На лампу смотрит слабоумно
возглавья полумесяц узкий.
Я не стыжусь отверстой вести:
пера приволье простодушно.
Всё грустно, хитроумно если,
и скушно, если до́шло, у́шло.
Пусть мученик правописанья,
лишь глуповатости ученый,
вздохнет на улице – бесправно
в честь «правды» чьей-то наречённой.
Смиренна новогодья осыпь.
Пасть празднества – люта, коварна.
В ней кротко сгинул Дед-Морозик,
содеянный из шоколада.
Родитель плоти обречённой —
кондитер фабрики соседней
(по кличке «Большевик»), и оный
удачлив: плод усердий съеден.
Хоть из съедобных он игрушек,
нужна немалая отвага,
чтоб в сердце сходство обнаружить
с раскаяньем антропофага.
Злодейство облегчив оглаской,
и в прочих прегрешеньях каюсь,
но на меня глядят с опаской
и всякий дед, и Санта-Клаус.
Я и сама остерегаюсь
уст, шоколадом обагрённых,
обязанных воспеть сохранность
сокровищ всех, чей царь – ребёнок.
Рта ненасытные потёмки
предам – пусть мимолётной – славе.
А тут еще изгнанье Ёлки,
худой и нищей, в ссылку свалки.
Давно ль доверчивому древу
преподносили ожерелья,
не упредив лесную деву,
что дали поносить на время.
Отобраны пустой коробкой
её убора безделушки.
Но доживет ли год короткий
до следующей до пирушки?
Ужасен был останков вынос,
круг соглядатаев собравший.
Свершив столь мрачную повинность,
как быть при детях и собаках?
Их хоровод вкруг злых поступков
состарит ясных глаз наивность.
Мне остаётся взор потупить
и шапку на глаза надвинуть.
Пресытив погребальный ящик
для мусора, для сбора дани
с округи, крах звезды блестящей
стал прахом, равным прочей дряни.
Прощай, навек прощай. Пора уж.
Иголки выметает веник.
Задумчив или всепрощающ
родитель жертвы – отчий ельник.
Чтоб ни обёртки, ни окурка,
чтоб в праздник больше ни ногою, —
была погублена фигурка,
форсившая цветной фольгою.
Ошибся лакомка, желая
забыть о будущем и бывшем.
Тень Ёлки, призрачно-живая,
приснится другом разлюбившим.
Сам спящий – в сновиденье станет
той, что взашей прогнали, Ёлкой.
Прости, вечнозелёный странник,
препятствуй грёзе огнеокой.
Сон наказующий – разумен.
Ужели голос мой пригубит
вопль хора, он меня разлюбит.
Нет, он меня любил и любит.
Рождественским неведом елям
гнев мести, несовместный с верой.
Дождусь ли? Вербным воскресеньем
склонюсь пред елью, рядом с вербой.
Возрадуюсь началу шишек:
росткам, неопытно зелёным.
Подлесок сам меня отыщет,
спасёт его исторгшим лоном.
Дождаться проще и короче
Дня, что не зря зовут Прощёным.
Есть место, где заходит в рощи
гость-хвоя по своим расчётам.
На милость ельника надеюсь,
на осмотрительность лесничих.
А дале – Чистый Понедельник,
пост праведников, прибыль нищих.
А дале, выше – благоустье
оповещения: – Воскресе!
Ты, о котором сон, дождусь ли?
Дождись, пребудь, стань прочен, если…
что – не скажу. Я усмехнулась —
уж сказано: не мной. Другою.
Вновь – неправдопобность улиц
гудит, переча шин угону…
У этих строк один читатель:
сам автор, чьи темны намёки.
Татарин, эй, побывши татем,
окстись, очнись, забудь о Ёлке.
Автомобильных стонов бредни…
Не нужно Ёлке слов излишних —
за то, что не хожу к обедне,
что шоколадных чуд – язычник.
Фазиля детский смех восславить
успеть бы! День, повремени.
И нечего к строке добавить:
«Бог помочь вам, друзья мои!»
С Андреем Битовым и Фазилем Искандером
«Отселева за тридевять земель…»
Андрею Битову
Отселева за тридевять земель
кто окольцует вольное скитанье
ночного сна? Наш деревенский хмель
всегда грустит о море-окияне.
Немудрено. Не так уж мы бедны,
когда весны событья утрясутся,
вокруг Тарусы явственно видны
отметины Нептунова трезубца.
Наш опыт старше младости земной.
Из чуд морских содеяны каменья.
