Аня не знала, что надеть в театр. Вечернее платье, привезенное на Новый год, короткое, блестящее, Руслан счел вызывающим: «Пойми ты, для меня это – работа». Ему нравилось, когда Аня не высовывается, серая серьезная мышка. Достала черные брюки, водолазку; только на шею повесила колье, скрученное из тонких серебряных проводков. По взгляду Руслана поняла, что совпала с его ожиданиями. Он закрыл окно, бормоча про заморозок. Попытался погладить Ялту. Зарычала.
Бросив перед уходом взгляд на вишню за окном, Аня пообещала себе завтра же купить красное летящее платье и явиться в нем к Сурову. День Валентина. Может, он возьмет отгул. Вдруг и там, на склонах, спускавшихся от их дома к Дунаю, к их рыбному ресторанчику с оленьими рогами над барной стойкой, официантом с мясистой шеей и глазами первоклашки, сортами пива, которых никогда не было в наличии, – тоже всё в цвету? Представила, как Суров выковыривает из тарелки лепестки.
Обычно они заказывали окуня или карпа: жареную рыбину окружала корона тушеной картошки со шпинатом и какой-то пряностью. Аня не могла разобрать, что́ это, официант не говорил, отшучивался: будете ходить к нам, пока не распробуете.
«Рыбу лучше всего готовят там, где клетчатые скатерти», – вычитал Суров у Милорада Павича. Даже в разгар рабочего дня красно-белые пестрые столики вокруг были заняты сербами. Это был самый дальний уголок набережной. Туристы сюда не забредали.
Народно позориште, здание на Площади Республики, уступало в пышности соседнему Национальному музею. Но все-таки внутри – бархат, позолота, бликующий мрамор пола, пестрые цветы в больших вазах. Пока Руслан жал руки коллегам, Аня протиснулась, потрогала лепестки – живые.
Википедия говорила, что и во время бомбежек 99-го труппа продолжала играть, а за вход платили всего один динар.
За небольшим гардеробом, куда Аня сдала пальто, – туалет. Единственная кабинка не закрывается на защелку; женщины терпеливо ждут своей очереди. Выйдя из кабинки, в зеркале у себя за спиной Аня заметила Мару, расчехляющую помаду. На ней – платье-футляр до колен, белое с искрящейся желтой брошью у воротника, и туфли желтые.
– Ты что, в первый раз тут? – Мара чмокнула Аню куда-то в висок с высоты каблуков и продолжила, не дожидаясь ответа: – В этом туалете можно пенсию встретить, я только чуть подмалеваться забежала.
Накрасилась она – у визажиста; такой макияж с тремя слоями тона и контурингом часа два сожрет. Но сегодня и Аня чувствовала себя красивой.
– Просила Димку быть моим кавалером – он высокий, симпатичный, сфоткались бы, кое-кого выбесить, – а он сказал, что ненавидит театры. Не пришел. Ты его хоть раз видела?
– Нет.
– Вообще не появляется. Мы по пятницам в бар – а он дома сидит; и работает удаленно. Наверное, с женой нелады.
Их прервал второй звонок.
– А Драгана тут? – Ане не хотелось ее видеть.
– Нет, у нее слава. Ох уж эти сербы. Лишь бы откосить, а я выкручивайся. Смотри-смотри, это же замминистра! – Мара вытаращилась на толстяка в узком галстуке, едва ей поклонившегося и юркнувшего в служебный вход («Забранено»). – Чего это он?
– Будет лаять собакой за сценой.
Мара прыснула.
Когда они пробирались по третьему ряду к своим местам, мужчины (да и женщины) вставали при виде Мары. Руслан скользнул взглядом по ее груди.
Она уселась слева от него, заявив, что махнулась с Андрей Иванычем: тот всегда мечтал побывать в ложе. Возле Ани устроились Стефан с женой: платье в желтых кружевах, взъерошенных, как на озябшей канарейке.
Зал – камерный; похож на расписную шкатулку. Бордовый бархат партера, ложи, галерка, балконы белые с золотым. На потолке – словно написанная кондитерским кремом желто-розовая колесница, в медальоне, обрамленном золотой лепниной: парадный портрет правителя.
– Это князь Милош? – спросила Аня Стефана.
Стефан – простоватый, со свежей царапиной на подбородке, видимо, брился неохотно и наспех, жена настояла, – ей сразу понравился. Он фотографировал стоявший возле занавеса черный экран с белой надписью «“Вишњик” (драма) Чехов». Прищурился на потолок:
– Нет. Не мыслим, – поправился: – Не думаю.
– Зашто князь Милош? – спросила канарейка.
Аня едва не ляпнула – за то, что он везде в Белграде: от названий улиц до этикеток минералки. Он – и, местами, Тесла. Но тут прогремел третий звонок.
Руслан положил руку ей на колено. И слегка сжал. В этом не было страсти, только его обещания: потерпи, вот я дела разгребу – и мы… Аня подумала: а что, собственно, эти «мы» тогда будут делать? «Мы» давно разучились проводить время вдвоем. Жизни «мы» сходились вечерами, за ужином, обменивались глаголами в прошедшем времени: сходила-купила, увидел-спросил.
Свет погас, по сцене прошел Чехов. Экраны с субтитрами погасли тоже. Чехов зажигал свечи и керосиновые лампы: снимал-надевал колпаки, прикручивал фитили. Двигался неторопливо. Ане с третьего ряда он казался одновременно и ялтинским типом, сменившим наконец желтую поддевку на приличный костюм, отпустившим бородку, надевшим пенсне, – и Чеховым, Антоном Палычем, по которому не решилась заказать в Ялте панихиду.
