или менее длительной отлучки. Сегодня, однако, не было для этого ни сил, ни времени.
— Круг отменяется, — коротко бросил он.
Пиджак тем не менее снял: выкрашенная в черный цвет, машина успела изрядно накалиться на утреннем солнце.
Толик включил зажигание, молча скосил глаза на шефа: куда, в таком случае, рулить? Пакин вместо ответа скорбно скривил рот, ткнул пальцем в щеку.
— Так медицина же еще спит, Андрей Федорович, — известил Толик. — Поликлиника в восемь открывается.
— Давай, если так, в «Скорую», а то совсем дохожу.
Развернул принесенную Толиком газету. И на первой же странице наткнулся на новый сюрприз:
«Дорогие товарищи! Горисполком благодарит всех, кто откликнулся на призыв и принял участие в сборе металлолома, однако до необходимой цифры недостает еще около 470 тонн, что может задержать получение рельсов. Просьба еще раз поскрести «по сусекам». Пункт сбора прежний: двор школы № 1».
— Ну, металлолом — это понятно, — озадаченно проговорил Пакин. — Но при чем здесь рельсы?
— С этим металлоломом тут такое сейчас, — втиснулся Толик. — Мы у себя в гараже все железки собрали. Даже болты, у каких резьба оказалась сорванной. Гайки бросовые. Подчистую.
— Это все хорошо, хорошее дело, — одобрил Пакин и повторил: — Но рельсы-то с какого бока?
— Так на обмен же: мы им — металлолом, они нам — рельсы...
— Объяснил, называется: «мы», «они», «нам»...
Толик нахохлился:
— А чего меня допрашивать! Мое дело — баранку крутить. За вас Сан-Саныч оставался, у него и спросите.
Обиженно скрипнул тормозами, останавливая машину перед неожиданно возникшей преградой: поперек улицы, от фасада одного дома до фасада противоположного, тянулась, сверкая на солнце, металлическая лента. Ленту держали за концы два паренька. Они ее только что натянули, буквально перед бампером. Словно нарочно, чтобы помешать проезду.
— Чем занимаетесь, молодежь? — высунулся Пакин из окна машины.
Ответа не последовало. Вместо этого тот, что был справа, крикнул тому, что был слева:
— Коля, запиши: двадцать два плюс сорок семь. — И добавил, принимаясь сворачивать рулетку: — Ось погоним между тротуаром и проезжей частью.
Пакин повторил, сдерживая раздражение:
— Чем, спрашиваю, занимаетесь?
Тогда тот, у кого была рулетка, спросил в свою очередь:
— Вы — что, приезжий?
Пакин замешкался с ответом; паренек истолковал это как подтверждение.
— Свои-то все уже знают, чем мы занимаемся: прокладываем трассу трамвайной линии.
— Студенты? — высказал Пакин догадку. — Преддипломная практика?
— Что студенты — в точку, но эта работа к нашим дипломам отношения не имеет, трассу гоним всамделишную.
— Чертовщина какая-то!
В городе творилось непонятное, и вслед за этим восклицанием у Пакина чуть не сорвалось с языка — «Кто разрешил?» Но перед ним были, несомненно, простые исполнители чужой воли, поэтому он позволил себе лишь поинтересоваться:
— Вы от какой организации-то?
Парни одновременно пожали плечами, потом этот, с рулеткой, объяснил:
— Так совпало, что приехали на каникулы, а тут...
— Уловил: представилась возможность подзалатать брешь в студенческом бюджете?
— Ну, что вы, за деньги с этакой маетой ни в жизнь не связались бы, это на общественных началах.
Пакину не оставалось ничего другого, как только пожелать парням успеха. Он и сделал это, сопроводив пожелание вздохом недоумения.
У въезда во двор отделения «Скорой помощи» чудом не столкнулись с «Рафиком», неожиданно вымахнувшим на большой скорости из ворот. Толик высунулся из окна, прокричал вслед:
— Если красный крест на пузе, так для тебя и правил не существует?
Пакин не обратил на происшествие внимания. Точнее, оно отпечаталось в сознании как бы вторым планом — на первый план уже выступил предстоящий визит. Можно было не сомневаться: заведующий отделением не упустит случая — примется канючить насчет помещения. Наверняка.
А что ему скажешь? «Скорую» и в самом деле давно пора перетаскивать из этой бревенчатой развалюхи.
Но ему повезло: заведующего на месте не оказалось, его рабочий день, как выяснилось, начинался с восьми.
Зато не оказалось и медицинского персонала, все были в разъезде, обслуживали больных по вызовам на дому.
Единственная живая душа, дремавшая у телефона в образе девчушки-диспетчера, сказала Пакину с неудовольствием человека, который вынужден сто раз на дню объяснять прописные истины:
— Самостоятельный, кажется, гражданин, а не знаете простой вещи: с зубами надо обращаться не к нам, а в поликлинику.
— Но она с восьми, а я уже на стену готов лезть.
Странно все же устроен человек: стоило упомянуть про стену, как боль и впрямь пронизала челюсть, отдалась острым тиком в висок. С трудом удержавшись от стона, Пакин поспешно достал платок, прижал ко рту.
Девчушка «прониклась», повела сочувственно плечиками:
— Право, не знаю, чем помочь... — Поинтересовалась тем не менее: — У вас на какой стороне боль?
— Какое это имеет значение? — глухо промямлил из-под платка Пакин. — Ну, левый, нижний... Коренной.
— Тогда возьмите вот ватку и заткните противоположное ухо. В данном случае правое. Не сразу, но боль пройдет. Должна пройти. Сама не пробовала, но от людей слышала — помогает.
Пакин с сомнением покачал головой, однако советом пренебрегать не стал. После этого потянулся к телефону, но девчушка решительно пресекла:
— Еще чего, это служебный!
— Мне бы только выяснить, на месте уже человек, или еще не пришел.
— Разве что самой набрать, — снизошла. — Куда звонить?
Пакин передал ей газету, где в конце страницы округлил карандашом позывные редактора.
— Если ответит, попросите, чтоб не отлучался: дескать, председатель горисполкома сейчас приедет.
Она взглянула на него не то с недоверием, не то с любопытством, а исполнив все точь-в-точь, как просил (редактор оказался у себя), сказала, чуть смущаясь:
— А можно, я вам пожалуюсь? Как нашему мэру?
Вскочила с места, закипятилась:
— Вы не представляете себе, как мы все возмущены! Я имею в виду нас, девушек. Горожанок. Если, к примеру, БАМ — там девушкам доверяют на стройке работать, а у нас — от ворот поворот... Я имею в виду — в нашем городе...
— Не уловил, какую стройку вы имеете в виду у нас?
— Да трамвай же, трамвайную линию.
— Чертовщина какая-то! — вырвалось в который уже раз за это утро у Пакина. — Но продолжайте, продолжайте.
Поистине, ему выпало сегодня пожинать сюрпризы: в городе началось уже, оказывается, формирование стройотрядов. На общественных, так сказать, началах. В расчете на вечера и выходные дни. И берут туда одних парней, поскольку предстоят в основном земляные работы.
— Я обязательно во всем этом разберусь, — с искренней заинтересованностью пообещал Пакин, — обязательно разберусь.
До открытия поликлиники оставалось еще добрых полчаса. Пакин поплотнее затиснул в ушную раковину кусок ваты и, вернувшись в машину, сказал Толику:
— Поехали в редакцию, начну раскручивать весь клубок с газеты — с этого объявления. Наворотили черт-те что без меня: металлолом, трамвай, стройотряды... И шпалы, чую, в этот же узел завязаны.
Пакин далеко не достиг еще той возрастной грани, что позволяла бы воспринимать двадцатипятилетнего мужчину как мальчишку. И однако именно таким мальчишкой представлялся ему редактор городской газеты, с которым доводилось встречаться на заседаниях по торжественным, главным образом, поводам.
Сегодня это впечатление усилилось из-за странной, невольно обратившей на себя внимание повадки редактора: разговаривая, тот время от времени принимался тискать свой веснушчатый нос — самый кончик носа, ловко поддевая его снизу подушечкой большого пальца. Этакий чисто мальчишеский жест.
Разговор у них протекал совсем не в той тональности, какая соответствовала бы разнице в положении. Редактор у себя дома держался совершенно независимо, можно сказать, на равных. И когда Пакин положил перед ним газету и, ткнув пальцем в объявление о металлоломе, строго спросил, что сие означает, этот мальчишка с ухмылкой изрек:
— Лишь то, о чем здесь сказано.
Пакин сдержался, повторно ткнул пальцем в газетный лист:
— Здесь обращение от имени горисполкома. Считаю себя вправе выяснить, кто конкретно из руководства исполкома завизировал данную публикацию?
Редактор потискал свой крапчатый нос.
— Кто-то завизировал. Честно говоря, не обратил внимания на подпись. А чем вы недовольны? Или вам уже не нужен металлолом?
— Металлолом всегда нужен, но с какого бока тут рельсы?
— Странно. Мне-то представлялось, как раз в них все дело, из-за них сыр-бор, поскольку теперь наконец окажется возможным выполнить наиболее важный пункт в наказах избирателей.