Глаз голубой над кружкою пивной
из дальних бездн глядит высокомерно.
Вселенная – не где-нибудь, вся – тут.
Что достаётся прочим зреньям, если
ночь напролёт Юпитер и Сатурн
пекутся о занесшемся уезде.
Что им до нас? Они пришли не к нам.
Им недосуг разглядывать подробность.
Они всесущий видят океан
и волн всепоглощающих огромность.
Несметные проносятся валы.
Плавник одолевает время о́но,
и голову подъемлет из воды
всё то, что вскоре станет земноводно.
Лишь рассветёт – приокской простоте
тритон заблудший попадётся в сети.
След раковины в гробовой плите
уводит мысль ккуда-то дальше смерти.
Хоть здесь растёт – нездешнею тоской
клонима многознающая ива.
Но этих мест владычицы морской
на этот раз не назову я имя.
Одевание ребёнка
Андрею Битову
Ребёнка одевают. Он стоит
и сносит – недвижимый, величавый —
угодливость приспешников своих,
наскучив лестью челяди и славой.
У вешалки, где церемониал
свершается, мы вместе провисаем,
отсутствуем. Зеницы минерал
до-первобытен, свеж, непроницаем.
Он смотрит вдаль, поверх услуг людских.
В разъятый пух продеты кисти, локти.
Побыть бы им. Недолго погостить
в обители его лилейной плоти.
Предаться воле и опеке сил
лелеющих. Их укачаться зыбкой.
Сокрыться в нём. Перемешаться с ним.
Стать крапинкой под рисовой присыпкой.
Эй, няньки, мамки, кумушки, вы что
разнюнились? Быстрее одевайте!
Не дайте, чтоб измыслие вошло
поганым войском в млечный мир дитяти.
Для посягательств прыткого ума
возбранны створки замкнутой вселенной.
Прочь, самозванец, званый, как чума,
тем, что сияло и звалось Сиеной.
Влекут рабы ребёнка паланкин.
Журчит зурна. Порхает опахало.
Меня – набег недуга полонил.
Всю ночь во лбу неслось и полыхало.
Прикрыть глаза. Сна гобелен соткать.
Разглядывать, не нагляжусь покамест.
Палаццо Пикколомини в закат
водвинутость и вогнутость, покатость,
объятья нежно-каменный зажим
вкруг зрелища: резвится мимолётность
внутри, и Дева-Вечность возлежит,
изгибом плавным опершись на локоть.
Сиены площадь так нарёк мой жар,
это его наречья идиома.
Оставим площадь – вечно возлежать
прелестной девой возле водоёма.
Врач смущена: – О чём вы? – Ни о чём.
В разор весны ступаю я с порога
не сведущим в хожденье новичком.
– Но что дитя? – Дитя? Дитя здорово.
Гагра: кафе «Рица»
Фазилю Искандеру
Как будто сон тягучий и огромный,
клубится день огромный и тягучий.
Пугаясь роста и красы магнолий,
в нем кто-то плачет над кофейной гущей.
Он ослабел – не отогнать осу вот,
над вещей гущей нависает если.
Он то ли болен, то ли так тоскует,
что терпит боль, не меньшую болезни.
Нисходит сумрак. Созревают громы.
Страшусь узнать, что эта гуща знает?
О, горе мне, магнолии и горы.
О море, впрямь ли смысл твой лучезарен?
Я – мёртвый гость беспечности курортной:
пусть пьёт вино, лоснится и хохочет.
Где жизнь моя? Вот блеск её короткий
за мыс заходит, навсегда заходит.
Как тяжек день – но он не повторится.
Брег каменный, мы вместе каменеем.
На набережной в заведенье «Рида»
я юношам кажусь Хемингуэем.
Идут ловцы стаканов и тарелок.
Печаль моя относится не к ним ли?
Неужто всё – для этих, загорелых
и ни одной не прочитавших книги?
Я упасу их от моей печали,
от грамоты моей высокопарной.
Пускай всегда толпятся на причале,
вблизи прибоя – с ленью и опаской.
О Море-Небо! Ниспошли им лёгкость.
Дай мне беды, а им – добра и чуда.
Так расточает жизни мимолётность
тот человек, который – я покуда.
«Согласьем розных одиночеств…»
Фазилю Искандеру
Согласьем розных одиночеств
составлен дружества уклад.
И славно, и не надо новшеств
новей, чем сад и листопад.
Цветёт и зябнет увяданье.
Деревьев прибылен урон.
На с Кем-то тайное свиданье
опять мой весь октябрь уйдёт.
Его присутствие в природе