Белла Ахмадулина — страница 5 из 36

позади паренька удалого

и старухи в пуховом платке,

слившись с ними, как слово и слово

на моём и на их языке.

1968

«Прощай! Прощай! Со лба сотру…»

Прощай! Прощай! Со лба сотру

воспоминанье: нежный, влажный

сад, углублённый в красоту,

словно в занятье службой важной.

Прощай! Всё минет: сад и дом,

двух душ таинственные распри

и медленный любовный вздох

той жимолости у террасы.

В саду у дома и в дому

внедрив многозначенье грусти,

внушала жимолость уму

невнятный помысел о Прусте.

Смотрели, как в огонь костра,

до сна в глазах, до мути дымной,

и созерцание куста

равнялось чтенью книги дивной.

Меж наших двух сердец – туман

клубился! Жимолость и сырость,

и живопись, и сад, и Сван —

к единой му́ке относились.

То сад, то Сван являлись мне,

цилиндр с подкладкою зелёной

мне виделся, закат в Комбре

и голос бабушки влюблённой.

Прощай! Но сколько книг, дерев

нам вверили свою сохранность,

чтоб нашего прощанья гнев

поверг их в смерть и бездыханность.

Прощай! Мы, стало быть, – из них,

кто губит души книг и леса.

Претерпим гибель нас двоих

без жалости и интереса.

1968

«Собрались, завели разговор…»

Юрию Королёву

Собрались, завели разговор,

долго длились их важные речи.

Я смотрела на маленький двор,

чудом выживший в Замоскворечье.

Чтоб красу предыдущих времён

возродить, а пока, исковеркав,

изнывал и бранился ремонт,

исцеляющий старую церковь.

Любоваться еще не пора:

купол слеп и весь вид не осанист,

но уже по каменьям двора

восхищенный бродил чужестранец.

Я сидела, смотрела в окно,

тосковала, что жить не умею.

Слово «скоросшиватель» влекло

разрыдаться над жизнью моею.

Как вблизи расторопной иглы,

с невредимой травою зелёной,

с бузиною, затмившей углы,

уцелел этот двор непреклонный?

Прорастание мха из камней

и хмельных маляров перебранка

становились надеждой моей,

ободряющей вестью от брата.

Дочь и внучка московских дворов,

объявляю: мой срок не окончен.

Посреди сорока сороков

не иссякла душа-колокольчик.

О, запекшийся в сердце моём

и зазубренный мной без запинки

белокаменный свиток имен

Маросейки, Варварки, Ордынки!

Я, как старые камни, жива.

Дождь веков нас омыл и промаслил.

На клею золотого желтка

нас возвел незапамятный мастер.

Как живучие эти дворы,

уцелею и я, может статься.

Ну, а нет – так придут маляры.

А потом приведут чужестранца.

1970


Как мне досталась милость их привета

тот медленный, затеянный людьми

старинный вальс, старинная примета

чужой печали и чужой любви?

С Надеждой Яковлевной Мандельштам

Медлительность

Надежде Яковлевне Мандельштам

Замечаю, что жизнь не прочна

и прервется. Но как не заметить,

что не надо, пора не пришла

торопиться, есть время помедлить.

Прежде было – страшусь и спешу:

есмь сегодня, а буду ли снова?

И на казнь посылала свечу

ради тщетного смысла ночного.

Как умна – так никто не умен,

полагала. А снег осыпался.

И остался от этих времен

горб – натруженность среднего пальца.

Прочитаю добытое им —

лишь скучая, но не сострадая,

и прощу: тот, кто молод, – любим.

А тогда я была молодая.

Отбыла, отспешила. К душе

льнет прилив незатейливых истин.

Способ совести избран уже

и теперь от меня не зависит.

Сам придет этот миг или год:

смысл нечаянный, нега, вершинность…

Только старости недостает.

Остальное уже совершилось.

1972

Дачный роман

Вот вам роман из жизни дачной.

Он начинался в октябре,

когда зимы кристалл невзрачный

мерцал при утренней заре.

И Тот, столь счастливо любивший

печаль и блеск осенних дней,

был зренья моего добычей

и пленником души моей.

Недавно, добрый и почтенный,

сосед мой умер, и вдова,

для совершенья жизни бренной,

уехала, а дом сдала.