— Только не надо демагогии: с учетом наших возможностей делается все необходимое...
— А трамвай?
И этот туда же. А может, состоялось-таки решение облисполкома о включении строительства трамвая в план, чего Пакин безуспешно добивался на протяжении последних четырех лет? Только с каких щей? Годовой план по области сверстан давным-давно, июль, как-никак, на дворе.
— Что, есть на этот счет какой сигнал сверху? — спросил все же, вынужденно пояснив: — Меня целую вечность не было в городе.
Редактор, неумело подделываясь под солидного человека, почесал в затылке:
— Подробностей не знаю, но, по-моему, это местная инициатива. Егорушкин колотится. Он и объявление принес.
Егорушкин? А, да, есть такой. Есть у них Егорушкин. Депутат. Из пенсионеров. На последней сессии его председателем общественной комиссии по промышленности и транспорту утвердили.
Внезапно осмыслив значение этого факта, Пакин непроизвольно проговорил вслух:
— ...по промышленности и ТРАНСПОРТУ.
Собеседник посмотрел на него с понятным недоумением, однако Пакин ничего не стал объяснять, лишь повторил машинально, вновь выделив сердцевину:
— ...по промышленности и ТРАНСПОРТУ.
Не занялся ли новоиспеченный председатель какой-нибудь транспортной самодеятельностью? И не отсюда ли тянется ниточка и к тем шпалам?
— Вы позволите? — кивнул на телефон.
Набрал номер приемной.
— Исполком, приемная товарища Пакина, — услыхал с детства знакомый голос своего секретаря.
— Здравствуйте, Линовна!
— Андрей? Так, между прочим, и подумала, что ты звонишь. Как отдохнул?
Ангелина Константиновна работала в молодые годы в школе, вела начальные классы. С тех пор ко всем бывшим ученикам обращается только на «ты». И с тех же самых пор закрепилось за нею прозвище Линовна, изобретенное ребятней взамен трудно произносимых имени и отчества.
— Как отдохнул-то?
— В общем и целом неплохо, но об этом после. Сейчас мне позарез нужен домашний телефон одного нашего депутата — его фамилия Егорушкин...
— Нет у него телефона, Андрей.
— Не может такого быть! Активный общественник, в прошлом — передовик производства, орденоносец. Ветеран войны, наконец...
— Остановись, Андрей, биография Михаила Петровича мне известна. А что касается телефона, на днях с этим же вопросом обращался Сан-Саныч, и я в узле связи выяснила: нет пока свободных номеров...
— Ну, деятели! — вскипел Пакин. — Придется помочь им найти свободный номер сегодня же.
— Такая реакция мне по душе, — рассмеялась она и добавила: — А Михаила Петровича постараюсь известить, что ты его разыскиваешь: он сегодня заглянет, вероятно, в горплан, там у них дебаты по поводу сноса нескольких домов в частном секторе.
— Какой еще снос?!
До отъезда Пакина в отпуск было твердо определено: никакого сноса в ближайшее время не планировать. Что же изменилось? Откуда эти провокационные разговоры о предполагаемом сносе?
— Чертовщина какая-то!
Редактор усмехнулся, сказал Пакину:
— Кажется, могу внести ясность в вопрос о сносе.
Достал из стола листок бумаги, взял карандаш и быстрыми штрихами набросал контурный план города.
— Это вот у нас новый микрорайон, здесь — старая часть города и так называемый частный сектор, а тут — наш завод...
Вынес карандаш за пределы городской черты, изобразил на некотором расстоянии от нее квадратик и вписал в него: «з-д».
После этого провел от квадратика к новому жилмассиву сдвоенную линию, пояснил:
— Трамвайный путь...
Пакин невольно покривился.
— Будущий путь, естественно, — все с той же усмешкой поправился редактор. — И что мы видим? Средний участок у нас, как ни крути, ляжет на владения частного сектора. Обойдетесь вы тут без сноса?
— Логично, — сказал Пакин, — логично.
И... сорвался — позволил неожиданно для самого себя выплеснуться копившемуся раздражению:
— Нет, это же надо, какая тут каша заварилась, какая смута посеяна! И как далеко зашло, как...
— Ну-у, товарищ Пакин, — с мальчишеской бесцеремонностью перебил редактор, — вы зря...
— Стоп! Это разговор принципиальный. Вот вы сделали чертеж — проложили трамвайный путь. Будущий, как уточнили. Но говорили о нем, как о деле уже решенном. Да, да, решенном. И что отсюда следует? Что все вы здесь подпали под гипноз красивых иллюзий, под коварный гипноз...
— Ну-у, товарищ Пакин...
— Нет, вы дослушайте: пример подобной иллюзии — эта ваша затея насчет сбора металлолома...
— Да не моя она, не могу я себе приписать эту замечательную идею!
— Пусть не ваша, хорошо, но вы пошли у нее на поводу, она вас загипнотизировала. Механика ведь здесь простая — меня шофер натолкнул на разгадку: мы, говорит, им металлолом, они нам — рельсы. «Они» — это железнодорожники, которые обязаны сдавать подлежащие замене рельсы на металлургический завод. Егорушкин, как я понимаю, договорился, чтобы старые рельсы отдали под его трамвай, а горожане взамен соберут для переплавки в домнах весь свой металлический хлам...
— Тут вы в яблочко.
— Да, механика простая, и, может статься, дело выгорит. Но вся штука в том, что рельсы — лишь одна из двух десятков позиций, необходимых для сооружения трамвайной линии. А так как все они потребуют капитальных вложений, ваш Егорушкин в конце концов придет в исполком. Ну, а нам откуда деньги взять, если область не имеет возможности включить нашу стройку в план? Значит, придется идею хоронить.
— Если дойдет до этого, не надейтесь, что похороны получатся тихие и незаметные!
— В том-то и дело, что люди взбудоражены беспочвенными призывами и несбыточными надеждами, так что финал предугадать нетрудно: возбудители спокойствия заработают себе дешевую популярность, предстанут доброхотами и радетелями, а нас, руководителей, поставят под удар... Страшная это штука — вышедшая из берегов активность.
Редактор погасил усмешку, заговорил, бледнея:
— Эх, вы, руководитель! Вам бы любую инициативу зажать в берега, по возможности — железобетонные, любую...
Его взнуздал телефонный звонок. Оказалось, разыскивали Пакина.
— Я почему звоню? — услышал Пакин голос начальника станции. — Чтобы ты не переживал, а то взбулгачил тебя давеча...
Суровцев звонил не от себя, а с завода — туда вот-вот должны были перегнать состав со шпалами. Пакин облегченно вздохнул:
— Ну, снял тяжесть с души. Я, между прочим, так и думал, что ты ошибся адресом, перепутал получателей. Значит, для завода шпалы?
— Почему? Никакой ошибки, они твои. Прибыли целевым назначением. Просто на заводе пошли навстречу в смысле разгрузки: тут можно кранами воспользоваться. Кроме того, есть площадка для складирования. Надо же их где-то хранить, покуда в дело не пустите.
Пакин опять вздохнул, только уже с иной интонацией, и поблагодарил начальника станции. Правда, без энтузиазма. А положив трубку, сказал редактору:
— Вот и еще последствия чьей-то активности расхлебывать предстоит: нежданно-негаданно состав шпал прикатил.
— Уже прибыли? — обрадовался тот. — Выходит, будет на что рельсы укладывать.
Пакин поджал губы:
— Вот уже и укладывать приготовились! А у меня забота — какими шишами рассчитываться за них?
— Они же дареные, — огорошил редактор. — Ни рубля платить не надо.
Шпалы, действительно, что с неба упали: Егорушкин, оказывается, турнул на БАМ своего зама из этой же комиссии по промышленности и транспорту, тот съездил и выпросил. Вернее, не то, чтобы выпросил, а как-то так сумел рассказать о мечте своих земляков обзавестись трамваем, что бамовцы решили взять над их городом шефство. И для начала одарили шпалами. Из тех, какие отслужили свое под рельсами времянки: когда временный путь заменяется постоянным, старые шпалы выбраковываются, их пускают на дрова.
Строители сами организовали и погрузку, использовав порожняк, возвращаемый на Урал.
— Ишь ты! — не смог спрятать растерянности Пакин. — Надо же!
И одернул себя: шпалы и рельсы — еще да-алеко не весь трамвай. Да и потом, неизвестно еще, как все повернется с рельсами, дадут ли на такую операцию свое «добро» металлурги?
Одернул, отрезвил себя, не позволил чувствам возобладать над разумом, воспарить в облака, позабыв о реалиях. Словом, обрел состояние привычного равновесия, которое позволяет тянуть председательскую лямку, не сбивая дыхания.
И успокоившись, совсем уже приготовился попрощаться с редактором, но тут прибежала энергичная девица (как оказалось, ответственный секретарь редакции), сообщила шефу с нервным смешком:
— Пришла обрадовать: мы тут, как выяснилось, ляпа дали — в этом объявлении о металлоломе. Егорушкин сейчас такие пузыри пускал — боялась, лопнет...
— Егорушкин? — вскочил Пакин. — Он здесь, в редакции?
