Два поэта и море – что может быть романтичнее… К тому же, дойдя до знакомого с прошлой поездки дома, Евтушенко увидел ту гречанку, у которой жил несколько лет назад. На ней была все та же черная кружевная накидка, и она все так же сидела на камне и смотрела на море, ожидая возвращения своего Одиссея.
Правда, на этом романтика уступила место бытовой трагикомедии, о которой Евтушенко вспоминал с ностальгической иронией: «Я и моя любимая вернулись в еще незнакомую нам квартиру и, торопливо обтерев скопившуюся на мебели пыль, поскорей улеглись, как все на свете любящие друг друга, для кого нет больше счастья, чем остаться вдвоем. Но нас поджидало нечто.
Первым проснулся я, хотя за окном еще была магнолийная, вязкая от запахов ночь. По мне что-то ползало. Я панически включил свет и – о ужас! – увидел полчища прозрачных от голодухи клопов, коричневой чумой обсыпавших стены, постель и нас. Я в отчаянье разбудил сладко спавшую любимую, стряхивая с ее рубенсовского тела этих мини-коричневорубашечников, уже сыто отяжелевших от крови наследницы Ахматовой и Цветаевой, а сам забрался на стол, подогнув босые дрожащие ноги, и заплакал.
Моя любимая, однако, проявила итальянский темперамент, соединенный с татарским упорством. Она, нимало не стесняясь, разбудила среди ночи соседа по лестничной клетке – абхазского краеведа, специалиста по путешествию аргонавтов за золотым руном, добыла у него керосин и, вооружившись тряпкой, начала войну с несчастными оголодавшими кровопийцами, в то время как я позорно продолжал восседать на столе, голый, сложив руки в позе брамина, молящегося во время наводнения.
Клопы были побеждены.
Какое это было прекрасное молодое время!
Мы ходили по Сухуми, как было тогда принято, в полосатых пижамах, в пластмассовых наносниках, в белых войлочных шляпах, пахнувших овечьим сыром, и блаженно пробовали на рынке землянично душистую «Изабеллу» цвета заката при хорошей погоде, которую нам щедро наливали из сиреневых шлангов в липкие граненые стаканчики, или вкушали пряное, чуть коричневатое рачинское в прохладном подвальчике, где животастый усач в кожаном фартуке с винными лиловыми пятнами клал прямо с ножа на верхнее днище бочки упругие ноздреватые ломти еще влажного сулугуни. А потом мы возвращались в нашу уже обесклопленную квартиру и любили друг друга, ласкаясь, как волна с волной, прижимаясь телами, пахнущими прибоем, а разленившись от любви, опускали с третьего этажа на длинной бельевой веревке авоську с пустыми бутылками, в горлышко одной из которых была воткнута пятерка, и минуту спустя авоська, отяжеленная ледяным боржоми и ныне исчезнувшим бархатисто-красным вином «Александреули», поднималась к нам из косматых рук продавца уличного киоска, которого звали Гоги и чья мечта была купить «мерседес» и на нем съездить на гипотетическую прародину грузин – в Басконию. И мы передавали вино друг другу губами и вплывали в глаза друг другу и уже не выплывали оттуда. О боже, как мы любили, даже не представляя, что возможно не любить».
Расскажу историю из шестидесятого года, когда первая большая писательская группа – с обязательным стукачом – отправилась в Штаты. Еще по московскому визиту Никсона – он привез Хрущеву послание от Эйзенхауэра и устраивал шумную презентацию пепси-колы, которой московская молодежь опивалась до рези в желудке – я был хорошо знаком с легендарным американским фотографом Эдвардом Стейхеном.
Он очень хотел увидеть быт московской семьи, а все боялись пригласить его к себе. Мы с Беллой не побоялись. Мы жили тогда в коммуналке за Войковской, в десятиметровой комнате, где почти ничего не было, кроме тахты. Эту тахту мы и предложили Стейхену. Он сказал, что прошел войну, снимал на Эльбе – и потому уляжется на полу. Когда мы утром проснулись, пионера американской фотографии в комнате не было. Мы страшно перепугались: ушел, ни слова по-русски не знает… Обнаружился он в кухне, где сосед варил самогон, помешивая щепкой, и угощал его, к обоюдному удовольствию.
Отношения у нас сложились совершенно братские, хотя мне не было тридцати, а он подбирался к нынешнему моему возрасту, – и когда наша группа оказалась в Штатах, он устроил в нашу честь грандиозный прием. Мы поехали к нему – и тут нас задерживает типичный американский шериф: оказывается, ни американские группы в России, ни советские группы в Америке не могли более чем на тридцать пять миль отклоняться от места постоянного проживания без согласования с госдепом. А в воскресенье кому дозвонишься? И тут шериф говорит: ребята, мне и самому стыдно вас задерживать. Мы придумаем компромисс. Я вам сюда, на тридцать пятую милю, привезу Стейхена. И пионер американской фотографии на автобусе – с раскладными стульями, гостями и закусками – выезжает к нам в чисто поле, на тридцать пятую милю, где мы и пируем.
Евгений Евтушенко.
