Белград — страница 31 из 48

Аня открыла ноутбук, прочла, отошла подальше, плеснула в кружку горячей воды из чайника, забыв долить заварки, глотнула, поперхнувшись, вернулась, перечитала.

«Дорогие наши авторы! – писала Татьяна. – Мы прекращаем сотрудничество по всем проектам в связи со сложившейся ситуацией. Издательство приостанавливает свою работу и отзывает все заказы на рукописи. Надеемся на понимание. Редакция “Светоч”».

Аня так и сидела в потемках за столом – должно быть, часа три, – пока Руслан не пришел с работы. Говорил, что издатели сразу были какие-то мутные, неизвестно из чьих карманов выплачивали авансы… Утешал, заказал какой-то еды. Аня глотала, не разбирая вкуса. Видимо, сильно обожгла язык.

Конец февраля она помнила смутно: поток новостей в телеграм-каналах, споры, которые Руслан вел по телефону со своими родителями.

Мама, отчего-то решившая, что Аня нездорова, вдруг приехала, привезла куриный суп. Густой, поверху – корочка изжелта-белого жира, будто снежный наст. В кастрюле на огне наст превратился в золотые кольца, мать наливала их в кружку, говорила: «Аня, пей». Прожила у них три дня – и так же неожиданно уехала. Руслан не удивился: наверное, дела в Москве были. Рассказал, что в Белграде открывают филиал, часть команды туда перекинут.

Ане приснился отец, которого она не помнила. У него оказался мягкий баритон, худое, интеллигентное лицо. Он сидел с ней на скамейке у подъезда, и снег с мокрых, тощих прутиков сирени сползал на асфальт прямо к его ботинкам. Он рассказывал, что хотел стать врачом, но тут уж, если в юности не выучился, долгие годы медицинского во взрослой жизни не потянуть: мозги уже не те. Аня не знала, о чем с ним говорить, потому просто давила мокрый снег подошвой и смотрела, как отпечатывается елочка.

* * *

Чехов теперь уже не выходил на балкон второго этажа гостиницы «Sommer»: все эти немецкие клумбы и дамы, одетые блекло, как в гимназии, нагоняли тоску. Сидел у окна в кресле.

– О, Погребальные Дроги пошли на почту. С такими, как этот Лёвушка, страшно мне за нашу медицину.

– Вечно ты людям прозвища даешь, – Ольга, вытянувшаяся с газетой на диване, ответила равнодушно.

Вот уже третья муха пролетела по линейке. Дома июльские мухи спотыкаются, ленятся. Чехов прошелся по комнате:

– В Баденвейлере одно хорошо: овсянка. Надо бы привезти такой в Ялту.

Вдоль стен, оклеенных чистенькими немецкими обоями, на которых не был раздавлен ни один клоп, ближе к двери стояли две узкие кровати. На каждой – гора подушек.

Горничная утром застелила кровати пледами в клетку. От нее пахло зубным порошком. Ее движения напомнили Мапу. Сестра, провожая их в мае в Берлин, шепнула мамаше: «Они ведь и венчались в мае». «Всю жизнь маяться», – ответила та и принялась крестить Ольгу, так и не принявшую православие.

Спустя десять дней после премьеры «Вишневого сада» пришло известие о Русско-японской войне. Чехов так и остался сидеть с газетами на багаже. Путь на Цейлон был затруднен, а местами отрезан. В одесском пароходстве, которое Чехов засы́пал телеграммами, не давали расписания. Не помогли и хлопоты Бунина, обивавшего пороги тамошних судоходных контор.

Чехов знал, что у неизлечимо больных бывают моменты, когда силы сгустились на последний рывок – и если здесь возникает преграда, то пиши пропало. Болезнь обостряется.

Он свалился с лихорадкой.

Как полегчало – перебрался в бывшую комнату Ольги, примыкавшую к столовой: в феврале, да еще с войной, визитеры-генералы схлынули, да и одышка мешала ходить по лестницам. Мапа порывалась вызвать ему то жену, то врачей. Чехов просил только «Московские ведомости».

В апреле, когда газетчики, несмотря на подрыв в Порт-Артуре адмирала Макарова вместе с его другом Верещагиным, всё трубили про «маленькую победоносную войну», Чехов принял Альтшуллера, лечившего Толстого.

– Эмфизема; сердце изношено; туберкулез добрал-ся до кишечника, – перечислял Альтшуллер, простукав его по спине и груди.

– Ну что, кума, помирать пора.

– Вам отдых нужен. Супруга ваша говорит по-немецки, так и поезжайте в Шварцвальд. Там такая погода!

– Да к чёрту вашу погоду. Я хочу океан увидеть.

Альтшуллер покачал головой: не доедете.

– Вот отлежусь – и махну на войну врачом. Эдак больше узна́ешь, чем корреспондентом.

– Мало нам Верещагина…

Чехов вспомнил, как в Гаспре Толстой, совсем уже дряхлый, засыпал за кофе. О чем он грезил? Захотелось сейчас закрыть глаза, видеть зеленый остров в океане, и чтобы умелая Софья Андреевна поправила ему подушки.

Вошла Мапа. Чехов сел на постели, приосанился, подмигнул Альтшуллеру.

– Маша, меня в Германию отправляют. С супругой, как ссыльного.

Мапа насторожилась:

– Скоро лето. Чем же в Ялте плохо?

– Доктор Швёрер Антон Палычу полный покой обеспечит. Немецкий порядок, питание опять же. Он приличный человек, женатый на московской Живаго.

– Я сама отвезу брата.