— Утелепал. Помахал руками — и дальше. Вон уже где телепает, — показала через окно. — На автобус подался: на какие-то шпалы не терпится поглядеть.
Одетый в клетчатую ковбойку с закатанными рукавами, старик быстро удалялся по противоположной стороне улицы. Он шагал, размахивая в такт зажатой в кулаке белой кепочкой, и в походке, во всем облике ощущалась некая лихость. Да, лихость, нечто от привыкшего к строю солдата, струнящего себя на каждом шагу.
Только все равно было видно: годы никуда не деть, одну ногу старый подволакивает, дыхания ему явно не хватает, оттого приходится то и дело вскидывать голову — как бы ловить добавочные порции воздуха.
Пакин высунулся из окна, окликнул Толика:
— Видишь ту спину?
— Не надо деда возвращать, — остановил редактор.
Но у Пакина и не было такого намерения, он, напротив, попросил Толика догнать старика, посадить в машину и доставить на завод, куда только что переправлены со станции шпалы.
— И подожди его там! — крикнул вдогонку.
После этого повернулся к девушке.
— Чем старый недоволен, о каком ляпе речь?
— Э, — взмахнула она огорченно рукой, — мы же вечно экономим газетную площадь, вот и сэкономили на объявлении: отрезали абзац с призывом собирать, помимо железа, лом цветных металлов...
Пакин успокоительно улыбнулся:
— Ну, за отрезанный абзац можете не переживать, у нас без всяких призывов сбор этого лома постоянно ведется.
— Вы не уловили сути, — покачала она головой, — тут особый случай: теперешний лом нужен, чтобы сдать в обмен на контактный провод для трамвайной линии. Почему старик и кипятился. Целевым назначением, говорит, сбор надо провести.
Помахала зажатой в кулаке школьной тетрадкой.
— Только тем и откупилась, что пообещала перепечатать на машинке эту вот калькуляцию, как он ее назвал. Готовится обнародовать на предстоящей сессии горсовета.
Пакин непроизвольно выхватил тетрадь у нее из рук, откинул обложку. В глаза ударил крупно выведенный заголовок: «Посильный минимум расходов».
— Все понятно: будет теперь апеллировать к чувствам депутатов, — Пакин кольнул взглядом редактора. — Интересно, сколько же собирается просить?
Девушка без церемоний отобрала тетрадь, сказала осуждающе:
— Воспитанные люди, между прочим, так не поступают!
— Это наш мэр, Валя, — счел нужным заступиться редактор.
— Знаю, видела как-то на трибуне, — сунула тетрадь в карман, сообщила, смягчаясь: — Старик вообще-то обмолвился, дескать, от его калькуляции инфаркта у депутатов не будет.
— Тоже мне — кардиолог, — скривился Пакин. — Профессор доморощенный. Зациклился на рельсах да на шпалах и думает, все проблемы в этом узелке.
Девушка поглядела на него с недоумением:
— На что вы гневаетесь? Расходы пугают? Тетрадь я не просматривала, но из разговора уловила, что по остальным позициям, как вы их именуете, траты невелики.
— Если он имел в виду контактный провод, то...
— Нет, нет, речь шла о прокладке трассы, о проекте и еще, если я правильно поняла, о какой-то призме...
— А, есть такая, ее называют балластной призмой. Это слой щебня поверх земляного полотна. На щебень потом укладывают шпалы.
— Вот видите! — вступил редактор, до этой минуты молча слушавший их разговор, и, неожиданно хлопнув Пакина по плечу, повторил: — Вот видите!
— Н-да, — произнес Пакин, принимая как должное покровительственный жест редактора, — н-да...
В дверь кабинета просунулся Толик:
— Андрей Федорович, я при исполнении.
— Так быстро обернулся?
— Отказался дедуля от моих услуг. На автобусе, говорит, привычнее.
— Демонстрирует независимость? — усмехнулся Пакин. — Ну, да бог с ним. Жди в машине, сейчас спущусь: добежим на завод, глянем на шпалы.
— Поликлиника, выходит, отменяется?
Прежде чем ответить, Пакин прислушался к зубу. Тот затаился, молчал. Пакин с опаской тронул щеку, потискал десну языком — нет, боли не ощущалось. Неужели столь действенным оказался рецепт девчушки из «Скорой»? А может, сработал «трамвайный шок»? Существует же мнение, будто сильная встряска способна мобилизовать резервные силы организма.
— А ты знаешь, зуб-то дает отсрочку, — сказал с веселым удивлением Толику. — Так что сперва на завод, а там решим, как дальше жить.
Повернулся к редактору, хлопнул ответно по плечу:
— Вообще-то говоря, если руку на сердце положить, кое-какие деньжонки у нас имеются, могли бы чего-ничего наскрести и построить, при наличии рельсов и шпал, эту линию. Более или менее экономно построить. Но линия — это еще не трамвай, это, в лучшем случае, полтрамвая, главное начнется потом, после прокладки, и ляжет уже целиком на мои плечи: выколачивать вагоны, сооружать депо, хлопотать о штате вагоновожатых и слесарей-ремонтников, добиваться увеличения лимита на расход электроэнергии...
Он перечислял эти предстоящие хлопоты, а сам вслушивался в сумятицу нахлынувших чувств. Тут сплавились и гневное недоумение по поводу вышедшей из-под контроля самодеятельности, и ошеломляющая, хотя все еще несмелая радость от сознания того, что трамваю ПО СИЛАМ стать реальностью, и саднящая ревность (как это сумели обойтись без его участия!), и что-то похожее, очень похожее на обыкновенную обиду.
А рядом со всем этим, поверх всего этого уже поднималось, властно завладевало им особое, хорошо знакомое чувство хозяина — да, да, он уже ощущал себя хозяином будущего трамвая, ответственным теперь и за его рождение, и за дальнейшую судьбу.
— Н-да, — вновь проговорил он и, подчиняясь внезапному порыву, по-удалому взъерошил, как когда-то, в юности, председательскую ухоженную шевелюру.
И — сталось: разрезал-таки председатель ленточку перед красногрудым красавцем. И все было, как тому и положено быть: цветы, речи, медь оркестра.
А еще было — какой-то шутник вычеканил мелом на боку первого вагона: «Да здравствует метро имени Егорушкина!»
Пакин принялся аплодировать первым.
Такое произошло у нас в Верх-Кайларе событие. Прямо сказать, не рядовое. Кому-то оно может показаться даже невероятным, чем-то вроде маленького чуда. И то: довелось в Москве с друзьями поделиться — приняли с улыбкой. Посчитали — байка.
А над Пакиным коллеги-председатели теперь шуткуют, подначивают его: мол, почаще из города отлучайся, глядишь, тебе настоящее метро этаким же манером спроворят.
Шутковать — шуткуют, а в душе, как я понимаю, завидуют.
Ab origine
Когда профессионально-терпеливое выражение на лице следователя сменилось явным непониманием, Похламков предложил несмело:
— Может, еще раз? С самого начала?
— С самого начала — это одно, — в голосе следователя тлело раздражение, — а второе — последовательность. Строгая последовательность.
— Последовательность, — кивнул с готовностью Похламков.
— Почему вы то и дело прыгаете с начала на конец, с конца — на середину? Постарайтесь излагать события одно за другим.
— Одно за другим...
— И никаких эмоций и комментариев! Это мне положено комментировать, а от вас требуется голая суть.
— Суть...
Он ждал, не будет ли еще каких пожеланий, но следователь молчал, приготовившись, как видно, услышать эту самую суть, и Похламков, спохватившись, поспешил заверить:
— Я постараюсь!
— Постарайтесь. В ваших же интересах. Итак, ab origine.
«Что ты мне свою ученость показываешь, сухарь чертов! — чертыхнулся про себя Похламков. — У такого одна забота — как бы задурить человеку голову».
Так подумал, а вслух, само собой, сказал совсем другое:
— Простите, не расслышал в конце...
— Давайте, говорю, как вы и хотели, ab origine. То есть с самого начала.
Похламков покивал, завел глаза под лоб.
— Считаю, начать надо с утра...
Утро выдалось из рядовых рядовое. Похламков, как всегда, пришел в мастерскую минут за двадцать до открытия, подождал у порога, пока Феня домоет полы и кинет ему под ноги дымящуюся тряпку, потоптался на ней, затем, не надевая халата, сел в кресло, оглядел в зеркале проступившую за ночь седину на щеках и потребовал не оборачиваясь:
— Прибор.
И услышал, тоже как всегда, недовольное:
— Обождите вы, Иван Федорович: рук ополоснуть не успела — ему прибор!
Тут подошел Валька, начал, по своему обыкновению, паясничать:
— Как ты с начальством разговариваешь, Федосья! Товарищ заведующий мастерской просят подать приборчик, а ты...
— Кончай, Валька, язык шлифовать! — остановил Похламков. — Иди лучше побрей меня.
— Это мы — раз и два, вот только вывесочку пристрою.
Именно на этом этапе в обычный ход событий и вклинилась необычность, вокруг которой после все и нагромоздилось.
