В тишине гудел счетчик, где-то начинались по телевизору новости. Лампочка давала подслеповатый свет: дойти до квартиры, попасть ключом в замок было просто, быстро, а вот сидеть в подъезде – жутковато. Мужик с первого этажа вывел собаку, матюгнулся, минут через десять завел назад. Закрылся.
Они по очереди сбегали в туалет в кафе за углом.
Вышли на крыльцо. Была ночь.
Ветер срывал с платана еще зеленые листья, вихрил по-осеннему. Бродячая тощая кошка понюхала мамины бинты, потерлась о ногу.
– Тебя еще не хватало.
Мать шикнула, но руками махать не стала: то ли вспомнила ту собачонку, то ли сил не было.
Из форточки на первом этаже запахло яичницей с колбасой.
– Впервые в жизни выпить захотелось, – хрипло сказала мать. – Теперь уж трезвость до конца уколов. Наберешь еще хозяйке?
Аня показала экран: телефон сел. Мать посмотрела на свой в сумке, вздохнула:
– А чем там дело у Книппер с Чеховым кончилось?
– Я не дописала.
– Она его в Германию возила лечить, мы еще в школе проходили. Вылечила хоть?
Аня покачала головой.
– Как думаешь, она его любила?
Хотела ответить: ну да, по-своему. Но только пожала плечами.
– Ты отца помнишь?
– Смутно.
– Он тебе туфли прислал. Лет десять тебе было – а нога взрослая, подъемистая… Не налезли. Записка была: «Анечке». Ни адреса обратного, ни мне полсловечка, – посмотрела на Аню. – Ты их примеряла, думала, теть Наташа отдала Каринкины.
Звездочкой пролетел из чьего-то окна окурок. Погас.
– Замшевые, – тихо напомнила мать.
– Бордовые.
Мать кивнула. Она крутила толстое обручальное кольцо, поцарапанное, но всё еще блестящее – всю жизнь его носила, представлялась вдовой, чтобы не приставали. Теть Наташа, подпив, выболтала Ане на выпускном про отца, что живой; потом просила ее не выдавать.
– Через неделю еще звонил. Молчал. Ждал, что ты подойдешь, наверное, а тебя дома не было. Он молчал, и я молчала.
– Да откуда ты знаешь, что он? Мало ли, ошиблись номером или неполадки. Телефоны эти проводные…
Мать посмотрела на нее неожиданно нежно, без осуждения:
– Выходи за Руслана. Он совсем другой.
В уборной, размером с порядочную спальню, с кушеткой, заставленной корзинами роз – с их запахом она научилась мириться, если не вдыхать глубоко, – Ольга стерла потекший грим.
– Че-хов! Че-хов! – всё еще доносилось со сцены.
Затем хлопки, бисы и тихий приятный баритон.
Когда из-за кулис увидела, как Чехов – слабый, седой, будто ставший ниже ростом, – поднялся на сцену, и Немирович обратился к нему: «Милый Антон Палыч», – а тот вместо ответа обернулся к залу, сощурился на софиты, – не выдержала, разрыдалась.
Сбежала.
Теперь из зеркала на нее смотрела Раневская. Такой, побитой, зареванной, она могла бы отражаться в стекле вагона первого класса, мчащего ее прочь от вишневого сада в Париж.
Они с Чеховым не виделись почти год. Официально не разъезжались, продолжали обмениваться письмами, временами называя друг друга «Дусик». Решили – так лучше: письма приходили помятые, в надорванных конвертах – их явно прочитывали. Связано ли это с опалой Горького, с Толстым, которого они уговорились называть «дедушкой», или с народной бурей, которую предрекал Чехов, – она не знала.
Да и была готова ему всё простить за «Вишневый сад». Какой успех! Эту пьесу она будет играть до конца жизни. В ней и была ее жизнь: утонувший мальчик, любовь на обрывках телеграмм, люди, которые не дают ей выплакаться вволю, и… и… Чехов. Сегодня она благодарна паутине, из которой так и не вырвалась.
Ресницы решила не отклеивать – готовились поехать в ресторан с Алексеевыми, Немировичем и его «Котиком». Вишневский еще будет. Леонидов не присоединится: сегодня при появлении Чехова оставил ее в покое. На сцене собачья привязанность Лопахина к Любови Андреевне давала тон, вроде рыцарского поклонения прекрасной даме. А уж за кулисами, да еще после того, как бездарно два года назад кончился их роман, не стоило длить отношения. Да и Чехов сегодня как-то особенно настроен против Леонидова. Ревнует?
В дверь уборной постучали. Потом еще раз. Протиснулся лавровый венок, следом вошел и Чехов; стряхнул сухую лаврушку с волос, сел на стул у двери – Ольга его поставила для посетителей, газетчиков, а порой, вымотанная донельзя, падала на него без сил.
– Отдышусь. – Чехов протянул ей венок, как подают горничной шляпу.
Она так же равнодушно взяла и повесила его на крючок. Запахло лаврушкой; перебило проклятые розы. Его волосы не то засалились, не то и впрямь поредели. Писал, что лысеет. Думала, шутит.
Поднесла ему стакан воды. Выпил весь, как будто лето.
– Ты когда приехал?
– Вчера.
– Извини, отдельного подарка к юбилею не готовила; репетировали много.
– Я так и понял, – Чехов огляделся. – С вокзала поехал к Саблину, лежал там в меблирашке, обложенный подушками.
– Тебе нездоровится? – Ольга не удержалась, потрогала его лоб.
Даже слишком холодный. Сухой. Такими бывают зимой деревянные перила.
