Белла Ахмадулина — страница 6 из 36

Вот не такой, как двадцать лет назад,

а тот же день. Он мною в половине

покинут был, и сумерки на сад

тогда не пали и падут лишь ныне.

Барометр, своим умом дошед

до истины, что жарко, тем же делом

и мненьем занят. И оса – дюшес

когтит и гложет ненасытным телом.

Я узнаю пейзаж и натюрморт.

И тот же некто около почтамта

до сей поры конверт не надорвёт,

страшась, что весть окажется печальна.

Всё та же в море бледность пустоты.

Купальщик, тем же опалённый светом,

переступает моря и строфы

туманный край, став мокрым и воспетым.

Соединились море и пловец,

кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.

И у меня своя здесь жертва есть:

вот след в песке – здесь девочка бежала.

Я помню – ту, имевшую в виду

писать в тетрадь до сини предрассветной.

Я медленно навстречу ей иду —

на двадцать лет красивей и предсмертней.

– Всё пишешь, – я с усмешкой говорю. —

Брось, отступись от рокового дела.

Как я жалею молодость твою.

И как нелепо ты, дитя, одета.

Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь.

Всё будет: книги, и любовь, и слава.

Но страшен мне канун твоих потерь.

Молчи. Я знаю. Я имею право.

И ты надменна к прочим людям. Ты

не можешь знать того, что знаю ныне:

в чудовищных веригах немоты

оплачешь ты свою вину пред ними.

Беги не бед – сохранности от бед.

Страшись тщеты смертельного излишка.

Ты что-то важно говоришь в ответ,

но мне – тебя, тебе – меня не слышно.

1977

Ленинград

Опять дана глазам награда Ленинграда…

Когда сверкает шпиль, он причиняет боль.

Вы неразлучны с ним, вы – остриё и рана,

и здесь всегда твоя второстепенна роль.

Зрачок пронзён насквозь, но зрение на убыль

покуда не идет, и по причине той,

что для него всегда целебен круглый купол,

спасительно простой и скромно золотой.

Невинный Летний сад обрёк себя на иней,

но сей изыск списать не предстоит перу.

Осталось, к небесам закинув лоб наивный,

решать: зачем душа потворствует Петру?

Не всадник и не конь, удержанный на месте

всевластною рукой, не слава и не смерть —

их общий стройный жест, изваянный из меди,

влияет на тебя, плоть обращая в медь.

Всяк царь мне дик и чужд. Знать не хочу! И всё же

мне не подсудна власть – уставить в землю перст,

и причинить земле колонн и шпилей всходы,

и предрешить того, кто должен их воспеть.

Из Африки изъять и приручить арапа,

привить ожог чужбин Опочке и Твери —

смысл до поры сокрыт, в уме – темно и рано,

но зреет близкий ямб в неграмотной крови…

Так некто размышлял… Однако в Ленинграде

какой февраль стоит, как весело смотреть:

всё правильно окрест, как в пушкинской тетради,

раз навсегда впопад и только так, как есть!

1978

«Не добела раскалена…»

Не добела раскалена,

и всё-таки уже белеет

ночь над Невою.

Ум болеет

тоской и негой молодой.

Когда о купол золотой

луч разобьётся предрассветный

и лето входит в Летний сад,

каких наград, каких услад

иных

просить у жизни этой?

1978

Возвращение из Ленинграда

Всё б глаз не отрывать от города Петрова,

гармонию читать во всех его чертах

и думать: вот гранит, а дышит, как природа…

Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.

Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней.

Как улица стара, где жили повара.

Развязно юн пред ней пригожий дом столетний.

Светает, а луна трудов не прервала.

Как велика луна вблизи окна. Мы сами

затеяли жильё вблизи небесных недр.

Попробуем продлить привал судьбы в мансарде:

ведь выше – только глушь, где нас с тобою нет.

Плеск вечности в ночи подтачивает стены

и зарится на миг, где рядом ты и я.

Какая даль видна! И коль взглянуть острее,

возможно различить границу бытия.

Вселенная в окне – букварь для грамотея,

читаю по складам и не хочу прочесть.

Объятую зарёй, дымами и метелью,

как я люблю Москву, покуда время есть.

И давешняя мысль – не больше безрассудства.

Светает на глазах, всё шире, всё быстрей.

Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться,

простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.

1978

«Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»

Мы начали вместе: рабочие, я и зима.

Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетом

соседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьма

и Павел-меньшой, окруженные кордебалетом.

Окно, под каким я сижу для затеи моей,

выходит в их шум, порицающий силу раствора.

Прошло без помех увядание рощ и полей,

листва поредела, и стало светло и просторно.

Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал.

Затея томила и не давалась мне что-то.

Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан,

ко мне отряжали за прибылью Павла-меныного.

Спрошу: – Как дела? – Засмеётся: – Как сажа бела.

То нет кирпича, то застряла машина с цементом.

– Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела.

Утешимся, Павел, печальным напитком целебным.

Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг,

верней, только он и остался в уме и природе.

Пока у зимы не валилась работа из рук,

Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге.

– Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой,

наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься.

Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой.

Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства…

Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре.

Кирпич и цемент обрели наконец-то единство.

Все травы и твари разнежились в чу́дном тепле,

в саду толчея: кто расцвёл, кто воскрес, кто родился.

У друга какого, у юга неужто взаймы

наш север выпрашивал блики, и блески, и тени?

Меня ободряла промашка неловкой зимы,

не боле меня преуспевшей в заветной затее.

Сияет и греет, но рано сгущается темь,

и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке.

Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день?

Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги?

И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой.

Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне.

Вдруг – что-то живое ползёт меж щекой и рукой.

Слезу не узнала. Давай посвятим её Кюхле.

Зима отслужила безумье каникул своих

и за ночь такие хоромы воздвигла, что диво.

Уж некуда выше, а снег всё валил и валил.

Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина.

Мы начали вместе. Зима завершила труды.

Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа!

Прилажена крыша, и дым произрос из трубы.

А я всё сижу, всё гляжу на падение снега.

Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли.

– Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не по

книжкам.

А всё же для смеха стишок и про нас напиши.

Ты нам не чужая – такая простая, что слишком…

Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю,

заснеженных этих равнин и дорог обитатель.

За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю,

ещё и за то, что не ты моих книжек читатель.

Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим.

Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… —

Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим.

Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще.

А что же затея? И в чём её тайная связь

с окном, возлюбившим строительства скромную новость?

Не знаю.

Как Пушкину нынче луна удалась!

На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть!

1979

Радость в Тарусе

Путник

Анели Судакевич

Прекрасной медленной дорогой

иду в Алекино (оно

зовет себя: Алекино́),

и дух мой, мерный и здоровый,

мне внове, словно не знаком

и, может быть, не современник

мне тот, по склону, сквозь репейник,

в Алекино за молоком

бредущий путник. Да туда ли,

затем ли, ныне ль он идет,

врисован в луг и небосвод

для чьей-то думы и печали?

Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —

всегда: пространства завсегдатай,

подошвами худых сандалий

осуществляет ход времен

вдоль вечности и косогора.

Приняв на лоб припек огня

небесного, он от меня