— Какая еще вывесочка тебе потребовалась? — удивился Похламков. — У нас над входом все расписано.
— Там общая, а я над личной хлопочу.
Парикмахерская у них на два кресла: одно возле окна, второе, Валькино, в глубине комнаты, у задней стены. К этой стене он и прикрепил свою «вывесочку» — оправленную в дюраль стеклянную дощечку с красными буквами:
— А? — произнес Валька хвастливо, усаживаясь в кресло и проверяя, как будет читаться отсюда. — На полбанки художнику пришлось отдать.
— Всего и только? — удивилась Феня, ставя перед Похламковым прибор для бритья. — Так это и делается просто-запросто?
— Ну, не совсем так просто, — возразил Валька. — Сначала в наш местком заявление написал, что хочу бороться, а потом уже...
— И чего вдруг надумал?
— Так, куда ни придешь, везде... Или мы хуже людей?
Достал из шкафа салфетку, повязал вокруг шеи Похламкову, принялся намыливать ему лицо. Похламков, пузыря на губах пену, проговорил с ухмылкой:
— Значит, на полбанки? Недорого, в общем-то.
Валька не уловил насмешки, спохватился:
— А что, Иван Федорович, может, и для вас заказать?
— Не надо. Погляжу сначала, как ты станешь бороться.
Валька раскрыл бритву, поправил на ременной точилке и, картинно отогнув мизинец, склонился над Похламковым. Он вел лезвие без лишней суеты, не мельчил движений, но в то же время и не размахивался на полщеки, как поступают иные лихачи; Похламков, профессионально оценивая работу ученика, думал с удовольствием о том, что у парнишки точный глаз и легкая рука.
Правда, отнести его к прямым своим ученикам он не мог, Валька пришел после курсов, но если говорить о доводке, молодой мастер прошел ее здесь, под руководством Похламкова. А умелая доводка никак не малоценнее тех курсов.
Зазвонил телефон, и Валька, отняв лезвие от щеки Похламкова, потянулся к трубке:
— Спутник красоты на проводе!
Похламков поморщился, хотя и сам не понял — отчего. Выражение это слышал из уст Вальки не впервые, только прежде оно вызывало улыбку, а теперь почему-то царапнуло.
Какая-то тень легла вдруг на душу, что-то похожее на обиду или ревность.
Поколение Похламкова числило себя брадобреями — и тем было довольно. Нынешним мастерам подавай высокие материи, они тебе и спутники красоты, и ударники коммунистического труда... Ударник! Неужели это все, как говорит Феня, просто-запросто: на полбанки художнику — и пошел шагать на вершину?
Валька кончил говорить по телефону и стал намыливать помазок, готовясь продолжить бритье, но Похламков сказал:
— Пустяк остался, сам добреюсь.
— Бритва, что ли, беспокоила? — вскинулся Валька. — Так поправлю сейчас, это же нам — раз и два!
Похламков, не умея объяснить внезапного своего отказа, сослался на клиентов — дескать, сейчас начнут подходить, а мастера, видите ли, охорашивают друг друга.
Но клиенты не торопились попасть на орбиту спутника красоты, и Валька нашел себе занятие — достал со шкафа заранее припасенный кусок ватмана, начал перечерчивать из «Советского спорта» таблицу футбольного чемпионата. Он делал это с прилежанием, хотя, как признавался Похламкову, не испытывал к футболу никаких иных чувств, кроме недоумения: зачем взрослые дяди копируют детей? Таблица же требовалась для поддержания на соответствующем уровне разговора с клиентами из числа ценителей этого вида спорта.
Похламков, подобно Вальке, не принадлежал к числу завзятых болельщиков, однако и его тоже не застать было врасплох вопросом: «Как вчера наши сыграли?». Однако сейчас Похламков с неприязнью подумал о ватмане с таблицей: «Обман это, да и только. Неправдой в душу влезть хотим».
— Черт знает, зачем врем с этим футболом? — вырвалось у него. — Себе врем, людям врем. Для чего?
— Для сервиса, — с лета подхватил Валька, пришпиливая ватман на стену под своей «вывесочкой». — Я вон читал, на Мальорке — остров такой в Средиземном море — в портовых парикмахерских даже специальные инструкции для мастеров существуют, с кем и о чем говорить: с капитанами пароходов — о политике, с первыми помощниками — о погоде и рыбалке, со вторыми помощниками — о спорте, с матросами — о красивых девушках...
— Завидую тебе, Валька: одни раз прочитал — и наизусть выучил.
— Не выучил, а запомнил. Все, касаемое моей профессии, намертво запоминаю.
Появились первые клиенты — трое парней, начавших от порога шутливо торговаться между собой, кому из троих томиться в ожидании. Валька вмешался, тоже шутливо пообещав:
— Гарантирую: пока шеф обслуживает одного, я с двоими управлюсь.
— А это не будет в ущерб качеству? — спросил самый бойкий из парней, шагнув к Валькиному креслу; увидел красные буквы на стене, приложил уважительно руку к груди: — О, вопрос снимается!
Валька окинул его цепким взглядом.
— Бритье? Стрижка?
— То и другое.
— Есть то и другое, это нам — раз и два!
И внезапно закричал с восторгом:
— Нет, это же надо: как наша «Сибирь» киевлян-то сделала!
— Да, это была игра! — клюнул парень.
А пока трепыхался на крючке умиления, Валька накинул ему на грудь простыню, оставшуюся от вчерашнего комплекта и успевшую не один раз побывать в деле: повсюду темнели остатки волос.
Похламков кашлянул и, когда Валька обернулся, выразительно посмотрел на простыню. Увы, Вальку это ни в какой мере не урезонило, в ответ он кивнул на кресло самого Похламкова.
Что ж, спорить не приходилось, простынка здесь тоже была не первой свежести. Это так. Но над ней ведь не калились красные буквы. Похламков снова кашлянул, поднял на них глаза: коль скоро твою «вывесочку» люди принимают всерьез и с уважением, будь добр, соответствуй!
Однако Валька, проследив за его взглядом, воспринял немую реплику на свой лад:
— Вижу, надумали, Иван Федорович? Хорошо, сегодня же поговорю с художником.
Повернулся к своему клиенту:
— Как будем стричься: «полубокс», «молодежная»?
Ответа Похламков не расслышал, его заглушили вступившие в разговор Валькины ножницы. И заговорили они на таком профессиональном уровне, что Похламков специально придержал свои, чтобы дать клиентам послушать столь приятную речь. Работал мастер, высокий мастер!
Но что это: Валькин клиент внезапно побледнел и стал заваливаться на бок, перевесившись через подлокотник. Валька, продолжая машинально лязгать ножницами, в испуге шарахнулся от кресла.
— Дурной, прысни на него одеколоном! — не растерялась Феня. — Видишь, замутило человека.
Валька все не мог прийти в себя, и Похламков, схватив пульверизатор, пустил в лицо парню струю одеколона.
Парень открыл глаза, потер лицо ладонями.
— Что-то не хорошо мне, — пробормотал смущенно.
— На воздух надо, — посоветовала Феня. — Пойдемте помогу.
Ее опередил ожидавший своей очереди приятель заболевшего, подхватил того под локоть, увел на улицу. Феня вынесла для него стул.
В это время пришел один из постоянных клиентов Похламкова — обстоятельный, в годах уже мужчина, профессор строительного института. Обычно он заранее созванивался с Похламковым по телефону, а тут объявился без предупреждения.
— Самолет через два часа...
Спохватился, называется, собак кормить!
Похламкову оставалось работы еще минут на пятнадцать, устраивать гонки он не любил, потому счел возможным предложить:
— Может, к Валентину сядете, чтоб время не терять?
И поспешил заверить:
— Грамотно стал работать. Без скидки.
Валька благодарно хохотнул, а профессор, опускаясь в кресло, спел добродушно:
— Посмо-отрим, посмо-отрим.
Валька выложился по экстрапрограмме. Раньше всего жестом фокусника распахнул перед глазами профессора хрустящее облако простыни и, выдержав паузу, достаточную для того, чтобы профессор мог оценить всю первозданность облака, заботливо укутал в него высокочтимого клиента. Зачем, этак же демонстративно похрустев накрахмаленной салфеткой, заправил ее поверх стянутых на шее концов простыни. После этого сварганил из ваты нечто похожее на сосиску и, предварительно напудрив шею, закрыл своей сосиской все лазейки, через которые могли во время стрижки проникнуть за воротник волосы.
Покончив с подготовкой клиента, приступил к подготовке инструментария: обдал пламенем спиртовки металлическую расческу, потом ножницы, затем поочередно все сменные головки от электрострижки.
Для полного сервиса не хватало интересной беседы, и он закричал восторженно:
— Нет, вы слыхали по радио, как наша «Сибирь» киевлян-то сделала?
— Увы, не болельщик, — виновато признался профессор.
Ах, не болельщик? Что же, бывает, на такие случаи у Вальки имелись в запасе другие темы.
— Без шляпы ходите? — заботливо поинтересовался он, чуть приглушив скороговорку ножниц.
— Да... Но как вы определили?
— Волосы от солнца жесткими сделались. Понимаете, солнце — оно ведь что...