Так появились брат с сестрою.

По вечерам в чужом окне

сияла кроткою звездою

их жизнь, неведомая мне.

В благовоспитанном соседстве

поврозь мы дождались зимы,

но, с тайным любопытством в сердце,

невольно сообщались мы.

Когда вблизи моей тетради

встречались солнце и сосна,

тропинкой, скрытой в снегопаде,

спешила к станции сестра.

Я полюбила тратить зренье

на этот мимолётный бег,

и длилась целое мгновенье

улыбка, свежая, как снег.

Брат был свободней и не должен

вставать, пока не встанет день.

«Кто он? – я думала. – Художник?»

А думать дальше было лень.

Всю зиму я жила привычкой

их лица видеть поутру

и знать, с какою электричкой

брат пустится встречать сестру.

Я наблюдала их проказы,

снежки, огни, когда темно,

и знала, что они прекрасны,

а кто они – не всё ль равно?

Я вглядывалась в них так остро,

как в глушь иноязычных книг,

и слаще явного знакомства

мне были вымыслы о них.

Их дней цветущие картины

растила я меж сонных век,

сослав их образы в куртины,

в заглохший сад, в старинный снег.

Весной мы сблизились – не тесно,

не участив случайность встреч.

Их лица были так чудесно

ясны, так благородна речь.

Мы сиживали в час заката

в саду, где липа и скамья.

Брат без сестры, сестра без брата,

как ими любовалась я!

Я шла домой и до рассвета

зрачок держала на луне.

Когда бы не несчастье это,

была б несчастна я вполне.

Тёк август. Двум моим соседям

прискучила его жара.

Пришли, и молвил брат: – Мы едем.

– Мы едем, – молвила сестра.

Простились мы – скорей степенно,

чем пылко. Выпили вина.

Они уехали. Стемнело.

Их ключ остался у меня.

Затем пришло письмо от брата:

«Коли прогневаетесь Вы,

я не страшусь: мне нет возврата

в соседство с Вами, в дом вдовы.

Зачем, простак недальновидный,

я тронул на снегу Ваш след?

Как будто фосфор ядовитый

в меня вселился – еле видный,

доныне излучает свет

ладонь…» – с печалью деловитой

я поняла, что он – поэт,

и заскучала…

Тем не мене

отвыкшие скрипеть ступени

я поступью моей бужу,

когда в соседний дом хожу,

одна играю в свет и тени

и для таинственной затеи

часы зачем-то завожу

и долго за полночь сижу.

Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипе

зайдётся ставня. Видно мне,

как ум забытой ими книги

печально светится во тьме.

Уж осень. Разве осень? Осень.

Вот свет. Вот сумерки легли.

– Но где ж роман? – читатель спросит. —

Здесь нет героя, нет любви!

Меж тем – всё есть! Окрест крепчает

октябрь, и это означает,

что Тот, столь счастливо любивший

печаль и блеск осенних дней,

идет дорогою обычной

на жадный зов свечи моей.

Сад облетает первобытный,

и от любви кровопролитной

немеет сердце, и в костры

сгребают листья… Брат сестры,

прощай навеки! Ночью лунной

другой возлюбленный безумный,

чья поступь молодому льду

не тяжела, минует тьму

и к моему подходит дому.

Уж если говорить: люблю! —

то, разумеется, ему,

а не кому-нибудь другому.

Очнись, читатель любопытный!

Вскричи: – Как, намертво убитый

и прочный, точно лунный свет,

тебя он любит?! —

Вовсе нет.

Хочу соврать и не совру,

как ни мучительна мне правда.

Боюсь, что он влюблён в сестру

стихи слагающего брата.

Я влюблена, она любима,

вот вам сюжета грозный крен.

Ах, я не зря её ловила

на робком сходстве с Анной Керн!

В час грустных наших посиделок

твержу ему: – Тебя злодей

убил! Ты заново содеян

из жизни, из любви моей!

Коль Ты таков – во мглу веков

назад сошлю! —

Не отвечает

и думает: «Она стихов

не пишет часом?» – и скучает.

Вот так, столетия подряд,

все влюблены мы невпопад,

и странствуют, не совпадая,

два сердца, сирых две ладьи,

ямб ненасытный услаждая

великой горечью любви.

1973

«Вот не такой, как двадцать лет назад…»