Она смотрела Гортензии вслед: высокая, стройная, идет в своих розовых сандалиях плавной, покачивающейся походкой. Размахивает сумочкой, чтобы не подпустить какого-то нахала, — тот явно собирался подойти. Вдруг на плечи Гортензии легла рука Гэри. Его темная шевелюра склонилась к ее кудрям. Они зашагали прочь, голова к голове. Ширли вспомнилась кухонька в Курбевуа: она печет шоколадный пирог, а Гэри и Гортензия, еще совсем дети, забегают на кухню и облизывают миски и ложки. На окнах там висели короткие белые занавески, перетянутые в талии, стекла запотевали, в воздухе витал сладкий, теплый аромат сдобы, а по радио играли сонаты Моцарта. Они усаживались за стол бок о бок, — сколько им тогда было, лет по десять? Они приходили из школы, садились на кухне, Ширли повязывала им вокруг шеи полотенце и вручала каждому по миске с шоколадными разводами. В дело шли и язык, и пальцы, и кулаки, они перемазывались по уши… Ширли расплакалась. Горячие слезы текли по щекам, капали в китайскую лапшу, — слезы с горьким привкусом прошлого.
У Бекки и Филиппа завелось странное, но очень приятное обыкновение. Иногда вечерами она ждала его на кухне. Филипп входил, ерошил волосы и спрашивал:
— Что готовим сегодня?
Бекка сказала Анни, что теперь ужином она будет ведать сама. А у Анни будет время отдохнуть после обеда или повышивать салфеточки под тарелки, разноцветные, на однотонной скатерти очень красиво. Анни согласно кивала: ей и самой не очень-то хотелось вечером готовить. У нее отекали ноги, и она часто сидела, положив их на табуретку.
Бекка сама ходила в магазин или на рынок и раскладывала на столе овощи, мясо, рыбу, сыр, соленые огурцы, клубнику, черешню. Она составляла меню по кулинарной книге. Перебирала в голове самые причудливые варианты. Курица с клубникой? Кролик с брюквой? Морской язык с карамельно-шоколадной подливкой? А что такого? Грустно, когда в жизни день за днем одно и то же. А всего-то поменять пару вещей — и она снова улыбнется. В замке поворачивался ключ. Филипп кричал из прихожей: «Привет!» — расшнуровывал ботинки, снимал пиджак и галстук и облачался в старый свитер, который не жалко заляпать, и длинный фартук.
Он чистил и резал овощи, мыл, вынимал семечки, скреб, шинковал, мелко рубил, фаршировал, шпиговал, потрошил, ощипывал, ошпаривал, тушил, запекал, обмазывал, обдавал запекшуюся корочку уксусом, уваривал, сбивал, посыпал… И говорил.
Обо всем подряд. Иногда о себе. Бекка слушала, одновременно присматривая за продуктами и поглядывая в кулинарную книгу.
Они стряпали, и заправляла всем Бекка.
Филиппу вспоминалось детство. Просторная нормандская кухня, начищенные до блеска медные котлы, кастрюли на стене, старый кафель, на окнах — связки чеснока и лука, занавески в синюю и белую клетку… У него не было ни братьев, ни сестер. Он не отходил от кухарки Марселины. Она готовила и делала разную работу по дому.
Бекка доставала кухонные принадлежности, выставляла на стол муку, яйца, масло, петрушку, кабачки, баклажаны, острый перец, откупоривала бутылку растительного масла и заявляла, что готовить, в сущности, очень просто — это, мол, только французы устраивают из этого бог знает что. Филипп возражал: ни в одном другом языке не найти такого богатого кулинарного словаря, это настоящая лексическая ода кулинарному искусству, да-да, любезнейшая Бекка!..
— Та-та-та, — отвечала она, — брюква, вот вам и вся ода!
— А соус аврора? А грибиш? А равигот? А ремулад? А велюте? А эскабеш?..
Он мог бы еще долго перечислять, но Бекка в ответ бросала: «Кулебяка!» — и Филиппу крыть было нечем. В кулебяках он ничего не смыслил. Бекка торжествовала.
Она осваивала французскую гастрономическую премудрость по кулинарной книге. Припускала масло, запекала в масле чеснок и училась разговаривать с Филиппом.
С каждым днем они становились чуть ближе, чуть роднее друг другу. Каждый день носил имя того или иного блюда. Бекка записывала их на грифельной доске на кухне. Получалось как считалочка.
Она рассказывала ему про своего умершего возлюбленного. О том, что он приходит к ней по ночам, когда все спят, как он утверждает, чтобы никого не потревожить. «Дубина ты стоеросовая», — сердилась она.
— Да не может быть, чтобы вы так ему и говорили, Бекка, — не верил Филипп. — Вы же его любите!
— Конечно, и любила, и до сих пор люблю, — отвечала она, прикусив палец. — Но кто ж его увидит ночью, кроме меня? Как миссис Муир и призрак…
— Я тоже для женщины, которую люблю, вроде призрака.
— Кто же вас заставляет разгуливать в белых одеждах? Кстати, как насчет запеканки из цветной капусты? Под соусом бешамель. Белые овощи, белый соус, молоко и творог: как вам?
Филипп кивнул, и они принялись за дело, не прерывая разговора.
— В один прекрасный день я все-таки поеду к ней в Париж. Я просто жду, пока она сама позвонит и скажет, что со всякими блужданиями у нее покончено.
