Белград — страница 30 из 48

В тишине гудел счетчик, где-то начинались по телевизору новости. Лампочка давала подслеповатый свет: дойти до квартиры, попасть ключом в замок было просто, быстро, а вот сидеть в подъезде – жутковато. Мужик с первого этажа вывел собаку, матюгнулся, минут через десять завел назад. Закрылся.

Они по очереди сбегали в туалет в кафе за углом.

Вышли на крыльцо. Была ночь.

Ветер срывал с платана еще зеленые листья, вихрил по-осеннему. Бродячая тощая кошка понюхала мамины бинты, потерлась о ногу.

– Тебя еще не хватало.

Мать шикнула, но руками махать не стала: то ли вспомнила ту собачонку, то ли сил не было.

Из форточки на первом этаже запахло яичницей с колбасой.

– Впервые в жизни выпить захотелось, – хрипло сказала мать. – Теперь уж трезвость до конца уколов. Наберешь еще хозяйке?

Аня показала экран: телефон сел. Мать посмотрела на свой в сумке, вздохнула:

– А чем там дело у Книппер с Чеховым кончилось?

– Я не дописала.

– Она его в Германию возила лечить, мы еще в школе проходили. Вылечила хоть?

Аня покачала головой.

– Как думаешь, она его любила?

Хотела ответить: ну да, по-своему. Но только пожала плечами.

– Ты отца помнишь?

– Смутно.

– Он тебе туфли прислал. Лет десять тебе было – а нога взрослая, подъемистая… Не налезли. Записка была: «Анечке». Ни адреса обратного, ни мне полсловечка, – посмотрела на Аню. – Ты их примеряла, думала, теть Наташа отдала Каринкины.

Звездочкой пролетел из чьего-то окна окурок. Погас.

– Замшевые, – тихо напомнила мать.

– Бордовые.

Мать кивнула. Она крутила толстое обручальное кольцо, поцарапанное, но всё еще блестящее – всю жизнь его носила, представлялась вдовой, чтобы не приставали. Теть Наташа, подпив, выболтала Ане на выпускном про отца, что живой; потом просила ее не выдавать.

– Через неделю еще звонил. Молчал. Ждал, что ты подойдешь, наверное, а тебя дома не было. Он молчал, и я молчала.

– Да откуда ты знаешь, что он? Мало ли, ошиблись номером или неполадки. Телефоны эти проводные…

Мать посмотрела на нее неожиданно нежно, без осуждения:

– Выходи за Руслана. Он совсем другой.

* * *

В уборной, размером с порядочную спальню, с кушеткой, заставленной корзинами роз – с их запахом она научилась мириться, если не вдыхать глубоко, – Ольга стерла потекший грим.

– Че-хов! Че-хов! – всё еще доносилось со сцены.

Затем хлопки, бисы и тихий приятный баритон.

Когда из-за кулис увидела, как Чехов – слабый, седой, будто ставший ниже ростом, – поднялся на сцену, и Немирович обратился к нему: «Милый Антон Палыч», – а тот вместо ответа обернулся к залу, сощурился на софиты, – не выдержала, разрыдалась.

Сбежала.

Теперь из зеркала на нее смотрела Раневская. Такой, побитой, зареванной, она могла бы отражаться в стекле вагона первого класса, мчащего ее прочь от вишневого сада в Париж.

Они с Чеховым не виделись почти год. Официально не разъезжались, продолжали обмениваться письмами, временами называя друг друга «Дусик». Решили – так лучше: письма приходили помятые, в надорванных конвертах – их явно прочитывали. Связано ли это с опалой Горького, с Толстым, которого они уговорились называть «дедушкой», или с народной бурей, которую предрекал Чехов, – она не знала.

Да и была готова ему всё простить за «Вишневый сад». Какой успех! Эту пьесу она будет играть до конца жизни. В ней и была ее жизнь: утонувший мальчик, любовь на обрывках телеграмм, люди, которые не дают ей выплакаться вволю, и… и… Чехов. Сегодня она благодарна паутине, из которой так и не вырвалась.

Ресницы решила не отклеивать – готовились поехать в ресторан с Алексеевыми, Немировичем и его «Котиком». Вишневский еще будет. Леонидов не присоединится: сегодня при появлении Чехова оставил ее в покое. На сцене собачья привязанность Лопахина к Любови Андреевне давала тон, вроде рыцарского поклонения прекрасной даме. А уж за кулисами, да еще после того, как бездарно два года назад кончился их роман, не стоило длить отношения. Да и Чехов сегодня как-то особенно настроен против Леонидова. Ревнует?

В дверь уборной постучали. Потом еще раз. Протиснулся лавровый венок, следом вошел и Чехов; стряхнул сухую лаврушку с волос, сел на стул у двери – Ольга его поставила для посетителей, газетчиков, а порой, вымотанная донельзя, падала на него без сил.

– Отдышусь. – Чехов протянул ей венок, как подают горничной шляпу.

Она так же равнодушно взяла и повесила его на крючок. Запахло лаврушкой; перебило проклятые розы. Его волосы не то засалились, не то и впрямь поредели. Писал, что лысеет. Думала, шутит.

Поднесла ему стакан воды. Выпил весь, как будто лето.

– Ты когда приехал?

– Вчера.

– Извини, отдельного подарка к юбилею не готовила; репетировали много.

– Я так и понял, – Чехов огляделся. – С вокзала поехал к Саблину, лежал там в меблирашке, обложенный подушками.

– Тебе нездоровится? – Ольга не удержалась, потрогала его лоб.

Даже слишком холодный. Сухой. Такими бывают зимой деревянные перила.