Принялся развертывать печальную картину пагубного воздействия на волосы солнечных лучей. Похламков понимал, Валька затеял разговор с единственной целью — вызвать возражения, а там, коль скоро у собеседника возникнет охота поспорить, пусть себе развивает свою точку зрения. Однако профессор был, как видно, не расположен к спору, лекция пропала впустую.
Похламков тем временем постриг и побрил своего клиента, тот поблагодарил, расплатился и направился было к выходу, но Валька остановил, спросив с беспокойством:
— Вы кореши, что ли, с тем парнем? Ну, которому плохо стало?
— Дружим. А что?
— Так я, считай, закончил ему стрижку...
— Ва-аля, — одернул Похламков, — человек заболел!
— Я же ничего, — не унялся Валька, — пусть болеет, только...
— Ва-аля!
— Да не лезьте вы, Иван Федорович.
Профессор, уразумев, чего Валька добивается, посоветовал:
— Вы назовите сумму, какая причитается, и молодой человек, я не сомневаюсь, уплатит за своего приятеля.
— Ну, если об этом речь, — заторопился тот, — я готов, пожалуйста!
— Вот и прекрасно, — с усмешкой одобрил профессор, — вот и чудненько. Больной, здоровый — какое имеет значение? Главное, копейку не упустить.
Похламков счел долгом вступиться за воспитанника:
— Зеленый еще, — сказал профессору.
— А вы рекомендовали: грамотный.
— В работе — да, не отнимешь, а в жизни...
Они говорили так, словно Вальки здесь не было. Но Валька-то не мог сделать вида, будто не слышит.
— Всю дорогу этот план в голове, — забормотал пристыженно, — а без копейки плана не дашь.
Профессор подхватил все с той же усмешкой:
— Вот именно! Больной, здоровый — этим сыт не будешь, а копейка никогда в обиду не даст.
Скользнул взглядом по красным буквам.
— И бороться с копейкой в кармане куда как веселее.
— Сегодня только повесил, — опять вступился Похламков, тоже посмотрев на «вывесочку», — еще не прочувствовал.
Между тем клиент Похламкова достал кошелек:
— Сколько там с моего товарища?
Похламков не дал Вальке ответить:
— Ладно, чего уж, — сказал поспешно. — Поправится товарищ, пусть приходит, тогда и рассчитается.
Возвратилась с улицы Феня, сообщила Вальке:
— Очухался твой-то, просит позвать, как освободишься.
Валька смущенно покашлял:
— Хорошо, позовешь минут через пяток.
Он уже, можно считать, обиходил профессора — закончил стрижку и даже успел побрить, но теперь вновь взял ножницы, захлопотал вокруг головы, создавая видимость устранения каких-то шероховатостей, заметных лишь глазу мастера. Делалось это исключительно «для сервиса» — такое и Похламков практиковал, обслуживая особо уважаемых клиентов. Однако сейчас Вальке не усердствовать бы, не перебарщивать.
— Вас ждут, — сухо напомнил профессор. — Да и у меня минуты на счету.
Валька смолчал и, убрав ножницы,принялся распаковывать его, обметать салфеткой шею, уши, лицо. Похламков, изучивший вкусы давнего клиента, предупредил:
— На голову одеколон не нужен.
— Знаю, — отозвался Валька.
Заправил в расческу ваты, смочил водой, причесал профессора.
— Шипр, — подсказал Похламков, когда Валька потянулся к пульверизатору.
— Знаю, — снова буркнул тот.
Пустил распыленную струю одеколона на обвислые щеки, обдал слегка шею — те места, где проходил с бритвой. Взял после свежую салфетку, заботливо промакнул лицо. Делал все так, как в данном случае действовал бы и сам Похламков.
— Пудра не нужна, — не удержался он все же от очередной подсказки.
Валька лишь молча кивнул, еще раз прошелся по волосам расческой и склонился в полупоклоне, который перенял у него, Похламкова:
— Будьте здоровы!
Профессор вежливо поблагодарил, достал деньги:
— Что я вам должен?
Похламков видел: Валька растерялся. Не ждал этого вопроса. Да и Похламков удивился, привыкнув к тому, что профессор без лишних слов клал на тумбочку рубль и уходил, не ожидая сдачи, хотя действительная стоимость услуг редко переваливала за полтинник. Точно так поступали и некоторые другие посетители из числа постоянных похламковских клиентов, Валька не раз оказывался свидетелем этой немой сиены и сейчас, как видно, надеялся на подобный же финал.
— Что я вам должен? — повторил профессор.
Вальке, коль такое дело, прибросить бы на счетах согласно прейскуранту да и удовольствоваться этим, а ему, знать, обидным показалось упустить «законный» рубль.
— Спрашиваете, будто первый раз в жизни подстригаться сели, — выдал.
Сказано было на манер шутки, но все равно грубовато получилось, с явным намеком. Профессор тем не менее ответил спокойно:
— Вообще-то не впервые, но к будущему ударнику сел первый раз и таксу еще не изучил.
И-и, какой штучкой обернулся старик: не изучил! Что, Валька меньше выкладывался, чем обычно делал это он, Похламков? Или в мастерстве уступает?
— Так сколько с меня?
— Десять копеек, — ляпнул Валька, встряхивая с резким хлюпающим звуком простыню, только что снятую с профессора.
Профессор принял вызов:
— Все, Иван Федорович, потеряли вы клиента: отныне буду иметь дело только с ударником.
Выложил на стол гривенник.
Подошла с половой щеткой в руках Феня, принялась заметать осыпавшиеся на пол волосы. Это послужило сигналом парню, ожидавшему своей очереди, он шагнул к освободившемуся креслу.
— Куда лезешь без приглашения? — накинулся Валька. — Видишь же, уборка не сделана!
Тот было опешил, но быстро нашелся:
— Извините, больше не имею времени ждать.
Протянул Вальке пятерку.
— Нет у меня сдачи, — рявкнул Валька. — Вон вся наличность — гривенник.
— Тогда скажите, сколько с меня, займу у товарища.
— Сорок пять копеек.
— Что, съели? — пульнул от двери профессор. — Вели бы себя смирно, как я, гривенник заплатили бы, а то лезете в кресло без приглашения...
— На самолет опоздаете! — крикнул вслед ему Валька и, когда уже захлопнулась дверь, выплеснул оставшиеся помои: — Чтоб тебе и правда опоздать, жмот несчастный, профессор кислых щей!
Парень усмехнулся, молча отсчитал деньги.
Посторонних в мастерской не осталось.
— Ну, отмочил сервис, спутник красоты! — выдохнул Похламков, разминая трясущимися пальцами папиросу.
— Только без этого, — заорал Валька, — без моралей!
Феня, занявшая после уборки свое обычное место у окна, замахала на них руками:
— Тише вы, клиенты идут!
Дверь приотворилась, заглянула молодая женщина.
— Мальчик у меня, — проговорила неуверенно.
— Детская мастерская через два квартала, — отрезал Валька.
Дверь закрылась. Наступила тягостная тишина.
Похламков прикурил, сел в кресло, начал с преувеличенным вниманием разглядывать в зеркале собственное отражение. Феня поставила на колени всегдашнюю свою корзинку с мотком ниток и спицами. Валька послонялся некоторое время из угла в угол, потом открыл тумбочку, принялся выставлять полученные накануне флаконы с одеколоном.
— Провернуть пока операцию облагораживания, что ли? — сказал, ни к кому не обращаясь. — Все равно клиентов нет.
Облагораживание заключалось в том, что в одеколон добавлялось «для смягчения» определенное количество обыкновенной воды. Название нехитрому процессу придумал в свое время Похламков, он же преподал Вальке и технологию.
Как во всякой уважающей себя мастерской у них имелся «зал ожидания» — небольшая прихожка, в которой с помощью ширмы был выгорожен закуток для Фениного хозяйства. В этом закутке они обычно и манипулировали с одеколоном. И Феня не только беспрепятственно пускала их туда, но частенько и помогала. Сейчас вдруг демонстративно загородила вход за ширму, переместившись вместе со стулом от окна.
— Не лезь сюда со своим жульничаньем, — заявила Вальке, — без тебя повернуться негде!
— Чего это с тобой сегодня? — оторопел он. — Иван Федорович, скажите ей!
Однако Похламков неожиданно для Вальки, а главное для себя, поддержал Феню:
— Там и правда теснота, Валентин.
Валька растерянно остановился с флаконами в руках посреди комнаты.
— Что же я, на глазах у клиентов облагораживать его стану?
— Эх, Валька. Валька, — вздохнула жалостливо Феня, — тебе не одеколон — себя облагораживать в самый раз начинать.
— Знаешь что, — он шагнул к подоконнику, сгрудил на него флаконы, — знаешь, чья бы корова о благородстве мычала...
— Ну и что? Не отрицаю, принимала тебя пару раз. Но я женщина одинокая, мне мужская ласка даже по медицине полагается, а вот как ты от молодой жены ко мне?..
— Хватит! — не выдержал Похламков. — Грязь какая!
Повернулся к Вальке, кивнул на «вывесочку»:
— Сними!
