Белград — страница 23 из 48

Венчать, как в водевиле.

На иконе «к празднику» отрезанная голова Иоанна Крестителя на блюде. Ольга стоит возле отца Василия грустная, с лицом таким, будто хочет уйти. Бунин нацепил торжественную физиономию, Мапа с мамашей зажигают свечи. Кругом невыносимо белые, свежеоштукатуренные стены с квадратами образов.

Алексеев разводит руками: мол, я сегодня просто зритель. Ждет.

Все ждут.

На лбу выступил пот. Мапа шагнула к отцу Василию, передала кольца, тот унес их в алтарь.

Потом отец Василий осенял Чехова с Ольгой горящей свечой по три раза. Кольцо Чехову оказалось просторно, а Ольгино пришлось надевать с нажимом.

Отец Василий его о чем-то спросил и еще раз повторил ласково:

– Не обещахся ли еси иной невесте?

– Нет, – ответил Чехов и, кашлянув, повторил полный ответ за священником: – Не обещахся, честный отче.

Венцы надели прямо им на головы. Бунин хотел было придержать, но Мапа повела плечами, нахмурилась – отступил.

Отец Василий скрепил их руки, покрыл епитрахилью, так что Чехов чувствовал лишь Ольгину мягкую кисть, и повел кругом – ступали медленно, но иконы, подсвечники, пятна лиц карусельно мелькали. На стене, слева от входа, новая икона. Богородица будто над месяцем, среди синего до звона неба и звезд. На ней венец и ажурное одеяние, как шаль, черты южные, смуглые. Нитка жемчуга на образе – такие приносят в благодарность за исцеление. Этой иконы отец Василий в храм, кажется, не приобретал. Такую не забудешь.

Чехов покосился на Ольгу. В неверном пламени свечей блеснул на ее шее жемчуг, венец над смуглым лицом, любимая синяя шаль, накинутая на плечи. Точно икону писали с Ольги. Чехов обернулся, его венец сполз на одну сторону, на ухо, – иконы не было, белая стена. Заозиравшись, Чехов наткнулся взглядом на холодный белый подбородок Алексеева.

Уйти было немыслимо. Остаться с этой женщиной – горько. Будто за полдень видишь, как луна проступила на небе. День, считай, прожит.

Уйти.

Но Памфилка…

Певчие заголосили молитву, они с Ольгой пили вино из одной чаши. «Господи Боже наш, славою и чэстью венчай их», – трижды прогундосил отец Василий.

Вот и всё. Дальше – целование икон, объятия, Мапа с сухими глазами, мамаша, зареванная, присела на скамью в углу, рукопожатие Бунина (влажное), Алексеева (вялое). Радостный, исполнивший долг отец Василий.

* * *

Оставив маму в Ливадии на экскурсии: Ялтинская конференция, а второй этаж – императорская семья, – Аня вышла из парка на Царскую тропу. Та вилась над обрывом, то и дело показывая море с серыми колючими волнами. Небо было темным, грозовым. Зеленоватая полоска на горизонте сулила местным рыбакам поклевку. Тропа вела в Нижнюю Ореанду и дальше, в Гаспру, к Толстому. Ане хотелось хоть раз пройти весь маршрут, но она обещала матери вернуться к концу экскурсии. Да и тучи, хотя кругом свистели синицы и полуденно пахло нагретым можжевельником, приближали сумерки.

Аня сошла с тропы на шоссе, куда указал охранник ведомственного санатория: «К нам на пляж нельзя посторонним, а Нижняя Аренда твоя вон там». Обойдя городскую приземистую администрацию с геранями на окнах, Аня остановилась перед храмом. Портик с колоннами, острый шатер, черепичная, как на Чеховском доме, крыша. Храм был теплый, точно песчаный. Кругом качались мальвы и какие-то тропические, глянцевые кусты. Подергала дверь: закрыто. Из соседней постройки вышел парень: нахальный рот, в руке корзина, прикрытая платком. Посмотрел на Аню, молча вытащил из корзины и выставил на столик между лавками бутылку вина и три стакана. Спросил:

– Вы к нам?

– Я скамейку ищу. Видовую.

– Мож, церковь тебе отпереть?

Звучало не как издевка: вроде ишь, чего захотела. Скорее, упрек: дура, не видишь, что ли, где скамейка, а где храм. Аня покивала. Она ничего не знала про эту церковь, а вот роса на траве, вечное море, «Дама с собачкой»… Парень не спеша откупорил бутыль, разлил темное вино по стаканам, потом вразвалочку добрел до храма, отпер. Сам не пошел.

Внутри было темно, и только сквозь узкие стёкла струился южный свет. Блеклые фрески со святыми, старые землистые иконы в полумраке. Тут и там лежали свечи, но нечем было зажечь. Аня, устыдившись своих коротких шорт и топа на бретельках, решила уйти – и тут со стены откололся камешек, не больше абрикоса, и брякнулся прямо перед ней. Испугавшись, что парень со двора обвинит ее, быстро сунула камень в сумку, шагнула в просвет двери.

За столиком пристроился еще и охранник из санатория. Помахал ей рукой: мол, присоединяйся. Аня отвернулась, за церковью разглядела тропку. Прошла немного и, всматриваясь в море, высветленное на фоне черневшего неба, но бурное, тревожное, налетела коленкой на скамью. Чугунные опоры, зеленые, одна к одной, реечки, плавная форма. С краю прибита табличка с профилем Чехова (изрядно постаревшего), его росчерком и цитатой:

«В Ореанде сидели на скамье недалеко от церкви,

смотрели на море и молчали».