Мара с Русланом шептались: крутая затея «вывести автора» внутри спектакля, «небанально». Стефан, не читавший Чехова, с интересом наблюдал за перемещениями этого человека, двигавшегося так естественно в трепете живых огоньков, точно он один в старом доме.
За сценой взвыла собака. Да так натурально, что сердце екнуло. Чехов ушел за кулисы и, переодевшись, наложив грим, вышел в образе Лопахина. По крайней мере, Ане так показалось. Произнес приятным, знакомым баритоном: «Пришел поезд, слава богу. Который час?». Появилась Дуняша, принесла еще одну свечу.
С приездом Раневской ламп на сцене становилось всё больше. Стефан шепнул Ане: «В детстве так жили, страшно». Жена одернула его покашливанием. Руслан с Марой гадали: может, в театре свет вырубили?
Играли с одним антрактом. Субтитры не появились, со сцены не извинялись. В антракте, так как буфета в театре не было, бо́льшая часть зрителей осталась на месте. Белесо светились впотьмах экраны телефонов. Некоторые ринулись на крыльцо курить. Возвращаясь, сообщали, что на улице минус, даже скользко, и что в фойе тоже свечи. Аня не обращала внимания: она ждала появления Чехова.
Грянул второй звонок, Мара выглянула из-за плеча Руслана:
– Ань, что в Земуне показать новым релокантам?
– Не знаю, – ступни сковал неприятный тяжелый холод.
– Да? Я тебя там часто вижу – вот, думаю, хорошо копирайтерам, полдня гуляют.
– А что ты там делала? – Руслан, который всё озирался на команду, на сербов, теперь втянулся в разговор.
– Собаку выводила.
– Собаку не припомню… – Мара смотрела на нее пристально. – Как ее зовут? Пенза?
– Ялта… – прошептала Аня пересохшим ртом.
Сейчас Мара спросит про деньги.
Но третий звонок пресек болтовню – и снова вместо звука разорвавшейся струны завыла собака. Одиноко. Метельно. Так Ялта скулила, когда Аня задерживалась у Сурова. Войдя в подъезд, Аня уже слышала этот вой; ей становилось стыдно, она обещала Ялте приходить пораньше или найти Сурову таблетки от аллергии и брать собаку с собой… Всё как-то устроить.
– Недотепа, – донеслось со сцены.
Аня вдруг осознала, что это и есть последнее писательское слово, сказанное Чеховым миру. Точнее: «Эх ты, недотепа» – из уст старого, замерзающего в пустом доме Фирса. И тут собачий вой перешел в игру на скрипке, оборвался дзынем, дрожащей пустотой. Вместо удара топором затикал, застучал по-военному метроном. Стефан перекрестился и всхлипнул; жена пихнула его в бок, поддернула рукавчик, посмотрела на часы, склонившись к циферблату боком, по-птичьи.
Руслан с Марой встали, вместе со всеми, зааплодировали. На поклон вместо того, отыгравшего спектакль Чехова, вышел другой актер.
– Руслан, это же не он играл Лопахина, – сказала Аня.
– Да как не он? Костюм белый, трость… Из образа вышел, – сумничал Руслан. – Хотя… Свет бы включили; и правда, не поймешь.
Актеры трижды выходили кланяться. Ане хотелось выкрикнуть: «Автора!» – но побоялась, что Руслан всю обратную дорогу будет читать ей нотации; да и не привыкла она горланить в театре.
Публика, потолкавшись, высыпала на крыльцо – и увидела преобразившийся Белград. Выпал снег. Желтый от фонарей, он лежал на ступенях, на траве и светлым контуром – на ветках. Крыши машин, сигналящих в пробке на площади, тоже были припорошены. Сырой, скудный – и все-таки это был снег. Хотелось им умыться.
Мару забрал кто-то на черном «Инфинити», и вся команда смотрела вслед отъезжающим: не то Маре, не то машине.
– Что ты делала в Земуне? – спросил Руслан, когда они, наконец, дождались такси.
– Гуляла.
– Слушай, ну не надо таким тоном, я понимаю, что мало времени тебе уделяю, но как разгребусь…
Аня поспешно закивала.
Выйдя из машины у суда, побежала прямо в туфлях по наметенному снегу, встала у тощего длинного деревца, что скребло веткой в окно. Цветы посбивало метелью. Вишня была голая и жалкая, такая же, как в декабре.
Вихрь из песка, серых подсохших листьев и фольги, какая идет на обертки жвачек, кружит за окном. Весенний шквал.
Внутри, в гостиной, в наполированном паркете отражаются двери с матовыми стеклами, двойные. Можно внести сюда стол из кухни. На кухне за ним разместились бы трое, а здесь, если его разложить, достав из-под столешницы доску, усядется человек восемь, прикинула Аня. С одной стороны – на диване, низко, не положишь локти, с другой – на стульях. Вставная доска из белого ДСП, хотя стол черный. На белом – две царапины, следы пальцев.
Аня пишет Сурову: «Что делаешь?». Теперь она ненавидит выходные, которые нужно проводить в этой квартире. Разве что Ялта… Аня, возвращаясь сюда по вечерам, всегда садится перед ней на корточки, потом и на колени, обнимает, поглаживая. Ялта прощает.
Под столом вздрогнул сор: белая собачья шерсть, в которой запутались крошки, вишневая косточка (видимо, еще прошлогодняя), длинные темные волосы. Щетка заметает всё на совок, катится на пластик желтый шарик с бурой запекшейся ягодной мякотью, шерсть и волосы впиваются в щетку. Аня снимает их двумя пальцами (ногти обгрызены, кисть тонкая, покрасневшая), бросает в мусор, сверху летит пачка из-под муки. Бумажная, разодранная. Пока приминает пачку, дохнувшую облачком, пока прессует мусор, – на дне ведра что-то щелкает.