андующий эскадрой граф Алексей Орлов, везли из Ливорно в Кронштадт, кстати, на «Ростиславе», в пути ею пылко увлёкся Долгорукий, да настолько сильно, что стал даже помышлять о похищении таинственной красавицы. Но любовь к кораблю оказалась постоянной, а к женщине — мимолётной.
Клуб немало способствовал торжеству настоящей мужской дружбы среди моряков. Лишённые семейного уюта, родственных и родительских пособий, молодые офицеры, не обременённые ни тёщами, ни чадами, здесь находили истинных друзей. Младший сослуживец знаменитого впоследствии Сенявина, невольно ставший его биографом, Павел Свиньин писал, что, подобно рыцарям, они готовы были страдать и умереть один за другого, поскольку был у них общий кошелёк, общий труд, общая честь и слава, общие пользы и виды. По его мнению, матерью «общих видов» была каждодневная опасность, когда в плавании моряков от смерти отделяли лишь дюймы корабельной обшивки, и «чтобы иметь право жить, надо приобрести готовность умереть».
Если гвардейские и армейские офицеры воспитывались в разных учебных заведениях, то морские, за исключением единиц, вышли из одной альма-матер — Морского кадетского корпуса. Друзья, товарищи до глубокой старости пребывали верными даже и в тех случаях, когда по службе один делался начальником, другой подчинённым.
Сближал и отрыв от родины, если случалось уходить далеко, где не слышали они ни звука родной речи и не ощущали запаха родного хлеба.
При клубе существовала богатая библиотека, где пристрастился коротать длинные зимние вечера Фаддей Беллинсгаузен. Он читал старые повременные издания «Доброе намерение», «Трутень», «Живописец», сочинения Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, о которых в Корпусе не говорили. Но больше увлекался описанием морских и сухопутных путешествий, пытался разобраться в нагромождении разрозненных и разнообразных сведений, писанных по-немецки, французски, английски, закрепляя познания в иностранных языках.
С началом лета морская служба не заладилась. Перебрасывали мичмана с корабля на корабль, туда, где оказывалась вакансия. На «Маргарите» он возил грузы из Кронштадта до Ревеля и обратно. Потом перевели на фрегат «Семион», который находился в дьявольски скучнейшем занятии — крейсерстве. Мотался по морю от точки до точки, охраняя берега от вторжения чужих кораблей. Изредка «Семион» вылавливал контрабандистов, но не таких, как в детстве, при Юри Рангопле, а налимов пожирней, занимавшихся сплавом российских богатств без разрешения и пошлин, срывавших большие куши за икру, меха, цветные металлы, белорыбицу, золото.
Ходил фрегат и к Красной горке, где лишь однажды, соединившись с флотом, в присутствии государя-императора производили манёвры. Здесь в последний раз увидели Фаддей своего кумира, да и то издали.
После манёвров ушли в Копенгаген. Там подремонтировались, сменили такелаж и отправились в Ревель на зимовку. Сюда же чуть позже подошёл корвет «Сысой Великий».
Лейтенант Чернявин, командовавший «Семионом», спросил:
— Откуда тебя Рожнов знает?
— А что? — встрепенулся Фаддей.
— Про тебя спросил, мол, не отдашь ли мичмана. Он на «Сысое».
— Мы давно с Петром Михайловичем приятельствуем, — улыбнулся Беллинсгаузен. — Не поверите, в деле участвовали против шведов в 1778 году. Отрядом кораблей тогда управлял Пётр Иваныч Ханыков.
И рассказал, при каких обстоятельствах встретился и с тем и с другим.
— Если желаешь, переводись к Рожнову, всё равно мы здесь долго киснуть будем.
Рожнов встретил мичмана как родного младшего брата, обнял, расцеловал, но от укора не удержался:
— Чего ж в Кронштадте не навестил?
— Признаться, с ребятами общим котлом жили, пока по экипажам не распределили, а после как-то не получилось, хотя помнил.
— В Кронштадте у меня жить будешь. Ну а планы и у «Сысоя» невидные. Предполагается то неё крейсерство. Тычемся в одной луже от зимы до зимы, как бычки на приколе.
Дружба между капитан-лейтенантом Рожновым и юным мичманом Беллинсгаузеном как раз и подтверждала то родство, какое возникало между морскими душами, несмотря на разность в возрасте и чине. Но Фаддей не пользовался поблажками, наоборот, с ещё большим усердием нёс службу, отстаивал самые трудные вахты, с охотой занимался с матросами, обучая их не только морскому ремеслу, но и грамоте, счёту, самообразованию, чтению художественных книг.
Всеми распуганную шагистику он превратил в средство борьбы с бездельем, чтобы пресечь тоску и всякие безобразия. Зимними днями, когда на корабле дел было мало, а казарма обрыдла до чёртиков, он стал обучать экипаж настоящему строю.
В библиотеке он отыскал книгу Михаила Кутузова «Примечания о пехотной службе вообще и о егерьской особенно» и начал руководствоваться ею при занятиях с матросами, чем вызвал недоумение даже самого Рожнова.
— Зачем нам строй да какие-то егеря?! — восклицал Пётр Михайлович, по-бабски всплёскивая руками. — Охолонись, Фаддей!
