вбивать в пальцы гаммы, – а потом, на экзамене, профессор, видите ли, решил, что она чужое место занимает. Всё из-за «еврейской» фамилии: Абрамова.
– А я не удержалась – и хрясь ему по морде!
– Чем?
– Да нотной тетрадью.
Чехов отпустил ее косу, которую так и держал, слушая всю эту «консерваторию», и захохотал по-детски, заливисто, громко. Потом утер глаза от слез, пробубнил что-то вроде «Дело Дрейфуса», – и громко добавил:
– Ну вот что, Елену Андреевну брать вам рано. Но для вас, Софья Федоровна, я напишу водевиль. Здоровье вот только подтяну – и засяду. Клянусь журавлем!
Софочка воткнула зонтик прямо в тощий саженец груши, дошла до розового куста, сорвала с него отвалившуюся от шляпы ленту: по тонкому шелку поползла стрелка. Поодаль стоял усач в фартуке – видимо, тот самый Арсений, – и журавль обнимал его, как хрупкая гимназистка. Чтобы пропустить Софочку, пара разбилась, и усач придержал ей белую калитку.
– Мадам Абрамова! – услышала вдруг Софочка.
Она обернулась, засветилась, расправила плечи – понятно, что Чехов пошутил, и, конечно, она – Елена Андреевна. И вот ее уже зовут на поклон, к ее туфелькам ставят тяжелые корзины роз, десять минут держат занавес, она в центре, между Вишневским и Алексеевым, пятна лиц в зале колышутся, буря оваций бьется о сцену, стремясь утащить ее к обожающим зрителями, унести на руках, качать, качать, качать и…
– Абрамова, не режьте косы! – добавил Чехов.
Журавль кричал, надрывался, выводил какую-то мелодию. Знакомую.
Звонил телефон, оставленный Аней на зарядке в темной прихожей: розеток в «исторической» квартире явно не хватало.
– Ну что, писатель, пишешь? – оказалось, Руслан звонил уже несколько раз, а она и не слышала. – Я отпуск пытаюсь пробить и к тебе смотаться. Есть там на меня койка?
Аня, всё еще думая про косы и про то, что «клубнички» в сцене знакомства в саду снова не вышло, буркнула что-то неопределенное.
– Ну, давай хозяйке доплатим, пусть поставит двуспальную кровать. Время есть, мне только на неделе скажут, отпустят или нет.
– Ты год без отпуска.
– Вот и я про то же.
– Знаешь, тут прям очень тесно. На кухне вдвоем не повернуться.
Аня представила, как Руслан будет наклонять голову в дверных проемах, и его ноги, не поместившиеся на кровати, свесятся к полу… Но и Чехов был метр восемьдесят два – и как-то же он поместился, когда зашел «проведать» Книппер. Вот и посмотрим…
– Приезжай! – выпалила Аня.
– Ты прям сильно не жди, – Руслан всегда скисал, когда она легко соглашалась. – В среду тебе скажу. Там в Симферополе аэропорт, а потом как?
– Такси.
– Так-си, – Руслан, когда задумывался, произносил слова по слогам. – Тебе денег закинуть на карту?
– Нет.
– Ань?
– Не надо, всё есть; приезжай сам.
Руслану идея с этими «Другими великими» сразу не понравилась. Он сказал: «Ну и кто это будет читать?», а потом: «Где гарантия, что книгу оплатят?». Аня показала в банковском приложении аванс; он хмыкнул и заявил, что за эти деньги он ее в Москве наймет на пару месяцев в свою команду. Например, вести его соцсети, пиарить проекты или вакансии, на что у него вечно нет времени.
И все-таки сам отвез ее в Домодедово.
Доро́гой расписывал, что́ с ней может случиться: тут ее обманут, там обворуют…
– Медузы ужалят, – засмеялась Аня.
– Че ты ржешь, по-любому обгоришь ведь.
Понимала, что Руслан пугает не со зла. Как-то ночью он сказал, что Аня без него пропадет. Слишком она не от мира, не в мире живет.
Мать, когда знакомились, ему поддакнула. Аня на кухне возилась, но слышала: «Моя вина: я ее берегла, дома держала, в сердце были шумы». Аня ни о каких шумах не слышала; то ли мать привирала (с нее станется), то ли, может, и было что в детстве. Врачи всегда ее тщательно обследовали из-за бледности, а когда ничего не находили в кардиограммах и анализах, говорили, что такая матовая белая кожа – вариант нормы.
Мысль о том, что Руслан приедет, только сначала огорчила Аню. Теперь, нажав на отбой, она уже ждала его. Она ему всё покажет. Может, и не такая пустая эта затея.
Мария Павловна Чехова, Мапа, как прозвал ее брат Антоша, торопилась в лавку Синани. Извозчика, жившего по Аутской, через дом от них, кто-то нанял, а Бунин, ее спутник, передвигал ноги вяло.
Сентябрь в Ялте ничем не отличался от августа. Душно. Разве что народу поубавилось, и «антоновки», висевшие на их новеньком заборе, разъехались по своим женским гимназиям.
Мапу со вчерашнего утра мучила мигрень. Ей не понравился Антоша. Возвращаясь от Верне, проскочил крыльцо одним махом – раз, за обедом травил анекдоты – два, заперся в кабинете – три. Ладно заперся, так ведь отказался сообщить, о чем рассказ будет. Он же год не писал. Ну, из кабинета она его, сегодня, положим, выкурила в сад, пока Арсений обои клеил. А вот выставить очередную девицу из его головы будет трудно. Одному богу известно, что Мапе пришлось вытерпеть за те десять лет, пока брат обожал бесстыжую А.
– Иван Алексеич, вы как себя чувствуете? – обернувшись, спросила Мапа.
