За внешней хрупкостью и обличьем милой, веснушчатой большеротой девчушки из какой-нибудь среднероссийской провинции, за славянской ее нежной золотистостью таилась чудовищная мощь стальных мускулов, она была совершенством того мира, где великая охота на конкурентов составляет основу и смысл бытия. У нее были заводы, у нее были танкеры, у нее были большие доходные дома почти во всех крупных городах Австралии, у нее была вилла в Монте-Карло, она была владелицей неисчислимых стад тонкорунных овец, в подвалах Цюриха гномы берегли ее золото, она держала в своих белых, нежных с длинными пальцами ручках судьбы тысяч людей и пятнадцати директоров, сплошь из тигров, медведей и буйволов.
Вся наша кругленькая Земля, источающая из своих родников неисчислимые сокровища для потребительской цивилизации, была в ее распоряжении, и моя женка щупала ребра у жирных голландских сыроваров, у алжирских торговцев шагренью, при ее имени вздрагивали и ощеривали зубы аргентинские колбасники… Но эта магнатка, как и все истинно великие, была сама простота и скромность, она профессионально разбиралась в живописи, помнила все мелодии своего любимого Генделя, могла довольно мило сыграть на клавесине и, когда какого-нибудь из наших львят прохватывал понос, сама варила чернику, собранную для нее рязанской бабушкою, и отваром отпаивала заболевшее дитя.
Я никогда не предполагал, что она настолько могущественна и богата, мне стало смешно, когда она впервые, привезя меня в настоящую свою Австралию, с веселой важностью изложила однажды утром, лежа рядом в постели, каковы наши материальные дела. Нахохотавшись вволю, я объявил ей, что как человек, воспитанный в совершенно иных условиях, я не мыслю себе жизни задарма и поэтому буду содержать себя только на то, что сам заработаю, и, значит, для того чтобы появились у меня мои кровные трудовые денежки, мне нужна работа. О, само собою разумеется, согласилась Ева, я это предполагала и заранее позаботилась обо всем. И она, заставив меня накинуть халат, повела с собою, мы вышли из дома, по зеленому ровнейшему газону нашего парка подошли к отдельно стоявшему среди деревьев новому модерновому дворцу, похожему на развернутый аккордеон.
Это, как я узнал в ту достопамятную минуту, оказалась моя мастерская. Ничего подобного я еще не видывал. Куда там было сравниться с нею претенциозной хавире моей знаменитой тетки! Маро Д. лопнула бы от зависти, увидев здание, внутренние помещения и все те умные приспособления и затеи, которыми снабдила мастерскую Ева, тщательно все продумавшая совместно с лучшими архитекторами и самыми известными дизайнерами Австралии. Каков был свет — всегда яркий, ровный в любую погоду, днем и ночью — искусственный свет был так прекрасно подобран, что совершенно не отличался от естественного; каковы гобелены — подлинный семнадцатый век, — которыми были увешаны стены громадной мастерской; к ней примыкали графическая студия с новенькими офортными станками, прессами, наборами медных и цинковых пластин и небольшая «дамская» мастерская на тот случай, если Еве тоже захочется что-нибудь сотворить, и диванная, и буфетная с баром, с холодильниками и с неисчерпаемыми запасами чего только хотите. И даже бассейн был, и зал для гимнастики и занятий хатха-йогой, и столярная мастерская с набором австрийских инструментов, и мансарда-кабинет для уединенных раздумий, куда ключ был только один, и он, разумеется, вручался мне.
«Вот здесь и работай, милый, — сказала Ева, деловито осматривая мастерскую, словно портниха свое изделие, — это тебе небольшой свадебный подарок, — сказала она, — чтобы ты мог начать свою трудовую жизнь, мой любимый трудящийся».
Но она, оказывается, подарила мне не только лучшую в мире мастерскую. Из-за портьеры высунулась бледная голова с лысиной и тотчас скрылась.