— Чего вдруг помешала?
— Не вдруг. Все утро думаю. Зеленый ты еще для такого. Все мы зеленые.
— Я не лезу в ваши дела, и вы...
— Не снимешь?
Шагнул к стене, с которой звали в будущее четко выписанные красные буквы. Валька метнулся к столу, схватил бритву.
— Только попробуйте!
Похламков молча сорвал дощечку, кинул к порогу. Куски стекла разлетелись со звоном в стороны. Тотчас Валька прыгнул с бритвой в руках на Похламкова, но удар по голове свалил его на пол. Был он настолько сильным, что Вальку отвезли в больницу.
Следователь выслушал повторный рассказ парикмахера, ни разу не перебив, только в конце спросил:
— Хотелось бы уточнить, чем вы его ударили?
Похламков вскинул плечи:
— Не помню. Что-то под руку попалось, я и хватил.
— А по какому месту пришелся удар?
— По голове...
— Это известно, я хочу уточнить другое: по какому именно месту на голове?
— Тоже не помню.
— У пострадавшего сильно разбит затылок...
— Да, теперь вспомнил: по затылку я его и шандарахнул.
— В связи с этим хотелось бы уточнить: пострадавший — что, бросился на вас задом?
— Н-нет.
— Почему же удар пришелся по затылку?
— Не знаю... Может, это он упал на затылок?
— «Не помню», «Не знаю»... А как вы в таком случае объясните вот это место из свидетельских показаний вашей уборщицы: «А когда он с бритвой кинулся, я испугалась, что зарежет нашего зава, и ударила по голове помойным ведром»?
Похламков спрятал глаза.
— Видимо, так и получилось.
— Зачем же пытались запутать следствие?
— Так если по совести, главная вина-то моя, вот и...
— Понятно. Только хотелось бы уточнить такую деталь: если бы уборщица не успела нанести удара, вы сами ударили бы пострадавшего?
— Обязательно и непременно!
— В целях самообороны, естественно?
Было похоже, следователь ждал подтверждения — такое давало, как догадался бы и ребенок, возможность оправдания не столько его самого, сколько теперь уже Фени: не ударь она, все равно ударил бы Похламков. Скажи он сейчас «Да» — и следствие будет прекращено, дело закрыто.
Следователь ждал от него «Да», но именно в теперешней ситуации после всего, что произошло, Похламков не мог позволить себе солгать. Даже во спасение.
— Так я пишу: в целях самообороны, — склонился следователь над листом.
— Нет, нет, — возразил Похламков, — я его, стервеца, без всякой самообороны в тот момент вздул бы! Непременно!
Следователь поглядел на него внимательно.
— То есть?
— Понимаете, дурь над парнишкой верх взяла.
— Хотелось бы уточнить, что имеете в виду, какую конкретную дурь?
— Нечестность всяческую и хамство.
— Насчет хамства мне судить затруднительно, а что касается нечестности, то, насколько я уловил...
— Правильно уловили, я себя казню все эти дни, если надо — и по суду ответ готов держать.
— Н-да...
Следователь повертел в руках листы с показаниями Похламкова.
— Н-да... Вот ознакомьтесь и, если верно изложено, подпишите. Каждый лист.
Вышел из комнаты.
Похламков прочитал все до конца, в конце задержался, вернулся вспять, перечитал снова:
Вопрос: «В целях самообороны?» Ответ: «Да».
Похламков подумал вслух:
— А с виду — сухарь сухарем. Как это он: давай, говорит, ab origine.
Занес перо, чтобы изобразить свою привычную витиеватую подпись, но вдруг, представив ее здесь, на этих строгих листах, чего-то устыдился и с ученической старательностью начал выводить: Пох-лам-ков.
...На крыльце прокуратуры поджидала Феня.
— Как там?
— Вроде бы обошлось.
И спросил в свою очередь:
— Была?
— Допустили в палату. Веселый уже. Мне, говорит, теперь поправиться — раз и два!
— Больше ничего не говорил?
— Стоющего ничего, а так вообще сказал, когда уходила: только через эту вывесочку, говорит, и понял кое-что.
Похламков усмехнулся, сказал в раздумье:
— Как и я...
Повар французской выучки
1
Было раннее утро (во всяком случае, достаточно раннее, если он, Мамаду́, еще не успел позавтракать), когда прибежал посланец от губернатора:
— Скорей, Мамаду!
— Прежде скажи мне здравствуй, Аман.
— Некогда, Мамаду!
— Зачем я ему вдруг понадобился?
— Не знаю, Мамаду!
Такая честь: его приглашает губернатор!
Конечно, теперешний губернатор совсем не похож на того блестящего и высокомерного французского генерала, который пребывал здесь на правах господа бога до Дня независимости, теперешний губернатор — такой же африканец, как и Мамаду, но все же это самое большое начальство не только у них в Сигири, а и во всей округе.
Такая честь: его приглашает губернатор... Крокодилу бы ее под хвост, эту честь!
Четырнадцать лет служил Мамаду у французского губернатора. Не служил — находился в услужении. Четырнадцать лет его руки, ум, его сердце, уставшее не от жара кухонной плиты — от страха, были подчинены одной заботе: угодить белому богу своим искусством.
Угодить ему самому, его домочадцам, гостям, собачкам, кошечкам, ручным обезьянкам, белочке в золотой клетке и золотым рыбкам в аквариуме. Четырнадцать лет!
О, такого повара, каким стал Мамаду, поискать! У парижских кулинаров практиковался. На кухню Елисейского дворца был допущен — нет, не готовить, конечно, а на ус того, другого поднамотать. В конкурсах участвовал! А только радости от своего умения, радости и гордости не ведал до той самой минуты, пока французский губернатор не отбыл восвояси.
Теперь Мамаду — шеф-повар в народном африканском ресторане.
И вот новый губернатор опять намерен оказать ему честь — крокодилу бы ее под хвост! — служить не народу, а лично ему, губернатору, хотя он такой же африканец, как и Мамаду. Иначе зачем стал бы посылать за ним Амана? Какая еще может быть причина свидеться губернатору с поваром Мамаду?
Возле двухэтажного здания губернаторской канцелярии, несмотря на ранний час, толпились посетители, в большинстве своем — крестьяне. Видимо, ходоки от своих деревень-таба́нок. Мало ли у кого какое дело к губернатору. А порядок для всех такой: записывайся на прием у секретаря и жди, когда подойдет твоя очередь.
Аман провел повара мимо очереди и мимо секретаря — прямиком в губернаторский кабинет. И хозяин кабинета — такая честь! — вышел при виде Мамаду из-за стола и почтительно пожал ему руку.
— Как здоровье уважаемого Мамаду?
— Слава аллаху, команданте, все хорошо.
После этого губернатор усадил Мамаду в мягкое кресло, стоявшее возле письменного стола и предназначавшееся, надо думать, для особо важных посетителей.
— В нашу провинцию приехала, — сообщил доверительно, — группа иностранных инженеров...
Мамаду все понял, сразу все понял: губернатор не имел намерения залучить повара на собственную кухню, нет, он просто хотел похвастаться искусством Мамаду перед белыми господами. А что они белые, нетрудно было догадаться: о ком бы еще стало этак хлопотать начальство!
— Эти инженеры белые, команданте? — все же спросил Мамаду.
— Но они наши гости. Из Сибири...
Мамаду усмехнулся: пусть хоть с того света!.. Ему известно одно деление — черные и белые, соответственно этому делению строилась вся его жизнь на протяжении многих, многих лет.
— Они помогут нам проложить трассу новой железной дороги, — добавил губернатор, заметивший, очевидно, неприязненное выражение на лице Мамаду.
Новая дорога? О, тогда совсем другое дело! С этого и надо было начинать. Он, Мамаду, не какой-нибудь тупица, понимает, что значит новая дорога для его страны.
— Где будет ужин, команданте?
— Ужин?
— Разве не для этого, команданте, вы позвали Мамаду? Белые инженеры — значит, подумал я, праздничный ужин...
Губернатор отрицательно покачал головой: уважаемый Мамаду, да продлит аллах его дни, не так понял. Инженерам нужен повар, который жил бы с ними постоянно и постоянно кормил их завтраками, обедами, ужинами. Не праздничными, конечно, но достаточно вкусными для того, чтобы гостеприимство хозяев осталось в памяти на всю жизнь.
— Они приехали на четыре месяца.
— Хм, так чего проще, команданте: пусть ходят к нам в ресторан, буду кормить их, лучше не надо.
Губернатор вновь отрицательно покачал головой: уважаемый Мамаду, да продлит аллах его дни, опять же не так понял. Инженеры будут жить на трассе, в деревне.
— Очень приличная табанка, я там бывал.
Нет, кому это губернатор говорит: приличная табанка! Как будто Мамаду никогда не бывал в деревнях. Все деревни в саванне на одно лицо, и приличной среди них он пока не встречал... Такая честь — поварить для белых инженеров. Крокодилу бы ее под хвост, эту честь! Пусть даже они из Сибири и приехали сюда, чтобы проложить трассу новой дороги.