В переулке шумели, хрустели снегом, разъезжались на извозчиках.

– Тебя газетчики ждут, собирайся давай. Я черным ходом выйду.

– А ресторан?

– Нечего отмечать. Алексеев запорол мне пьесу. Я же просил его играть Лопахина, а Вишневскому отдать Гаева…

– Алексашеньке?

– Ты что, забыла, как Вишневский у Татариновой на бильярде резался? «Желтого в середину»?

Чехов встал. Сквозь прореху в поредевшей бороде белел воротничок.

– Ты же просил Алексеева главную мужскую роль взять?

– Лопахин – главный. Центральный. Какой Лопахин, такая и пьеса, я же телеграфировал. А вы с Константин Сергеичем, с вашим-то присутствием на сцене, перетянули суть на «барскую» сторону. Комедию, где черт идет коромыслом, обслюнявили…

Ольга вернулась за туалетный столик, взяла пуховку, принялась пудриться. Едва удерживалась, чтобы не швырнуть в него флаконом потяжелее.

– Зачем же ты приехал, раз знал, что такой тон репетируем?

– На жену посмотреть.

Чехов встал у нее за спиной. Ольге пришлось наклониться и изогнуться, чтобы увидеть отражение его губ, желтых от лампы.

– Твоя Раневская хороша. Если остальных к тебе подобрать – я бы со спокойной душой уехал.

– В Ялту?

– Да; оттуда за границу.

Ольге захотелось обнять его, повиснуть на нем и не отпускать от себя. С ним, хоть и в паутине, она привыкла жить, – а без него?

Что это он прощается? Уж не умирает ли? У нее опять выступили слёзы. Вскочила, вгляделась в него:

– Что врач тебе сказал?

Чехов покачал головой, как Алексеев на репетиции: не верю.

– Ну, где у вас тут ход для тайных поклонников? Проводи меня. И нос вытри.

Ольга, накинув на плечи своих белок, вышла из уборной, Чехов следом. В гардеробе, где он забирал шубу, им встретились оркестранты, изображавшие и еврейский хор, и рвущуюся струну: в четыре смычка разом ударяли по виолончели. Музыканты поклонились, проскочили; несли свои инструменты в футлярах бережно, точно краденые. Театр стих.

В темном коридоре с табличкой «Посторонних просят не ходить» Чехов, сгорбившись, пошатнувшись, набросил свою шубу с бобровым воротником, черную шапку. Вокруг пахло свежевыкрашенной бутафорской садовой мебелью, сваленной в углу. Было не топлено, но и не холодно. Колыхались тюли на вешалке, изображавшие вишни в цвету.

Ольга вдруг повисла у Чехова на шее. Он показался ей моложе, сильнее. Зарылась носом в воротник. Слёзы утекали в подпушку под колким бобровым волосом.

– Антоша, что же мы делаем?

– Мне вас с шубой двоих не удержать, – усмехнулся Чехов.

– Ну и сбрось ее на пол, тут сквозняка нет.

Чехов не двинулся с места, не обнял ее. Равнодушничал.

– Все уехали, театр пуст. Давай поговорим хотя бы, как люди, не письмами этими, для публики и охранки, не враньем.

– Я тебе никогда не врал.

– Но и близко не пускал. Слепил из меня куклу – а теперь выбросить решил? Зачем ты сказал Алексееву, что это последняя пьеса?

– Так и есть.

Ольга вдруг поняла, что это правда. Он уезжает, а она должна это принять. Как?

Она смотрела ему в лицо. Светлое, как замерзший пруд, – так и хочется швырнуть камнем. Она вдруг развеселилась:

– А я тебе не рассказывала, как Лика Мизинова приходила к нам пробоваться? Да, в труппу хотела, года два тому.

Он слушал, что будет дальше.

– Читала «Как хороши, как свежи были розы» Тургенева. Немирович ей сунул монолог Елены Андреевны, – усмехнулась. – Меня ущипнуть. Ты ждешь развязки?

Сейчас сыгранные роли не подсказывали тона, в этих потемках она опять становилась немкой, просто женщиной. Без подтекста.

– Ну, прощай, Оля, – сказал Чехов. – Если что стрясется, обращайся к Маше.

– Она всё провалила: не я, а все единогласно так решили. Санин пожелал ей модный салон открыть!

– Не сомневаюсь.

– Куда ты едешь? В Ниццу?

Крякнув петлями, загудев метелью, распахнулась перед Чеховым дверь. Он аккуратно, как всегда, вышел. Не обернулся.

Щелкнул замок. Заскрипели снаружи его медленные, осторожные шаги.

Волоча по полу шубу, точно старая собака – хвост, Ольга поплелась к уборным.

* * *

Аня любила завершать дела по пятницам, иначе они томили все выходные.

Получив, наконец, правки от редактора, просидела все новогодние праздники, отвлекаясь лишь на поздравления дальней родни и сентиментальных одногруппников. Чехов не любил Новый год.

Рукопись выслала 10 февраля 2022-го. Запомнила дату окончания романа. Захлопнула ноутбук. День был сырой, стемнело рано, и луна, ущербная луна подглядывала за ней со стороны Битцевского леса.

Аня не могла отлепиться от Чехова, начать новый текст: чтобы найти идею, требовалось время, да и дедлайны по рабочим, копирайтерским проектам полыхали. Ей виделась Мапа, подвязанная фартуком, или Ольга с двумя мужскими костюмами: черным и белым… Потом пришли две новости. Первая, всполошившая всех, и вторая – из редакции. Не новость – скорее так, отбивка.