«Пан Зборовский! — позвала Ева, и когда лысый джентльмен подошел к нам, поклонившись мне и поцеловав у нее ручку, Ева представила: — Это господин Зборовский Станислав, талантливый художник, он тебе, милый, будет хорошим другом и компаньоном, чтобы тебе не было скучно сначала, пока ты еще не обзавелся знакомыми».
Я недоуменно смотрел на этого пана, который стоял перед нами, заложив руки за спину, и с невнятным выражением на лице поднимал поочередно то одну бровь, то другую.
«Пан Зборовский, — сказала жена, — будет работать в моей маленькой мастерской, потому что у меня пока нет времени заниматься живописью. Мне предстоит поездка в Иран, потом в Японию, потом в Америку, а ты начни работу, войди в курс дела, как говорят у вас, и тебе во всем поможет пан Станислав, правда ведь, пан Станислав?»
Тот наклонил голову, поднял правую бровь и хрустнул пальцами у себя за спиною.
Когда мы с Евой покинули мою великолепную мастерскую и вернулись в дом, она рассказала:
«О, это очень талантливый и бедный художник, мой дальний родственник, мне его стало жалко, у него ведь нет своей мастерской, и я решила ему немножечко помочь. Пусть он поработает рядом с тобой, ты не будешь сердиться, милый?»
«Нет, — ответил я… — Да и куда мне одному такую махину? Там бы поместилось все мое художественное училище…»
На следующий день Ева отбыла в Иран, а я остался в обществе молчаливого Зборовского. Пан и на самом деле вскоре приступил к работе: разложил на столе крохотные колонковые кисточки и поставил на изящный мольберт холстик размером с конверт. Упираясь языком изнутри в щеку, отчего она напухла шишкой, Зборовский старательно наносил крохотные светлые мазочки, пуантилировал, изображал нечто зыбкое, в меру благородное и вкусное по колориту — что-то там мелькало вроде розовой козочки на фоне мыльно-зеленой травки.
Оказалось, что Зборовский совершенно свободно разговаривает по-русски, о чем Ева мне почему-то не сказала, и мы с паном немного потолковали о технике пуантилизма, вспомнили Сера, Ван Гога, после чего я направился в свою мастерскую.
Я вошел, вновь осмотрел все восхитительные гобелены, покрутился возле изящных и удобнейших мольбертов, на которых стояли услужливо приготовленные беленькие холсты разных размеров, потрогал новенькие кисти, должно быть, очень дорогие, потом сел в кресло, закрыл глаза и неожиданно погрузился в глубокий сон.
Проспав довольно долго, я проснулся и почувствовал себя бесконечно несчастным. Мне стало ясно, что отныне я больше не возьму в руку кисти и не размешаю на палитре краски. Я погиб как художник, и это произошло так же внезапно и скоро, как смерть при автомобильной катастрофе.
Но пока об этом знал я один да, может быть, мой далекий друг …ий, который провожал меня до аэропорта Шереметьево и в минуту расставания расплакался, как ребенок. Он рыдал, протяжно охая, и сквозь рыдания выкрикивал матерные ругательства, а потом, когда я подошел к нему, чтобы обнять на прощанье, и слегка стукнул его кулаком по плечу, он, весь в слезах, вдруг размахнулся и влепил мне такой хук в солнечное сплетение, что я охнул и чуть не задохнулся. После этого он повернулся и, словно слепой, побрел куда-то спотыкаясь и скоро скрылся в толпе. Возможно, его вещая душа уже догадывалась, знала, какая меня ожидает беда, конечно знала.
По темному дну океана человеческого, в немыслимых закоулках жизни каждый из нас тащил в одиночку груз неведения и тоски, хлам собственного ничтожества и, хрипя от натуги, нашаривал ногами дорогу к творчеству. Нам никто не обещал его, но мы хотели творить, над нами глумились оборотни, морочили и завораживали нас, и все же, проплутав в бесплодных дебрях хаоса, мы вновь возвращались назад и с прежнего места продолжали свой поиск. И когда страдание становилось невыносимым, душа словно внезапно вскипала, и над вздыбленной пеной горьких восторгов, над клокотанием отчаяния возникали бледные струйки пара, химеры образов того искусства, что доступны человеческому одиночеству.