— Далеко это от города? — он так расстроился, что обратился к губернатору, даже не присовокупив обычного «команданте», как привык обращаться к высокому начальству.
— А, девяносто миль, — сказал губернатор таким тоном, как будто девяносто миль для Африки сущий пустяк. — И потом, уважаемый Мамаду, вам будет выделен помощник, как только поднатаскаете его, сможете вернуться домой.
— Ну, если помощник...
— Да, обязательно. Это оговорено. Он там шеф-поваром в местном ресторане.
2
В саванне сушь. Вот уже больше месяца, как не пролилось ни капли дождя. Река совсем отощала, ее широченная талия сузилась до каких-нибудь двухсот метров.
На берегу реки толпятся круглые глинобитные хижины-казы с коническими крышами из слоновой травы. Десятка четыре каз да почти столько же вечнозеленых манговых деревьев — вот и вся Дамиса́-Кура́.
А вокруг — однообразное каменистое плато, заросшее этой самой слоновой травой, вымахавшей выше самого высокого в отряде человека — переводчика Сике́. Трава да кустарник и кое-где поднимающиеся над ними деревья. Корявые, мрачные. И голые: ветви в период засухи, экономя влагу, сбрасывают листву.
Удивительные это деревья: сок у них — что кровь, древесина — топор едва берет, в обычной печке или на костре не горит. Заготовленные дрова пережигают в специальной яме, получают уголь, на нем потом можно готовить пищу.
Иностранные инженеры, к которым прикомандирован Мамаду, поселились на окраине табанки, но не в глинобитной казе, а на бывшей вилле французского плантатора. Сам плантатор дал из Африки деру, виллу же приспособили под контору только что созданного сельскохозяйственного кооператива. Председатель кооператива и уступил инженерам свою резиденцию.
Здесь живут инженеры, переводчик и он, Мамаду. Помощник повара живет у себя дома, в табанке.
С помощником они познакомились в первый же день. Как поступил Мамаду по приезде на трассу? Само собой, он раньше всего пошел искать ресторан, о котором говорил губернатор. Обошел всю табанку — никакого ресторана. Обратился за помощью к местным жителям.
— Ресторан? Да вот же он!
Tолько сейчас Мамаду увидел на стене обыкновенной казы нацарапанную углем надпись: «Restaurant».
Рядом с казой высился крытый все той же травой навес, под навесом располагался холодильник, работающий на керосине, рядом с холодильником — грубый стол, на столе — куски вареной и жареной рыбы, вареного и жареного мяса, бутылочки с кока-колой. А перед бутылочками сидел, щуря сонные глаза, тощий старик. Тот самый «шеф-повар».
— Камара́, — назвался он, протянув жилистую руку. — А вы, догадываюсь я, знаменитый Мамаду?
Мамаду, хотя и знал себе цену, нашел силы, чтобы возразить:
— Ну, зачем этак высоко!
А про себя пообещал: «Погоди, то ли еще скажешь, когда поймешь, что от куска вареного мяса до настоящего блюда такое же расстояние, как от земли до луны!»
Условились так: в первой половине дня Камара станет помогать Мамаду, а после обеда будет по-прежнему работать в своем «ресторане». Ну, а когда «знаменитый Мамаду» передаст старику хотя бы часть своих познаний, тот полностью возьмет на себя заботу об иностранных инженерах.
Но дело не заладилось. Не заладилось от самого начала. И не в смысле темпов обучения Камары, а в главном — в питании гостей. Несмотря на то, что Мамаду очень хотел угодить: это оказались люди, которых не ярил цвет чужой кожи, а команданте у них был Гагари́н. Нет, как сразу же выяснилось, не тот Гагари́н, но все равно — Гагари́н. Русские, понял он, имеют их достаточно в запасе для всяких дальних экспедиций — в космос, в Африку, еще там куда...
Дело не заладилось от самого начала. Не заладилось, хотя Мамаду досконально знал, как и чем угодить белому человеку. Знал и не жалел времени и сил, выкладывался, можно сказать, без остатка. Какие он с самого первого дня стал готовить им тертые супы! Из дичи, из домашней птицы, из крабов, из рыбы, не говоря уже о супах из картофеля, тыквы, кукурузы и прочего и прочего.
Если в его распоряжение поступала курица, он прежде варил ее в бульоне со специально подобранными кореньями, которые придавали блюду неповторимый аромат. Сварив, отделял мясо от костей и растирал в ступке (увы, он не имел здесь протирочной машины), растирал в ступке, постепенно добавляя охлажденный бульон, растирал без устали, пока не получалась кашица. Эту кашицу продавливал затем через ситечко. Через специальное ситечко. Частое-частое. Мамаду раздобыл его в свое время в Париже и берег для особо важных, праздничных обедов. А в Дамиса-Куре стал пользоваться каждый день.
Пропустив кашицу через ситечко, приготавливал из бульона и пассерованной муки белый соус, процеживал, объединял с кашицей и доводил до кипения. Ну, а перед тем, как подавать на стол, заправлял смесью из яичных желтков и молока, а также кусочками сливочного масла.
За подобные супы, бывало, французский губернатор снисходил до того, что мог похлопать по плечу:
— Старайся, черномазый!
У русских инженеров Мамаду встретил совершенно необычную для белых людей сердечность по отношению к нему, «черномазому», зато приготовленные им блюда восторга не вызывали. Инженеры, в общем-то, поглощали все, что он выставлял, да только без ожидаемого удовольствия. Больше того, вставали из-за стола совсем не так, как встают после сытного обеда.
Он еще мог бы понять этих белых людей, если бы пытался угощать их непривычными деликатесами национальной кухни, а тут же делалось все по аристократическим европейским рецептам!
Русские инженеры отличались и сердечностью и вежливостью: всякий раз, выйдя из-за стола, горячо благодарили Мамаду. А инженер Женя, коренастый молодой здоровяк, крепко жал руку и говорил обычно, призвав на помощь Сике:
— Очень, очень вкусно, товарищ Мамаду, я должен обязательно записать рецепт этого блюда: увезу домой.
И спрашивал с лукавой улыбкой:
— А может быть, и вас, товарищ Мамаду, какой-нибудь из моих рецептов заинтересует?
Инженер Женя был шутник, однако Мамаду не обижался на его шутки: откуда тому знать, что прикомандированный к ним повар проходил курс поварской науки в самом Париже!
Но если к шуткам инженера Жени он относился снисходительно, то его все больше раздражала ехидная усмешка, которую стал замечать на лице своего помощника. Инженер Женя мог шутить, во-первых, ничего не зная о Париже, а во-вторых, он же был высокий специалист в своем деле, иначе его никто не стал бы включать в группу команданте Гагарина. Ну, а Камара — чем он мог похвалиться? Скоро полмесяца, как приехал сюда Мамаду, а старик еще не научился готовить даже самого простого из супов-пюре, не говоря уже обо всем остальном.
Не научился и, судя по всему, не очень-то и рвется в бой. Правда, обязанности помощника выполняет весьма добросовестно. Тут Мамаду не может его упрекнуть, дело делается как надо. Да, как надо, но все чаще с усмешкой.
— Чему улыбается уважаемый Камара? — не выдержал как-то повар.
— Слава аллаху, жизнь улыбается старому Камаре, — ушел старик от прямого ответа, — а Камара улыбается жизни.
Может быть, Мамаду так и уехал бы, не открыв для себя значения раздражавшей его усмешки помощника, да помог зуб. Вернее, дупло в зубе.
Распорядок дня на бывшей вилле плантатора складывался таким образом, что сразу после завтрака — это что-нибудь около восьми утра — вся группа, забрав инструмент, уезжала в саванну и работала на трассе до четырех дня, пока зной не достигал полного накала. К этому времени Мамаду, остававшийся дома, успевал приготовить с помощью Камары обед, и сразу по возвращении из саванны, наскоро смыв пот и пыль, инженеры садились за стол.
Мамаду и Камара обедали вместе со всеми. Впервые в своей жизни за одним столом с белыми людьми, на чем решительно настоял команданте Гагарин. А потом заранее выделенный дежурный помогал им убрать со стола и перемыть посуду.
Ну, а затем Камара уходил домой, Мамаду ложился отдохнуть, а инженеры отправлялись на прогулку.
И в этот день все раскручивалось в установившейся очередности, вплоть до послеобеденной дремы повара. Только заснуть он не смог: помешал зуб. Мамаду спалил кусок газеты и натолкал в ноющее дупло бумажного пепла — не помогло. Наковырял в ухе серы и тоже поместил в дупло — не помогло. Припомнил подходящую к случаю молитву — не помогло. В конце концов боль подняла его с постели.
Табанка будто вымерла, жара загнала всех в казы. Мамаду побрел по теневой стороне пустынной улицы, держась за щеку и только что не подвывая. И незаметно для себя вышел к «заведению» Камары. И тут от зубного недуга не осталось и следа: под знакомым навесом сидели все его инженеры и... уплетали за обе щеки кто вареное мясо, кто вяленую рыбу, кто поджаренный картофель.
