Белларион — страница 3 из 69

орое я запомнил, — и то лишь, вероятно, потому, что моя мать часто повторяла его. Нас было несколько детей; в памяти у меня сохранилась удивительно ясная картинка, как полдюжины неуклюжих мальчишек заняты какой-то игрой в пустой холодной комнате с желтыми стенами и разбитым окном, сквозь которое ветер засекал снаружи тоненькие струйки дождя. С улицы доносились звуки ударов металла о металл, словно по соседству вовсю трудились оружейники. Мы все находились под присмотром Леокадии, видимо старшей из нас; я смутно припоминаю долговязую девчонку, чьи худые ноги просвечивали тут и там сквозь дырявую юбку, и ее узкое, маленькое личико, обрамленное густой копной соломенных нечесаных волос. Как сейчас, я слышу скрип лестницы под тяжелыми шагами и пронзительный голос, прокричавший: «Леокадия! », после чего все мы бросились прятаться по углам.

Это все, что я могу рассказать о своей семье, брат мой. Ты, наверное, можешь подумать, что лучше уж вообще ничего не помнить, но этих обрывочных воспоминаний вполне достаточно, чтобы при желании построить на них романтическую историю и представлять себя рожденным во дворце наследником знатного рода.

Относительно даты этих событий 1389-й или 1390 год — у меня есть подтверждения аббата и свои собственные предположения, основанные на реальных исторических событиях тех времен. Возможно, ты знаешь, что в этих самых местах, где мы сейчас находимся, тогда шла жестокая война между Монферрато и Мореей 21, гибеллинами 22 и гвельфами 23. И однажды вечером в нашем городе появился мародерствующий отряд всадников Монферрато. Грабеж и насилие, ужас и смятение воцарились в каждом доме — даже в нашем, хотя мы почему-то мало боялись разграбления. Я помню, как мы дрожали в ту ночь, скорчившись в темноте друг возле друга, помню всхлипывания Леокадии и других детей, помню тяжелое дыхание моей испуганной матери, впервые не внушавшей нам страха, поскольку все мы чувствовали какой-то необъяснимый ужас, какую-то неотвратимую опасность, неумолимо надвигающуюся на нас. Почему-то до этого момента у меня в памяти лучше запечатлелись звуки, чем образы, но в дальнейшем мои воспоминания проясняются: вероятно, пережитый мною кризис помог мне обостренно все воспринимать. Думается, только инстинкт самосохранения заставил меня тогда тихо встать, выйти из комнаты и спуститься по головокружительной лестнице вниз на улицу. Я помню, как свалился с последних ступенек прямо в уличную грязь, но не заплакал, как непременно сделал бы в иной раз, поскольку в тот момент меня беспокоили более серьезные вещи: неподалеку я услышал крик, от которого кровь словно застыла в моих молодых жилах. Справа от меня занималось красноватое зарево пожара, и, связывая его с угрожавшей мне опасностью, я побежал в противоположную сторону, спотыкаясь и хныкая от страха. Дома скоро кончились, и я очутился на дороге, ведущей, как мне тогда показалось, в бесконечность и освещаемой неверным светом встающей луны. Впоследствии, размышляя об этих событиях, я пришел к выводу, что городок, где я родился, не имел ни стен, ни ворот или же наш убогий квартал находился вне их.

Не думаю, чтобы в то время мне было больше пяти лет, но мое физическое развитие оказалось не по годам хорошим, поскольку я смог пройти в ту ночь несколько миль. Наконец, обессиленный, я прикорнул на обочине и проснулся, когда уже вовсю светило солнце, а надо мной склонился огромный бородатый мужчина, с головы до пят закованный в доспехи. Рядом с ним стоял мощный гнедой конь, с которого он только что спрыгнул, а у него за спиной, на дороге, выстроился отряд не менее чем из пятидесяти всадников в доспехах и с пиками в руках.

Он ласково заговорил со мной, спрашивая, кто я и откуда, а затем, чтобы окончательно успокоить мои страхи, дал мне немного фруктов и кусок хлеба — такого вкусного, какого я никогда не пробовал.

«Тебе нельзя оставаться здесь, малыш, — сказал он, не получив от меня вразумительного ответа. — А раз ты не знаешь, где твои родители, то я беру тебя с собой».

Его слова совершенно не испугали меня. Да и почему я должен был бояться этого мужчину? Он приласкал, покормил меня и обращался со мной куда доброжелательнее, чем мои собственные родители. Поэтому я нисколько не возражал, когда он легко, словно пушинку, поднял меня с земли и усадил на своего гнедого.

Я совершенно уверен, что в то утро, пока я ехал на холке его боевого коня, он решил усыновить меня. Впрочем, я не нахожу в его поступке ничего странного. Все мужчины созданы из весьма противоречивых элементов, и самый суровый и жестокий наемник может неожиданно для себя самого испытать сентиментальное чувство жалости при виде несчастного беспризорника.