Аня опустилась на краешек, стараясь не загораживать спиной табличку, хотя кроме нее некому было смотреть и читать. Склон уводил к пляжу того закрытого санатория, слева вдали опустила морду в воду медведица – гора Аю-Даг. Островерхие кипарисы фигурно резали, но не портили вид. Аня жалела, что Чехов сидел тут с Буниным – и не привез после первой близости сюда Ольгу. Она бы поехала…

На пляже поздние купальщики визжали, смеялись, сбивая мысль. И как их пустили в воду в такой шторм? На набережной Ялты сегодня пляж был закрыт, прибой омывал его целиком, захлестывал часовенку.

– Война! – пропищал детский голос.

Внизу мальчишка прыгнул в воду с волнореза, с буны, как называют их в Крыму.

– Не война, волна. Вылезай! – позвал женский голос с берега.

– Война-а-а!

Желтое пятнышко светлых волос, как пробка, скакало по волнам.

Аня закрыла глаза. Еще пять минут – и обратно. По тропе, по ступеням, в Ливадию за мамой, потом в магазин, потом домой, ужин и…

Они шли вдвоем. Высокий худой мужчина: шляпа, трость, бородка. Остроносые ботинки, черный костюм. Рядом – брюнетка в платье с высокой талией и синей шалью на плечах. Кольцо надето на безымянный палец поверх кружевной перчатки.

Аня подумала: кино, наверное, снимают.

Вдруг рощу на склоне словно проредили: дуб, нависавший над скамьей, стал тонким, юным; блеснул не видный за ним ранее шатер церкви. Аня вскочила, протерла глаза. Замерла.

Двое застыли поодаль. Зашептались. Женщина сказала спутнику громко: «Отвернись уже», – и, когда тот послушался, зашагала к Ане. Длинная юбка мела дорожку, цеплялась за траву.

– Девочка, что с вами стряслось? – женщина осторожно приблизилась. – На вас напали?

– Нет, почему напали? Просто смотрю на море.

– И вам не холодно? Где ваши родители?

– Э-э-э, мама во дворце.

На нее прищурились два темных глаза, в каждом – смешливый бес. Синяя шаль крупной вязки, вроде рыболовной сети, женщине удивительно шла, а вот мешковатое платье ее полнило.

– Ольга Леонардовна, там квалифицированный врач не требуется? – так и не повернувшись, спросил мужчина в шляпе.

Синяя шаль заискрила. Женщина в глазах Ани расплылась, как отражение в воде, покачнулась, собралась воедино, отвердела.

– Да погоди, Антоша, – эта Ольга (неужели Книппер?) сделала еще шаг навстречу.

Аню вдруг одолела жажда; она опустила глаза, бестолково зашарила рукой в сумке в поисках бутылки с водой. Схватила камешек, сжала в кулаке. Сглотнула. Раз. Другой. Ольга Леонардовна? Антоша? Антоша? Серьезно?

Аня, ссутулившись, попятилась. Ей хотелось бежать прочь, но площадка была слишком узкая для маневра.

– Ну, вот что, – сказала Ольга, протягивая шаль. – Сейчас же прикройтесь. В таком виде и морю показываться неприлично.

Аня боялась коснуться даже бахромы, по которой бегали ледяные искорки. Тогда шаль опустилась ей на плечи, легкая и холодная, как снегопад. Истаивала узором, жалила кожу. Густой азиатский аромат – гвоздика, шафран, горечь меда – сразу испарился.

Бахрома, которую Аня, набравшись смелости, захватила в горсть, потемнела в ладони, стала чернильная, почти черная.

– Вы живете при церкви? Кто раздел вас до белья? – Ольга всматривалась Ане в лицо и говорила громко, медленно, театрально, будто Аня глухая или чокнутая. – Мой муж вас осмотрит. Он врач, не бойтесь, пожалуйста. Присядьте.

Наконец, она убрала руки, которые оплели шалью Анины плечи. Там, где коснулась, кожу словно дернуло электричеством. Аня села на скамью, прижалась лопатками к спинке; та была теплая – видимо, за день нагрелась.

Подошел Чехов. Аня боялась поднять на него глаза. Вдруг окажется не таким? Не тем. Или, напротив, точно таким, как она пишет. Может, и он – ледяной?

– Ну что же, – Чехов покашлял, отводя взгляд от Аниных плеч, белевших сквозь потемневшую шаль, деликатно присел рядом. – Предлагаю на ваш суд версию: вы лунатик.

Аня усмехнулась, по звуку – вроде как подавилась, но ей сразу стало легче. Она посмотрела на руки Чехова. Обычные: пальцы длинные, ногти гладкие, только на правом среднем затертое пятно чернил. Желтый набалдашник трости в ладонях, брючины из тонкой шерсти – даже на вид теплые. Аня наконец решилась взглянуть в его лицо. Ощущение было – как в походе: весь день карабкалась в гору, глупо теперь не подойти к обрыву, не посмотреть с вершины. Глупо, но страшно.

– Антоша, ну что ты, – зашипела Ольга. – Еще скажи, она и впрямь из дворца пришла, – капризно выпятила нижнюю губу. – Какая духота… Мне это вредно.

Чехов обернулся на Аню. Взгляд – обреченный, усталый, – скользнул по волосам, собранным в хвост, по худым рукам, отбросившим жуткую шаль на скамью. Он очень постарел с тех пор, как прослушивал в саду Софочку. Казалось, он мечтает остаться один. На этой скамье. И вообще.

– У вас там ракушка? – сухо спросил он, бросив взгляд на Анин кулачок.

– Камень. Из церкви взяла.