Если бы еще вчера кто-нибудь отважился предсказать ему, бывшему личному повару французского губернатора, что он встретит белых людей под этим навесом, за этим грубым столом и своими глазами увидит, с каким аппетитом те будут поедать грубую пищу, весело переговариваясь, улыбаясь, если бы ему отважились предсказать такое еще вчера, — он лишь посмеялся бы. Да, просто посмеялся бы, даже не снисходя до спора...
Мамаду попятился за стену казы: не хватало, чтобы на него обратили внимание, чего доброго подумают, будто следит за ними. Так вот куда взяли они за правило прогуливаться каждый раз после изысканного обеда, приготовленного воспитанником парижских кулинаров!
Но каков Камара, старый бегемот! Чем-то же сумел их приворожить. Уж не колдовство ли тут?..
3
Раздвигая длинной палкой прибрежные камыши, Мамаду медленно шел вдоль сонной реки, напряженно вглядывался в зеленый сумрак. Стоило траве перед ним чуть шевельнуться, он стремительно кидался вперед, готовый накрыть добычу самодельным сачком. Однако в большинстве случаев тревога оказывалась ложной, в зарослях мелькала совсем не та дичь, за которой охотился.
Дорогу преградил довольно большой валун. Мамаду поленился обходить, вспрыгнул — валун качнулся, повар потерял равновесие, упал в камыши. Сумка отлетела в сторону, застежка раскрылась, из темного зева принялись сигать одни за другим упругие зеленые комочки.
— А, дьяволовы отродья, — вскричал, досадуя, Мамаду, — все равно вы отправитесь в суп!
Дотянулся до сумки, готовясь закрыть застежку, и внезапно услышал над собой знакомый голос:
— Уважаемый Мамаду что-то ищет? Не нужна ли помощь?
Этот проклятый Камара определенно за ним шпионит! Мамаду оставил его возле плиты, наказав никуда не отлучаться, и вот — чертова ехидна уже здесь.
— Да, ищу, — рявкнул повар, решив, что теперь не к чему скрывать свое намерение, — ищу лягушек, и помощь уважаемого Камары будет очень кстати!
Так наказал старого бегемота, заставив вместо себя продолжать охоту на ослизлую дичь.
Сам же поспешил домой: пора было приниматься за салат, предназначенный для сегодняшнего обеда. Для особого обеда.
После того случая, когда узнал о коварстве и предательстве своего помощника, Мамаду, не показав и вида, что о чем-то догадывается, стал не просто слепо следовать парижским рецептам, а комбинировать, изобретать новые утонченные блюда. Он понимал, что разрушить колдовские чары и увести инженеров из-под навеса Камары в силах лишь самое высокое поварское искусство, неожиданного конкурента можно низвергнуть только в результате длительной упорной осады.
Генеральное сражение намечалось дать сегодня. Благо представился прекраснейший повод: вчера инженер Женя сказал, что к нему приедет на денек погостить старый друг, инженер Толя, который занят прокладкой соседнего участка этой же самой железнодорожной трассы. Ну, а коль скоро приедет гость, нельзя обойтись без праздничного обеда.
Конечно, Мамаду не располагает возможностью выставить такие деликатесы, как блюда из креветок, устриц, улиток, акульих плавников, змеиного брюшка, но все же постарается составить достойное меню: салат из цветной капусты, суп-пюре из телячьей печенки, омлет из фазаньих яиц. Ну, а сверх программы, в качестве особого лакомства, подаст лягушечьи лапки в чесночном соусе — последний парижский рецепт. Да поможет ему аллах посрамить нечестивого Камару!
Инженер Толя приехал под вечер. Так как было точно известно, что он приедет, Мамаду уговорил команданте Гагарина немного повременить с обедом, хотя у него, Мамаду, давно все готово.
И настал час, которого ждал повар. Инженер Женя представил присутствующим своего друга, такого же молодого, такого же крепкого, только более высокого ростом, чем он сам, и все тут же сели за стол. Первым, согласно программе Мамаду, был подан салат из цветной капусты.
— О, какая прелесть! — перевел Сике для Мамаду восхищение инженера Толи; салат и в самом деле удался, и похвалу гостя Мамаду мог принять без ложной скромности. — Какая прелесть!.. Между прочим, Марк Твен говорил, что цветная капуста — это капуста с высшим образованием.
— Если еще к высшему образованию капусты, — нашел возможным похвастаться инженер Женя, — прибавить высшее образование повара.
Здесь он с привычной лукавой улыбкой оглянулся на Мамаду.
— Товарищ Мамаду учился в Париже.
Так он, оказывается, знает об этом! Гость тоже с любопытством посмотрел на Мамаду.
— Да, я немного учился там, — скромно подтвердил повар, предвкушая момент, когда подаст на стол лягушечьи лапки в чесночном соусе. — Один раз даже был на кухне в Елисейском дворце.
Когда Сике перевел присутствующим эти слова, инженер Толя сказал со вздохом:
— А мы так было замаялись с нашим кулинаром...
— Что так? — спросил команданте Гагарин.
Мамаду, заинтересовавшись промахами своего неизвестного собрата, подсел к переводчику:
— Будь другом, Сике, как можно подробнее!
Тот лишь подмигнул успокаивающе.
— Что так? — повторил команданте Гагарин, обращаясь к гостю.
— Понимаете, наш Муса хотя в Париже и не учится, но много лет был личным поваром у французского плантатора. Плантатор же, как и все члены его семьи, никогда физически не работал, большую часть времени проводил за приятными беседами, развалившись в шезлонге, и требования его к пище были совсем не такими, как наши.
— Требования гурмана, тонкого ценителя тонких блюд.
— Вот именно. Ну, Муса и привык к тому, что для белого человека нужны самые изысканные кушанья. И вот приезжаем мы, тоже белые люди, которые в его представлении отличаются одним: тех он боялся и ненавидел, нас же уважает и ценит, как истинных друзей. Значит, надо тем более постараться, и он начал потчевать нас этакими тертыми-перетертыми супами, кашками, киселями и прочей диетической пищей...
— Буржуазно-диетической, — вставил инженер Женя под общий смех.
— Можно и так определить, — согласился гость. — Словом, полуголодное существование влачить стали. Приедем с трассы, за день, что черти, уработаемся, тут бы поесть как надо, а Муса тащит на стол пропущенный через ситечко супец...
— Ой-я-ха! — совсем некстати прыснул этот невоспитанный бегемот Камара, которому никогда уже не научиться вести себя в обществе порядочных людей.
Гость улыбнулся Камаре и продолжал:
— И, думаете, как мы вылечили нашего повара?..
— Ну-ну, — привстал инженер Женя.
— Мы его обучили твоему рецепту, — сказал гость, обращаясь к инженеру Жене. — Правда, перед этим свозили разок с собой на трассу.
— Зачем это?
— Решили показать, чем наш рабочий день отличается от рабочего дня французского плантатора... Дали Мусе рейку, и он все восемь часов ходил вместе с нами под его родным африканским солнцем: прогнали несколько теодолитных ходов, произвели съемку местности. Короче, уложили десяток километров трассы. Когда вернулись на базу, Муса закричал: «О-о, как я хочу есть!»
— Неплохо, в общем-то, придумали, — одобрил инженер Женя. — А мы другой выход нашли...
И осекся, испуганно поглядев на Мамаду.
— А что у нас там еще в меню? — поспешил исправить положение команданте Гагарин. — Чем вы нас еще порадуете, товарищ Мамаду?
Мамаду встал, сделал общий извиняющийся поклон и, с трудом сдерживая слезы непрошеной обиды и разочарования, сообщил:
— Сегодня обед из одного блюда: капуста с высшим образованием.
4
Председатель кооператива, уступивший свою резиденцию инженерам, пришел к Мамаду с просьбой:
— Вы самый лучший повар во всей провинции, и женщины хотят у вас поучиться. Не могли бы в свободное время курсы организовать?
— Курсы? — Мамаду еще ни разу в жизни не преподавал на курсах, и предложение польстило. — А когда можете собрать ваших женщин?
— Да хоть сегодня.
— Сегодня с обедом уже покончено, а учить надо по ходу дела, на практике. Давайте завтра к двенадцати.
На другой день ровно к двенадцати часам на виллу пришла молодая бойкая женщина.
— Я — Баума. Пришла учиться.
— А где же остальные?
— Остальные будет учиться у меня. Так мы решили.
И добавила, оглядывая оборудование кухни:
— Они стесняются великого Мамаду.
И засмеялась — не то над женщинами, не то над ним, «великим Мамаду».
— Хорошо, Баума, чему же ты хочешь научиться?
— Не я хочу — все хотят: мы просим тебя, чтобы ты научил нас готовить одно какое-нибудь кушанье, которое сам считаешь лучшим. Ты ведь ездил на курсы в Париж?
— Я ездил на курсы в Париж, только в Париже я учился готовить для богатых людей, которым не нужно работать... Вашим мужьям не нужно работать?
— Что ты, Мамаду, они работают от зари до зари.
— Значит, о Париже тогда говорить не будем, значит, вам нужен рецепт инженера Жени.
— А как называется блюдо, которое по этому рецепту готовят?
— Я знаю только русское название.
— Как же это будет по-русски?
— Щи...