И конечно, они оба были безумно талантливы, поэтому их недолгая, но сильная любовь выплеснулась в стихах. Так однажды во время ссоры с Беллой у Евтушенко родились строчки: «Со мною вот что происходит – ко мне мой старый друг не ходит, а ходят в праздной суете разнообразные не те…». Он в то время легкомысленно относился к своим стихам, мог написать и забыть. Говорят, что и про это стихотворение он тоже забыл, а потом был несказанно удивлен, когда услышал песню на свои стихи в фильме Эльдара Рязанова «Ирония судьбы, или С легким паром!».
Белла Ахмадулина посвятила мужу поэму «Сказка о дожде», но вообще почти все ее стихи, написанные в годы их романа и брака, так или иначе пронизаны ее чувствами к Евгению Евтушенко. Вся ее жизнь, все ее эмоции всегда выражались в ее стихах.
С Евтушенко они прожили недолго и бурно, и самым ценным результатом этого брака был, пожалуй, евтушенковский «Вальс на палубе» – «И каждый вальс твой, Белла!» Впрочем, посвятил он ей – негласно – и другое, очень злое, почти гениальное стихотворение: в нем след застарелой обиды – она с высоты своего полудиссидентства весьма скептически относилась к его «советским» стихам, хотя попадались среди них исключительно талантливые.
Обиду его понять можно. «А собственно, кто ты такая, с какою такою судьбой, что падаешь, водку лакая, и все же гордишься собой? А собственно, кто ты такая, сомнительной славы раба, по трусости рты затыкая последним, кто верит в тебя? А собственно, кто ты такая? и собственно, кто я такой, что вою, тебя попрекая, к тебе прикандален тоской?» Впрочем, это не столько ей, сколько многим – подражали ей и в жизни, и в поведении сонмы молодых поэтесс, но ни у кого не выходило. Гибель всерьез, как и завещано Пастернаком, – это тоже надо уметь.
Дмитрий Быков, писатель.
Ахмадулина и Евтушенко были прекрасной парой – молодые, талантливые, яркие. Даже слишком яркие – две такие индивидуальности, к сожалению, не могли долго существовать вместе. Не зря в мировой истории союзы двух выдающихся поэтов – крайне редкое явление. И почти всегда они распадаются. Распался брак Ахматовой и Гумилева, расстались и Ахмадулина с Евтушенко. Ахмадулина, возможно рассердилась бы за эту очередную параллель с Ахматовой, но здесь просто невозможно удержаться. И невозможно не сказать еще и о том, что брак Ахматовой и Гумилева был, наверное, счастливее, ведь в нем родился ребенок.
У Ахмадулиной и Евтушенко он тоже мог бы быть. Должен был быть. Но они были слишком молоды и совершили ту же роковую ошибку, которую совершало множество юных пар до них и после. Только с них спрос больше, ведь они не просто люди – они поэты.
«Когда у нее мог быть ребенок от меня, я не захотел этого, – горько и с безжалостной прямотой писал Евтушенко, – потому что сам недалеко ушел от ребенка и тогда еще не понимал, что, если мужчина заставляет любящую женщину убивать их общее дитя в ее чреве, он начинает убивать ее любовь к себе.
Я боялся того, что живой – пищащий, писающий – ребенок отнимет у меня так называемую свободу, которой я тогда по-дурацки дорожил. Но убитый по моему настоянию ребенок отнял у меня большее – любовь его матери.
Бог наказал меня потерей любви за то, что в мою душу вселилась почему-то считавшаяся свободой рабская зависимость от тела, делающая нас любопытствующими ничтожествами, туристами секса. Любовь не прощает любопытства, если оно ставит себя выше любви».
Ахмадулина сделала аборт и получила от врачей «черную метку» – бесплодие. Ее и без того уже пошатнувшийся прекрасный замок любви и поэзии рассыпался как карточный домик. Она не простила мужу того, что он сделал с ее телом, ее душой и ее мечтами. Не простил себе и он: «Я долго мучился, думая, что из-за моей юной глупой жестокости она потеряла возможность иметь детей – так мне и ей сказали врачи. Но через несколько лет, узнав, что она все-таки родила дочь, я возблагодарил Бога за то, что он пожалел меня и освободил от лежавшего на мне проклятия.
Но до сих пор, когда я вижу ее вблизи или издали или просто слышу ее голос, мне хочется плакать…»
К редким, весьма редким счастливым союзам мужчины и женщины относится вот что: когда подлинно умеют жалеть. Я не про себя сейчас говорю. Но так было бы правильно для союза мужчины и женщины. Которые всегда трудны. Сюда входит всё. И соперничество, и ревность, и капризы того или другого. Однако мужчина должен быть старше. Даже если он моложе. И жалеть женщину как будто она еще и дитя его.
Поэт есть поэт. Евтушенко всегда умел препарировать собственные мысли и чувства, поэтому и историю гибели их любви и их брака расписал четко по этапам. Но надо отдать ему должное – винил он только себя.
Первый этап: «Когда я первый раз пришел домой поздно ночью, моя любимая не спала и ждала меня, читая в кресле своего обожаемого Марселя Пруста, одетая так красиво, как будто мы куда-то собирались в гости.
На столе в нашей крошечной комнатушке стояли две тарелки, накрытые другими тарелками, – наш ужин. Она радостно захлопнула книгу, бросилась ко мне и не сказала ни слова – только ласково потерлась о мое плечо, укоряюще глядя на меня еще любящими и еще прощающими глазами».