В переулке шумели, хрустели снегом, разъезжались на извозчиках.
– Тебя газетчики ждут, собирайся давай. Я черным ходом выйду.
– А ресторан?
– Нечего отмечать. Алексеев запорол мне пьесу. Я же просил его играть Лопахина, а Вишневскому отдать Гаева…
– Алексашеньке?
– Ты что, забыла, как Вишневский у Татариновой на бильярде резался? «Желтого в середину»?
Чехов встал. Сквозь прореху в поредевшей бороде белел воротничок.
– Ты же просил Алексеева главную мужскую роль взять?
– Лопахин – главный. Центральный. Какой Лопахин, такая и пьеса, я же телеграфировал. А вы с Константин Сергеичем, с вашим-то присутствием на сцене, перетянули суть на «барскую» сторону. Комедию, где черт идет коромыслом, обслюнявили…
Ольга вернулась за туалетный столик, взяла пуховку, принялась пудриться. Едва удерживалась, чтобы не швырнуть в него флаконом потяжелее.
– Зачем же ты приехал, раз знал, что такой тон репетируем?
– На жену посмотреть.
Чехов встал у нее за спиной. Ольге пришлось наклониться и изогнуться, чтобы увидеть отражение его губ, желтых от лампы.
– Твоя Раневская хороша. Если остальных к тебе подобрать – я бы со спокойной душой уехал.
– В Ялту?
– Да; оттуда за границу.
Ольге захотелось обнять его, повиснуть на нем и не отпускать от себя. С ним, хоть и в паутине, она привыкла жить, – а без него?
Что это он прощается? Уж не умирает ли? У нее опять выступили слёзы. Вскочила, вгляделась в него:
– Что врач тебе сказал?
Чехов покачал головой, как Алексеев на репетиции: не верю.
– Ну, где у вас тут ход для тайных поклонников? Проводи меня. И нос вытри.
Ольга, накинув на плечи своих белок, вышла из уборной, Чехов следом. В гардеробе, где он забирал шубу, им встретились оркестранты, изображавшие и еврейский хор, и рвущуюся струну: в четыре смычка разом ударяли по виолончели. Музыканты поклонились, проскочили; несли свои инструменты в футлярах бережно, точно краденые. Театр стих.
В темном коридоре с табличкой «Посторонних просят не ходить» Чехов, сгорбившись, пошатнувшись, набросил свою шубу с бобровым воротником, черную шапку. Вокруг пахло свежевыкрашенной бутафорской садовой мебелью, сваленной в углу. Было не топлено, но и не холодно. Колыхались тюли на вешалке, изображавшие вишни в цвету.
Ольга вдруг повисла у Чехова на шее. Он показался ей моложе, сильнее. Зарылась носом в воротник. Слёзы утекали в подпушку под колким бобровым волосом.
– Антоша, что же мы делаем?
– Мне вас с шубой двоих не удержать, – усмехнулся Чехов.
– Ну и сбрось ее на пол, тут сквозняка нет.
Чехов не двинулся с места, не обнял ее. Равнодушничал.
– Все уехали, театр пуст. Давай поговорим хотя бы, как люди, не письмами этими, для публики и охранки, не враньем.
– Я тебе никогда не врал.
– Но и близко не пускал. Слепил из меня куклу – а теперь выбросить решил? Зачем ты сказал Алексееву, что это последняя пьеса?
– Так и есть.
Ольга вдруг поняла, что это правда. Он уезжает, а она должна это принять. Как?
Она смотрела ему в лицо. Светлое, как замерзший пруд, – так и хочется швырнуть камнем. Она вдруг развеселилась:
– А я тебе не рассказывала, как Лика Мизинова приходила к нам пробоваться? Да, в труппу хотела, года два тому.
Он слушал, что будет дальше.
– Читала «Как хороши, как свежи были розы» Тургенева. Немирович ей сунул монолог Елены Андреевны, – усмехнулась. – Меня ущипнуть. Ты ждешь развязки?
Сейчас сыгранные роли не подсказывали тона, в этих потемках она опять становилась немкой, просто женщиной. Без подтекста.
– Ну, прощай, Оля, – сказал Чехов. – Если что стрясется, обращайся к Маше.
– Она всё провалила: не я, а все единогласно так решили. Санин пожелал ей модный салон открыть!
– Не сомневаюсь.
– Куда ты едешь? В Ниццу?
Крякнув петлями, загудев метелью, распахнулась перед Чеховым дверь. Он аккуратно, как всегда, вышел. Не обернулся.
Щелкнул замок. Заскрипели снаружи его медленные, осторожные шаги.
Волоча по полу шубу, точно старая собака – хвост, Ольга поплелась к уборным.
Аня любила завершать дела по пятницам, иначе они томили все выходные.
Получив, наконец, правки от редактора, просидела все новогодние праздники, отвлекаясь лишь на поздравления дальней родни и сентиментальных одногруппников. Чехов не любил Новый год.
Рукопись выслала 10 февраля 2022-го. Запомнила дату окончания романа. Захлопнула ноутбук. День был сырой, стемнело рано, и луна, ущербная луна подглядывала за ней со стороны Битцевского леса.
Аня не могла отлепиться от Чехова, начать новый текст: чтобы найти идею, требовалось время, да и дедлайны по рабочим, копирайтерским проектам полыхали. Ей виделась Мапа, подвязанная фартуком, или Ольга с двумя мужскими костюмами: черным и белым… Потом пришли две новости. Первая, всполошившая всех, и вторая – из редакции. Не новость – скорее так, отбивка.