— Не спорю, моряк и егерь — что кот и пёс. А вдруг нам бой придётся вести на берегу? Начнём махать ружьями, как вилами. Да и посмотрите, с какой охотой на морозце матросики и бегают, и в цель стреляют! Ныть некогда, резвей вертись!
— Ну, чем бы дитя ни тешилось... — махал рукой командир, разрешая занятия.
По Кутузову выходило, что, только «учредив благосостояние солдата (но и матроса, мысленно добавлял Фаддей), можно помышлять о приготовлении его к воинской должности». Егерь (как и матрос, и всякий другой воин) должен был безукоризненно владеть ружьём, уметь метко стрелять, в том числе на звук или в сумерках. Всё так! Случилось матросу на суше ввязаться в бой, он не будет выглядеть мокрой курицей.
Из тонких досок устроили мишень стоящего в рост человека. Позади насыпали бугор из песка, чтобы после занятий можно было отыскать большую часть дорогих свинцовых пуль. Сначала стреляли с колена с расстояния в сто шагов, а кончали стрельбой стоя на дистанции трёхсот шагов.
Да и строю обучались не только для парада, а преследовали два главных предмета: первое — идти столь поспешно, сколько обстоятельства той минуты того требуют. И второе — идти стройно. Шаг разделялся на три вида — обыкновенный, скорый и резвый. Обыкновенный употреблялся при движении в колонне, на этом же шагу производилась и «отступная» и «приступная» стрельба. Его скорость равнялась восьмидесяти шагам в минуту. Скорый — сто шагов в минуту. А резвый — того быстрей. Причём командир егерского полка, автор этой книжки, до Отечественной 1812 года ещё было далеко, указывал, что следует «сему шагу обучать только в наступательных действиях, ибо в отступательном он будет пагубным и российскому солдату несвойственным».
Как-то при сильном морозце да с ветерком Рожнов пришёл на пустырь позади Цитадельной улицы, где вдали от любопытствующих занимались матросы с «Сысоя» вместе с неутомимым мичманом, долго смотрел на разные экзерциции, кутаясь в шинель с бобровым воротником. Потом подозвал Беллинсгаузена, отвёл подальше от разгорячённых матросов, выразительно крякнул и проворчал притворно:
— Глянь-ка, яйца курей учат.
Потоптавшись на скрипучем снегу, пошёл к середине строя, зычно крикнул:
— Благодарю за службу!
— Рады стар-ваш-выс-бродь! — одним духом рявкнули «сысоевцы».
Пётр Михайлович обернулся к Фаддею, добавил тихо:
— Распорядись из неприкосновенного в обед по лишней чарке...
Рожнов не принадлежал к особам одарённым, пылким, приносящим начальству только лишние хлопоты. Он был надёжным служакой, способным понимать другого человека и по-своему ценить его, но доброту свою пытался скрыть некоторой сухостью, даже суровостью. Перед начальством не заискивал, за подчинённого стоял горой, если видел несправедливое к нему отношение. Когда в ревельской эскадре заговорили о мичмане-выскочке, имея в виду Беллинсгаузена, он уговорил командующего Ханыкова в Масленицу как бы в потеху устроить общеэкипажный смотр с разными состязаниями и развлечениями и, конечно же, убедил, что матросы «Сысоя Великого» оказались более всех здорового вида, бодрые, подтянутые, дисциплинированные, умелые. Они и на параде блеснули, и собрали больше призов в соревнованиях. Они же весной первыми вышли в крейсерство. За лето 1798 года «сысоевцы» захватили больше всех контрабандных судов, словили французский корвет — с Францией в то время Россия находилась в состоянии войны. Корвет якобы сбился с курса, идучи на Швецию, на самом же деле высматривал морскую российскую границу и подсчитывал количество судов, находившихся в строю Балтийского флота.
С тем же результатом завершился и 1799 год.
Однако самодержец Павел Петрович непостоянен был в симпатиях и антипатиях, непредсказуем и сумасброден не только в отношениях со своими подданными, даже преданными ему всей душой, но и с монархами Европы. Да и то сказать, к последним относился с великим недоверием и подозрением не зря: любили они половить рыбку в мутной водице, жар гребануть чужими, чаще русскими, руками, а кус отхватить не по-братски равный, но побольше и пожирней.
Во многом справедлив был император, но и тяжёл на характер, скор на расправу, толком не разобравшись, вспыльчив и больно уж суеверен. А с другой стороны, рассуждать, отчего ж ему было быть добреньким, смирненьким, если чуял, как не нравится дворянам, не говоря уж о всеядной служебной рати, как он им на хвост наступал, во всём требовал порядка, скромности, самоотверженности подлинной, а не мнимой, сладкоголосой.
Конечно, и до смешного доходило, когда он из привычного языка непонравившиеся слова стал изгонять. Почуяв вместе с царственной маменькой опасность Французской революции, он возненавидел, к примеру, слово «гражданин» — в российском языке, слава Богу, имелись более точные синонимы: «солдат», «мещанин», «купец» и так далее. А к неопределённому слову «отряд» (чей, какой принадлежности и численности?), по его мнению, лучше подходило «деташемент»; «обществу» приличествовало «собрание», «сход»; «степени» (к касательству не только орденов) разумнее предлагал арифметически чёткое «класс» — первый, второй, третий, четвёртый...