— А на гарнир к этому душевному крестоцветному сделаем, пожалуй, простенькую яичницу-болтушку.
— Вы отлично запомнили все слова, Бекка.
— Вот и вы запомните: не тратьте времени попусту. Время знаете как летит! Так и утекает сквозь пальцы. Иногда делов-то — пара секунд, а потом глядь — именно эти секунды и затянутся на веки вечные.
— В один прекрасный день она позвонит. И тогда я помчусь на вокзал и вскочу в «Евростар».
— В этот день вы станете самым счастливым влюбленным на свете!
— А вы были сильно влюблены, Бекка? — осторожно спросил Филипп, заклеивая пластырем порез. Бекка поручила ему мелко порубить петрушку, и он так увлекся, что саданул себе по пальцу. Теперь весь стол был перемазан красным.
— Еще как! Не было ни одной минуты, чтобы я его не любила. До самого того дня, когда он погиб в Сохо. На перекрестке. В его мотоцикл врезалась «скорая». Нарочно не придумаешь, правда?.. Мы в тот день расстались в три этапа: первый — он попрощался со мной, как всегда, и широко улыбнулся, второй — надел шлем, третий — завернул за угол. Раз-два-три, раз-два-три, как в танце…
Она кивала в такт, подымала, округлив, руки над головой и прогибалась в пояснице.
— И больше я его не видела. Никогда.
— Даже в больнице?
— Устанавливать личность я отказалась. Не могла. Хотела, чтобы он мне запомнился живым, подвижным, тем, с кем я так долго жила. Он был мне учителем, он меня вдохновлял. Я танцевала ради него, чтобы воплотить его замысел, передать его идеи. С его подачи я взмывала в воздух и парила над землей. До самого того жуткого дня. Тогда я не просто рухнула — впечаталась в асфальт, разбилась вдребезги.
— И с тех пор вы больше не танцевали?
— Мне все равно уже пора было уходить со сцены. Какие пуанты в сорок лет? Это уже старость.
Бекка отвернулась, посмотрела в окно и улыбнулась, не теряя серьезного выражения лица.
— У меня в жизни было несколько старостей.
Она обернулась к Филиппу и посмотрела ему в глаза.
— Мы с ним собирались открыть балетную школу. Он был хореограф, а я — его прима. На его балеты съезжались со всего мира. Я, милый мой, танцевала в «Королевском балете». Вы думаете, почему королевский интендант пускал меня ночевать?.. Он меня помнит по сцене, он мне хлопал…
Она присела в глубоком реверансе, как заправская балерина, хлопая ресницами.
— Это были прекрасные годы. Мы вместе ставили такие великолепные балеты! Он хотел, чтобы это был не просто танец, а танец музыки… Он учился на постановщика в Петербурге. Он был русским. Его отец был великий пианист. Он выделял каждое движение как ноту. Ему нравилась всякая музыка, в этом было его богатство… Ему принадлежал весь мир. Он хотел открыть балетную школу, когда я уйду из труппы, выпускать великих танцовщиков и хореографов. Вроде балетной академии. Мы уже и деньги нашли, и помещение подыскали в Сохо. Он ехал подписывать договор аренды, когда его сбили.
— А детей у вас не было?
— Это другое мое большое горе. У нас был сын, но он умер почти сразу после рождения. Как мы его оплакивали!.. Он тогда еще сказал: «Не плачь, это был ангел-провозвестник: за ним пойдут другие». И поднимал глаза к небу, будто молился. Он называл меня «душка». «Не плачь, — говорит, — душка, не плачь, не плачь…» Да, когда он погиб, мне незачем стало ни танцевать, ни жить…
— И вы так опустились?
— Спустилась на землю. Оказалось, это сущий ад.
С тихой улыбкой Бекка подливала молоко.
— Когда вот так опускаешься, сам не замечаешь. Думаешь, что это сон, кошмар. Сначала забываешь заплатить за квартиру, потом — поесть, причесаться, заснуть, проснуться, потом тебе уже ни есть не хочется, ни пить, одежда начинает болтаться, сам удивляешься, что еще жив. Друзья тебя избегают. Когда такое сваливается, людям кажется, что это заразно. Беду подцепить — как микроб… Хотя, может, наоборот, это я отдалилась, чтобы не маячить у них перед глазами…
В ее взгляде мелькали, как старая кинопленка, воспоминания об этой жуткой поре. Филипп видел: она силится сосредоточиться, чтобы рассмотреть каждый кадр, понять его.
— Ну а потом все уже катится быстрее и быстрее. Телефон больше не звонит, потому что его отключили. Проходит месяц за месяцем. Вы все думаете — ну кончится же это когда-нибудь, и так уже жизнь висит на ниточке, да и в гробу вы ее видали, такую жизнь… Да только вот незадача: все заканчивается совсем не так, как вам представлялось.
— Дайте-ка угадаю.
— Не можете вы угадать. Вы всегда жили в полной безопасности. Настоящий риск, настоящая угроза — это когда идешь вперед без всякой подстраховки.
— А меня как раз эта подстраховка парализует.
— Потому что вы сами так хотите! Подумайте. Ваша подстраховка снаружи, захотите — порвете. А я была повязана по рукам и ногам, только изнутри.
Филипп беспомощно развел руками: не понимаю. На плите булькала цветная капуста. Бекка ткнула ее ножом попробовать, сварилась ли.
— Вы все-таки объясните, — не отступался он. — Нельзя же так, сказали что-то важное вполслова — и фью, поминай как звали!