– Да как вам сказать…
– Потом скажете, выпьете у Синани нарзану – и всё скажете, а сейчас, пожалуйста, прибавьте ходу. В мою комнату обои сегодня выбрать надо, образцы ехали с июня, неизвестно, сколько сами рулоны везти будут.
Мапа вздохнула. Не только обоев: в доме не было самого главного – входной двери, чтобы не проникали всякие дамочки. Стыд и позор просто – днем дверь стоит якобы открытая, так видится снаружи. На ночь Мапа достает газеты, кнопки и заделывает проем. Воров среди татар нет. По крайней мере, таких уж разбойников, чтобы ночью влезли. И все-таки на калитку, белую, тонкую, она в сумерках вешает амбарный замок. Иконы, картины Левитана, цейлонские коврики, матушкин жемчуг (всё это Антоша велел вывезти из Мелихово в Ялту) хранит в своей спальне, хоть брат и возмущается.
Мапа оживилась, вспомнив, что ей еще полагается скидка в пятьдесят рублей от компании «Фогель и сыновья». Они поставили оконные рамы с затворами Антоше в кабинет, но механизм прибыл неисправным, и Мапе пришлось сговариваться с татарами, пересылать его на завод, снова ждать. Предвкушение денег согревало.
На набережной Бунин вовсе встал столбом. Сощурив серые глаза, смотрел, как прибывает пароход. И даже свернул было налево, хотя к Синани надо направо.
– Мапа, давайте сбежим! – он потянул ее за руку. – Вон пароход. Вот вы, вот я. Какого чёрта.
– А вон там, – Мапа махнула рукой, – Одесса. Где вас ждет жена.
У Бунина дернулась жилка под левым глазом. Забилась, утихла. Серые глаза его заголубели. «Покупоросели», – дразнил его Антоша. Бунин послушно зашагал туда, где из-за розоватой живой изгороди выглядывал конек на крыше псевдорусской избы.
Мапа догнала его, взяла под руку:
– Никак не запомню, как эти кусты зовутся. Может, и нам такие высадить?
– Зачем? У вашего брата уже имеется живая изгородь. Вы.
На кустах тамарисков, которые в июне цвели розовыми пушинками с конфетным запахом, теперь выступили крупицы соли. Мапа задержалась у мягонькой веточки. Синани рассказывал, что это чудо, а не дерево: мол, его избу, открытую посреди набережной всем ветрам, давно бы в море снесло, если бы не они. «В пустыне тамариски от песка защищают, у нас от моря, а к осени еще соль на них съедобная, даже полезная, верблюды лижут», – Исаак Абрамыч словно пытался всучить ей эту изгородь.
Теперь Мапа не удержалась: вроде как понюхала тамариск, а сама лизнула. И правда – соль.
На скамейке под окнами лавки-избушки Синани никого не было. Мапа знала, что скамейку прозвали «Чеховской». Подумала: а где, интересно, сам Антоша? По пути сюда показалось, что на дальнем конце набережной он на извозчике сворачивает к городскому саду. Его шляпа и летнее пальто. Нет. Он копается в огороде. Жаль, пруд в такую засуху на участке наполнить нечем, а то заняла бы брата карасями, как в Мелихово…
Бунин, подобревший, уже наговоривший кучу глупостей дочке Синани (не то Аде, не то Еве), выглянул из лавки:
– Мария Пална, обои? Нужен хозяйский глаз.
Ада-Ева задребезжала хохотом, как погремушка.
– Скажите, пожалуйста, – ледяным тоном спросила ее Мапа, подойдя к витрине и даже не взглянув на папку с пестрыми образцами, – Исаак Абрамович когда будет?
– Он на почте, – ответил за девчонку Бунин.
– Вот ждем его, – вставила Ада-Ева.
– И вас, наверное, покупатели заждались, – сказала Мапа девице, кивнув на двух толстяков у входа.
Те явно пришли за табаком, которым синеглазый Синани торговал не менее бойко, чем книгами. Толстяки листали альбом с автографами писателей, побывавших в лавке. Разумеется, лист с фамилией «Чехов» с зигзагообразным хвостом после «в» был совершенно затерт и побурел. Подпись Бунина, молодого, начинающего, была в альбоме на свежей странице. И закорючку он поставил, как у Антоши. Ученик. Толстяки, спросив нарзану, ушли пить во двор, так до него и не долистав.
Бунин это понял, спиной почувствовал, захлопал себя по карманам в поисках папирос. Мапе стало его жалко. Зря на гречанке женился. В приданое получил ложу в опере, да на кой бес она, опера, когда работа, дело у мужчины не идет.
Мапа, едва не касаясь щекой рукава Бунина, склонилась над папкой. Образцы были хороши. Бумага прочная, узор четкий, цвет… Вот тут Мапа, в прошлом художница, которую отличал сам Левитан, задумалась. Ей нравились серые обои с едва заметным палевым рисунком. Так, будто это набросок, сделанный мелками и карандашом. Но ей не хотелось, чтобы Бунин счел ее блеклой натурой, сравнив с братом, взявшим для кабинета алые с золотом обои. Еще противнее стало от того, что серо-палевые можно было бы и в Севастополе купить: давно бы всё поклеили и дверью входной занялись, не пришлось бы терпеть стыд с газетами.
Бунин, которого еще минуту назад было жаль, теперь тяготил Мапу. Казалось, он стал выше ростом и занял больше места в лавке. Вдруг дверь – у Синани она была под стать избе: крепкая, купеческая – распахнулась. Вошла блондинка с толстыми косами по плечам. Прогулялась по залу. Ее ногти касались витрин, постукивали по книжным переплетам. Синани бы не понравилось, жаль, его нету.