Помнится, я ездил с ним не меньше месяца, но затем трудности воинской жизни вынудили его поместить меня к монахам-августинцам, в монастырь Всемилостивой Божьей Матери в Чильяно. Они заботились обо мне, как будто я был королевским отпрыском, а не найденышем, подобранным на обочине дороги. Три-четыре года мой покровитель периодически навещал меня, но затем его визиты прекратились, и с тех пор мы никогда не видели его и ничего не слышали о нем — либо он умер, либо ему надоело возиться с ребенком, которого он когда-то спас. Августинцы вырастили и воспитали меня, надеясь, что я когда-нибудь вступлю в их орден. Они пытались разыскать место, где я родился, и мою семью, но безуспешно. Вот и вся моя история, — закончил Белларион.

— Не совсем, — напомнил ему Фра Сульпицио, — ты забыл рассказать о своем имени.

— А, ну конечно. В первый же день мы въехали в небольшой городишко и остановились в местной таверне. Ее хозяйке было велено вымыть и приодеть меня, и я хорошо помню удивление, отразившееся на лице моего покровителя, когда ему представили меня, наряженного в зеленый суконный костюмчик: вероятно, он не ожидал, что я окажусь пригожим мальчуганом.

Я как сейчас вижу его, сидящего на табуретке в той таверне, и помню выражение его серых глаз, в которых смешивались невыразимая доброта, восхищение и радость.

«Подойди сюда, малыш», — велел он мне.

Ни секунды не колеблясь, я шагнул к нему. Он усадил меня на колено и положил руку на мою голову, слегка влажную после недавнего мытья.

«Как, ты сказал, твое имя? » — спросил он.

«Иларио», — ответил я.

Секунду он глядел на меня, а затем на его суровом, обветренном лице появилась чуть насмешливая улыбка.

«Иларио, ты? С такими большими грустными глазами? — Я хорошо запомнил все его слова, хотя тогда и не понимал их смысла. — Я сомневаюсь, что когда-либо жил на свете такой невеселый Иларио 24. Клянусь чем угодно, но ты даже не научился смеяться! Иларио! Скорее уж Белларио 25, с таким хорошеньким личиком, верно? » Он повернулся за подтверждением к хозяйке таверны, и та согласно закивала, обрадовавшись возможности угодить столь грозному постояльцу.

«Белларио! — с гордостью изобретателя повторил он. — В самом деле, это имя тебе больше подходит, и, клянусь Всевышним, отныне ты его будешь носить. Ты слышишь, малыш? Теперь ты Белларио».

Новое имя так и прицепилось ко мне, — продолжал юноша, — а позже, когда я вырос и возмужал, монахи стали называть меня Белларион — большой Белларио.

Около полудня они наконец-то вышли из леса на большую дорогу и, заметив неподалеку крестьянский домик посреди рисовых полей и виноградников, где мужчины и женщины собирали урожай, Фра Сульпицио направился прямо к нему. И тут Белларион воочию убедился, что монахам-францисканцам действительно подают милостыню даже тогда, когда те не просят об этом. Едва увидев серую рясу монаха, один из работников — хозяин поместья, как выяснилось впоследствии, — поспешил к ним навстречу с приглашением остаться и отдохнуть у них.

Приближался час обеда, и вскоре они уже сидели за столом вместе со старым крестьянином, его женой, племянником и семью взрослыми детьми, в числе которых были три красногубые, темнокожие и пышногрудые девушки. На первое была крупяная каша в огромном глиняном горшке, из которого каждый ел своей деревянной ложкой, а на второе подали жареного козленка с вареными фигами и хлебом, влажным и твердым, словно сыр. Все это запивалось терпким красным вином, немного резким на вкус, зато неразбавленным и прохладным, которое Фра Сульпицио неустанно подливал себе в кружку.

После обеда монах отправился отдохнуть, а Белларион, чтобы скоротать время, пошел прогуляться в винограднике в компании хозяйских дочек, пытавшихся развлечь его болтовней, которую он нашел ужасно скучной и глупой.

Может статься, если бы виноградник не граничил с дорогой, Белларион и монах навсегда расстались бы в этом гостеприимном крестьянском поместье и вся его дальнейшая жизнь сложилась бы совершенно иначе.

Прошло, наверное, не более часа с начала сиесты, когда Белларион вдруг заметил Фра Сульпицио, скорой походкой удалявшегося в сторону Касале. Он со всех ног бросился вдогонку за ним, однако тот не испытал ни малейшей радости, увидев юношу. Пробормотав бессвязные извинения насчет обильного возлияния, жары и тяжелого сна, плохо подействовавших на него, монах в том же темпе продолжал шагать по дороге, невзирая на протесты Беллариона, напомнившего, что до Касале осталось не более двух лиг 26 пути, а до вечера еще далеко.

— Иди, как тебе нравится, если ты считаешь, что я слишком спешу, — проворчал минорит.

Белларион хотел было поймать его на слове, но врожденное упрямство юноши и подозрения, которые никак не хотели успокаиваться, взяли верх над гордостью, и он смиренно ответил:

— Нет-нет, братец, сейчас я приноровлюсь к тебе.

В ответ монах только недовольно хмыкнул и уже более не отвечал на попытки Беллариона завязать разговор, пока они шли под палящим солнцем среди плодородных равнин, тянущихся до самого Касале.