Георгий попал в золотую клетку, еще сам не понимая этого, и поэтому я так горько плакал, навсегда прощаясь с ним в Шереметьевском аэропорту.
Оттуда я вернулся автобусом в Москву… Посидев на скамейке Цветного бульвара, отправился к своему старому знакомому, космическому живописцу Выпулкову. Дверь дома, эта никогда не закрывавшаяся дверь нежилого помещения, была распахнута настежь, я вошел и, пройдя темным коридором, добрался до той большой комнаты, где были навалены вдоль стен шедевры космического и стоял мольберт с новым холстом, пока только намеченным жирными угольными линиями. Корнея в мастерской не оказалось, но зато я услышал доносившийся из соседней комнаты стук пишущей машинки.
Пойдя на звук, я вскоре с удивлением рассматривал весьма странного субъекта, человечка, который был ростом с десятилетнего не очень крупного мальчика, но свирепо бородат, в подтяжках, поднимавших мятые штаны к самым подмышкам их худенького носителя. Он стоял у старого, бросового вида, ободранного стола и одним пальчиком выстукивал на дореволюционном «Ремингтоне», механизм которого, как я заметил, был опутан клочьями пыльной паутины. На листе бумаги, заложенном под валик машинки, было отпечатано строк пять прыгающими, как блохи, буквами.
Что вы тут делаете, спросил я у бородача, похожего, как мне подумалось, на еще молодого недозрелого гнома, как что, отвечал он, развернувшись на крошечных ножках в мою сторону, разве не видите, что работаю. А над чем работаете, спрашивал я, не особенно чинясь, печатаю материал одного научного изыскания, последовал ответ. А какого, нельзя ли мне узнать, продолжал я в том же духе, почему же нельзя, можно, невозмутимо отвечал молодой гном, я пишу об отражении космической темы в русских и византийских иконах пятнадцатого века. Как это, удивился я вполне уже серьезно. А так, был ответ, что на многих иконах этого времени есть изображения летающих тарелок, гуманоидов в скафандрах и зашифрованы математические формулы. Вот как, сказал я, а вы не знаете, где Корней? Какой такой Корней, с некоторой долей ядовитого раздражения спросил исследователь, и почему это я должен знать, где он? Как какой Корней, снова удивился я, Выпулков, разумеется. Позвольте мне узнать, кто это такой ваш… Выпулков? И тут я понял наконец, что молодой ученый никакого отношения к Корнею не имеет. Странно, сказал я, удивительное совпадение… ведь он тоже вплотную занимается космическими проблемами. Кто это он, спрашивает, Корней Выпулков, художник, отвечаю я. Кстати, как вы сюда попали? Кто вас привел? Никто не приводил, недовольно хмурясь, молвил гном, я шел по улице, увидел этот домик, вошел и, значит, занял пустую комнату. Вот все вы такие, воскликнул я, все на одну колодку. Позволите узнать, кто это мы, язвительно молвил бородач. Вы, сказал я, потомки, должно быть пришлых гуманоидов. Я сразу вас угадал, вы не оборотень, не зверь, ведь в вас ничего нет звериного, вы очень милый молодой человек… Но почему вы все такие? Почему занимаете пустые комнаты в заброшенных домах, не спросясь даже в домоуправлении, не дав себе труда даже подумать о том, что первый же техник-смотритель или дворник может вас вытурить вон? И ведь уйдете, подчинитесь беспрекословно, с гордым и независимым видом покинете сей кабинет, унося под мышкой пишущую машинку. Беда с вами! Словно зачарованные дети, бродите вы среди волчьих битв и обезьяньих войн этого коварного мира, задрав голову к небу и считая звездочки. Вечно занятые космическими проблемами, вы не замечаете, как дрожит под ногами земля в гневе на беззаконие и свинство оборотней, и солнце возмущенно плюется со своего небесного престола, грозя новым потопом миру нечестивцев.