– Нет, останешься с мамашей, – голос Чехова сделался строг. – Телеграфируй Ольге. Срочно.

Мапа прищурила на него крыжовенные, ни капли не постаревшие глаза. Что-то заподозрила.


В гостинице всё стихло. Безнадежные, как он сам, туберкулезники, слетевшиеся в Баденвейлер, закемарили до второго завтрака. Под окном движение было лишь возле почты, но никто не выбегал из дверей, не рвал конвертов, не целовал страницы. Входили чинно, как в кирху, где пел по вечерам торжественный орган. Плешивому органисту писем, видать, не приходило, – лысина ни разу не блеснула у «Postgebäude».

– Оля, переведи, что про войну пишут?

Ольга вздохнула, перелистнула вкусно пахнущую свежую страницу, потом еще одну, забубнила:

– Десятого июня сего тысяча девятьсот четвертого года эскадра контр-адмирала Витгефта предприняла попытку прорыва к Владивостоку, но отступила.

– Три недели тому? От какого числа номер?

– Да сегодняшний, от второго июля, – сердито отозвалась Ольга и продолжила бубнить: – Так. Завидев японский флот, Витгефт счел вылазку невыгодной. М-м-м. Дальнейших известий о крупных сражениях не поступало.

– Счел?

– Ну, какая разница, может, «рассудил», так точнее будет.

– Немецкий рассудок.

Ольга подняла на него бровь, но так как Чехов не повторил выпада, оба вернулись к своим делам: он – к мухам и Лёвушке, застывшему над клумбой (может, рассматривал мертвого жука), она – к газетным сплетням. Вдруг резко обернулась:

– Ты почему какао не допил?

– Кофе хочу. Или лучше чаю. Открываешь жестянку – а оттуда самоваром, сеном, землей несет… Знаешь, как чай растет? Листы насквозь просвечивают под солнцем.

– Антоша, чая тут порядочного нет, надо выписывать из России. Вот, послушай, в берлинской опере дают «Ханс Гейлинг», – Ольга посмотрела на него с жалостью. – Это в августе… Нет, пожалуй, ты не в силах будешь. А я так люблю ее, – принялась напевать. – Там злодей хотел утащить в подземное царство Анну, заколол ее любимого Конрада, но не насмерть. Всё кончилось хорошо.

– Для кого хорошо?

Ольга ходила по комнате, поправляла и без того взбитые подушки, вертелась у зеркала, мурлыкала, пританцовывала. Солнце высвечивало ее платье – зеленое, как молодые чайные листочки. Вдруг Чехов съежился от гула. В небе, между верхушками кедров, пролетела огромная стальная машина, вроде селедки с крыльями. На синеве осталась белая дорожка – точно мукой из худого мешка посыпало.

– Жарко, хоть раздевайся, – прохрипел Чехов, разрывая воротник сорочки.

Ольга не ответила. Секунду размышлял, показать ей мучной след на небе или нет. Скажет: просто облако. Да и то, что он задумал, совместными видениями не исправить. Он посмотрел на Ольгу: крепкая женщина – такая всё вынесет, всё сыграет.

– Вот что, Оля, возьми костюм мой, сшитый Дюшаром, и поезжай, закажи мне светлый фланелевый во Фрайбурге. Справься у фрау Живаго, кто там шьет прилично.

– Зачем тебе фланель? – Ольга тут же опустила глаза: ага, стало быть, Швёрер вчера ей сказал, что муж не жилец. – Живаго в Москву теперь катит, вчера провожали.

– Твоему мужу скоро в парке подавать начнут. Как есть облезлый барин.

Ольга достала из шкафа его темный костюм, приложила к себе. Штанины, как тени, выстелились по полу. Задумалась, заколебалась. Всё утро жаловалась на скуку – а теперь вдруг не хочет ехать.

За месяц они истратили все разговоры. Даже про мужиков, которым то ли нужна немецкая опрятность, то ли вредна, – отспорили третьего дня.

– Съезди, Оля, что тебе стоит. По магазинам потаскайся на мой счет, а я вздремну.

Подумав, Чехов добавил ласково:

– Вечерним вернешься, собака.


Ольга ввалилась в номер, перекинув через плечо портплед с костюмом:

– Антонка, ты не поверишь, там…

Осеклась, потому что в комнате никого не было.

Исчезли трость и шляпа, крепкие прогулочные ботинки. Из сорочек была взята пара свежих, вчера накрахмаленных горничной. Из уборной пропала щетка. Письма, на которые он утром диктовал ответы, так и лежали на столе.

Блеснула слабая надежда, что Чехов гуляет в городском парке. Ольга вышла из гостиницы, едва удерживая спокойствие. От земли поднимался туман, кутая клумбы и низкие кедровые лапы.

– Антонка, – прошептала в темноту. – Какой стыд.

У немцев строевой порядок: окна гостиниц все подряд горят, на улице никого, почта заперта до утра. Пролетела, перевернувшись в воздухе, крошечная летучая мышь. На небе темнел шпиль кирхи. Внутри пел орган, горел свет. Прошла мимо, чувствуя, как подступают рыдания. Фрау Чехофф пока не должны застать в таком виде. За городским садом показалась простенькая Marienkapelle. Католическая часовенка с одним алтарем и витражами евангелистов, которые синими и зелеными стеклами как-то напомнили Чехову окна его ялтинского кабинета. Вошла, присела на скамью.

Тут ее плечо тронул студент-медик Лёвушка Панин. Вздрогнула. Он всё таскался за Чеховым, рассуждал о смерти. Лёвушка, прижав палец к губам, сел рядом: