Белла Ахмадулина — страница 18 из 36

сокрывшего, и пусть, с нас и того довольно.

Заботясь лишь о том, что стол накрыт в саду,

забыть грядущий век для сущего событья.

Ау, любезный друг! Идёте ли? – Иду. —

Идите! Стол в саду накрыт для чаепитья.

А это что за гость? – Да это юный внук

Арсеньевой. – Какой? – Столыпиной. – Ну, что же,

храни его Господь. Ау, любезный друг!

Далёкий свет иль звук – чирк холодом по коже

Ay, любезный друг! Предчувствие беды

преувеличит смысл свечи, обмолвки, жеста.

И, как ни отступай в столетья и сады,

душа не сыщет в них забвенья и блаженства.

1972

«Бессмертьем душу обольщая…»

Александру Блоку

Бессмертьем душу обольщая,

всё остальное отстранив,

какая белая, большая

в окне больничном ночь стоит.

Все в сборе: муть окраин, гавань,

вздохнувшая морская близь,

и грезит о герое главном

собранье действующих лиц.

Поймём ли то, что разыграют,

покуда будет ночь свежеть?

Из умолчаний и загадок

составлен роковой сюжет.

Тревожить имени не стану,

чей первый и последний слог

непроницаемую тайну

безукоризненно облёк.

Всё сказано – и всё сокрыто.

Совсем прозрачно – и темно.

Чем больше имя знаменито,

тем неразгаданней оно.

А это, от чьего наитья

туманно в сердце молодом, —

тайник, запретный для открытья,

замкнувший створки медальон.

Когда смотрел в окно вагона

на вспышки засух торфяных,

он знал, как грозно и огромно

предвестье бед, и жаждал их.

Зачем? Непостижимость таинств,

которые он взял с собой,

пусть называет чужестранец

Россией, фатумом, судьбой.

Что видел он за мглой, за гарью?

Каким был светом упоён?

Быть может, бытия за гранью

мы в этом что-нибудь поймём.

Все прозорливее, чем гений.

Не сведущ в здравомыслье зла,

провидит он лишь высь трагедий.

Мы видим, как их суть низка.

Чего он ожидал от века,

где всё – надрыв и всё – навзрыд?

Не снесший пошлости ответа,

так бледен, что уже незрим.

Искавший мук, одну лишь муку:

не петь – поющий не учёл.

Вослед замученному звуку

он целомудренно ушёл.

Приняв брезгливые проклятья

былых сподвижников своих,

пал кротко в лютые объятья,

своих убийц благословив.

Поступок этой тихой смерти

так совершенен и глубок.

Всё приживается на свете,

и лишь поэт уходит в срок.

Одно такое у природы

лицо. И остаётся нам

смотреть, как белой ночи розы

всё падают к его ногам.

Июнь 1984

Ленинград

«В том времени, где и злодей…»

Памяти Осипа Мандельштама

В том времени, где и злодей —

лишь заурядный житель улиц,

как грозно хрупок иудей,

в ком Русь и музыка очнулись.

Вступленье: ломкий силуэт,

повинный в грациозном форсе.

Начало века. Младость лет.

Сырое лето в Гельсингфорсе.

Та – Бог иль барышня? Мольба —

чрез сотни вёрст любви нечёткой.

Любуется! И гений лба

застенчиво завешен чёлкой.

Но век желает пировать!

Измученный, он ждет предлога —

и Петербургу Петроград

оставит лишь предсмертье Блока.

Знал и сказал, что будет знак

и век падет ему на плечи.

Что может он? Он нищ и наг

пред чудом им свершенной речи.

Гортань, затеявшая речь

неслыханную, – так открыта.

Довольно, чтоб её пресечь,

и меньшего усердья быта.

Ему – особенный почёт,

двоякое злорадство неба:

певец, снабженный кляпом в рот,

и лакомка, лишённый хлеба.

Из мемуаров: «Мандельштам

любил пирожные». Я рада

узнать об этом. Но дышать —

не хочется, да и не надо.

Так значит, пребывать творцом,

за спину заломившим руки,

и безымянным мертвецом

всё ж недостаточно для му́ки?

И в смерти надо знать беду

той, не утихшей ни однажды,

беспечной, выжившей в аду,

неутолимой детской жажды?

В моем кошмаре, в том раю,

где жив он, где его я прячу,

он сыт! А я его кормлю

огромной сладостью. И плачу.

1967

Ларец и ключ

Осипу Мандельштаму

Когда бы этот день – тому, о ком читаю:

де, ключ он подарил от… скажем, от ларца

открытого… свою так оберёг он тайну,

как если бы ловил и окликал ловца.

Я не о тайне тайн, столь явных обиталищ

нет у неё, вся – в нём, прозрачно заперта,

как суть в устройстве сот. – Не много ль ты болтаешь? —

мне чтенье говорит, которым занята.

Но я и так – молчок, занятье уст – вино лишь,

и терпок поцелуй имеретинских лоз.

Поправший Кутаис, в строку вступил Воронеж —

как пекло дум зовут, сокрыть не удалось.

Вернее – в дверь вошёл общения искатель.

Тоскою уязвлён и грёзой обольщён,

он попросту живёт как житель и писатель

не в пекле ни в каком, а в центре областном.

Я сообщалась с ним в смущении двояком:

посол своей же тьмы иль вестник роковой

явился подтвердить, что свой чугунный якорь

удерживает Пётр чугунного рукой?

«Эй, с якорем!» – шутил опалы завсегдатай.

Не следует дерзить чугунным и стальным.

Что вспыльчивый изгой был лишнею загадкой,

с усмешкой небольшой приметил властелин.

Строй горла ярко наг и выдан пульсом пенья

и высоко над ним – лба над-седьмая пядь.

Где хруст и лязг возьмут уменья и терпенья,

чтоб дланью не схватить и не защёлкнуть пасть?

Сапог – всегда сосед священного сосуда

и вхож в глаза птенца, им не живать втроём.

Гость говорит: тех мест писателей союза

отличный малый стал теперь секретарем.

Однако – поздний час. Мы навсегда простились.

Ему не надо знать, чьей тени он сосед.

Признаться, столь глухих и сумрачных потылиц

не собиратель я для пиршеств иль бесед.

Когда бы этот день – тому, о ком страданье —

обыденный устой и содержанье дней,

всё длилось бы ловца когтистого свиданье

с добычей меж ресниц, которых нет длинней.

Играла бы ладонь вещицей золотою

(лишь у совсем детей взор так же хитроват),

и был бы дну воды даруем ключ ладонью,

от тайнописи чьей отпрянет хиромант.

То, что ларцом зову (он обречён покраже),

и ульем быть могло для слета розных крыл:

пчелит аэроплан, присутствуют плюмажи,

Италия плывёт на сухопарый Крым.

А далее… Но нет! Кабы сбылось «когда бы»,

я наклоненья где двойной посул найду?

Не лучше ль сослагать купавы и канавы

и наклоненье ив с их образом в пруду?

И всё это – с моей последнею сиренью,

с осою, что и так принадлежит ему,

с тропой – вдоль соловья, через овраг – к селенью,

и с кем-то, по тропе идущим (я иду),

нам нужен штрих живой, усвоенный пейзажем,

чтоб поступиться им, оставить дня вовне.

Но всё, что обретем, куда мы денем? Скажем:

в ларец. А ключ? А ключ лежит воды на дне.

Июнь 1988

в Малеевке

Уроки музыки

Люблю, Марина, что тебя, как всех,

что, как меня, —

озябшею гортанью

не говорю: тебя – как свет! как снег! —

усильем шеи, будто лёд глотаю,

стараюсь вымолвить: тебя, как всех,

учили музыке. (О, крах ученья!

Как если бы, под Бо́гов плач и смех,

свече внушали правила свеченья.)

Не ладили две равных темноты:

рояль и ты – два совершенных круга,

в тоске взаимной глухонемоты

терпя иноязычие друг друга.

Два мрачных исподлобья сведены

в неразрешимой и враждебной встрече:

рояль и ты – две сильных тишины,

два слабых горла: музыки и речи.

Но твоего сиротства перевес

решает дело. Что рояль? Он узник

безгласности, покуда в до диез

мизинец свой не окунёт союзник.

А ты – одна. Тебе – подмоги нет.

И музыке трудна твоя наука —

не утруждая ранящий предмет,

открыть в себе кровотеченье звука.

Марина, до! До – детства, до – судьбы,

до – ре, до – речи, до – всего, что после,

равно, как вместе мы склоняли лбы

в той общедетской предрояльной позе,

как ты, как ты, вцепившись в табурет, —