Беллона — страница 31 из 68

Вижу: костер, около него тесно сидят люди в фесках, безрукавных куртках, шальварах. Курят изогнутые трубки.

— Это ж турки! — шепчу я. — Никакие не французы.

— Самые что ни на есть, — так же тихо отвечает Платон Платонович, отбирая бинокль. — Зуавы, африканские стрелки. Пехотное прикрытие ихних батарей. Их прозвали «анфан-пердю», по-нашему «сорви-головы».

— Правильно прозвали. — Это голос Соловейки. Он по другую сторону от капитана. — Щас мы этим «пердю» головы посрываем.

Мы лежим посреди ничейной земли, посередке меж нашей и вражьей линиями. Ночь безлунная и беззвездная, поэтому нам удалось прокрасться сюда незамеченными. Иноземцов взял в переднюю цепь только охотников, кто вызвался добровольно. Остальная масса матросов и солдат, назначенных для вылазки, засела во рву под бруствером. Им полагается бежать вперед не раньше, чем начнется шум.

Неприятельский вал от нас всего в двух сотнях шагов — едва чернеет во мраке. А бивак зуавов повыше, уже на склоне. Потому-то мы их так хорошо и видим.

— Отсюда расходимся, — говорит Платон Платонович мне и штабс-капитану. — Как условились. Тихонько прокрадетесь к правому краю, засядете под бруствером. Не спешите. Пока я не услышу вашего сигнала, не начну. Гера, ну-ка пострекочи…

Я прикладываю к губам сухую травинку, трещу цикадой. Ихнее время уже недели две как закончилось. Весь август и полсентября днем и ночью надрывались, а сейчас поумолкли, студёно им стало. Но французам обычаи крымских цикад знать неоткуда. А стрекотать я умею знатно, еще с глупых лет.

— Хорошо, — одобряет меня капитан. — В ночной тиши будет слышно. Стало быть, после сигнала мы ползем к левому флангу. Если удастся, снимем часового без шума, Джанко это умеет…

Позади Платона Платоновича лежит индеец. Во рту у него свирелька, из которой он так ловко плюется иголками.

— Потом на бруствере начнется суматоха. Французы решат, что мы перед бомбардировкой хотим заклепать орудия, а мы и вправду, коли успеем, пару-тройку пушек им попортим. Никодим Иванович с остальными побежит через поле под громкое «ура». В общем, Девлет Ахмадович, им будет не до вас. Думаю, минут десять, а то и все пятнадцать мы вам обеспечим.

— Этого совершенно достаточно, — нетерпеливо говорит татарин. — Однако всё уже неоднократно обговорено. Если позволите, мы с юнгой начнем выдвигаться.

— Да-да, еще минутку.

Я вижу, что Платон Платонович хочет мне что-то сказать. Но капитана трогает за рукав Соловейко. Никогда и ни за что нижний чин, даже такой отчаянный, не позволил бы себе подобной вольности при свете дня. Однако ночь, опасность, все лежат, уткнувшись носом в пыль, — по уставу и не обратишься.

Слух у меня и вообще-то преотличный, а Соловейко шепчет громко, не старается щадить мои чувства.

— Ваше высокоблагородие, прощения просим, а только зря вы это…

— Что «зря»?

— Зря сопливого посылаете. Хлипкий он. Помните, как в Синопе-то?

Меня будто вдавливает в землю. Я знаю: Соловейко мне враг, он не забыл моего позора, а сейчас еще и ревнует — как это на лихое дело посылают не его, известного храбреца. На совете ведь он не был, про пещеру не знает.

Затаив дыхание, я жду, что Платон Платонович за меня заступится.

Но он лишь вздыхает:

— У самого сердце не на месте. Но никого другого нельзя.

И поворачивается ко мне.

Я еще надеюсь, не скажет ли он что-нибудь ободряющее: мол, не слушай дураков, Герасим Илюхин, ты герой и орел, бесценный сигнальщик и вообще наш спаситель.

Но Иноземцов шепчет:

— Еще раз повтори. Ну повтори.

И понимаю я: всяк смертный, хоть бы даже капитан фрегата и лучший человек на белом свете, думает только о своих переживаниях. Главное, сколько можно? Раз двадцать уже я ему слова Агриппины Львовны пересказывал!

Но я прощаю капитана. Потому что — как знать — свидимся ли еще в этой жизни. И, чтоб сделать ему удовольствие, повторяю в двадцать первый раз — с выражением, да еще с прибавкой: «Без Платон Платоныча, говорит, не уеду. Где он, говорит, там и я. Одной ниточкой мы теперь повязаны».

Ужасно он заволновался.

— Погоди, ты в прошлый раз про ниточку не говорил!

— Забыл. А теперь вспомнил.

— Эх ты! Разве можно такие вещи забывать?! — Иноземцов возмущен. Но прикрывает рукой глаза, мечтательно повторяет: «Одной ниточкой»…

А татарин, перегнувшись через меня, требовательно про свое:

— Господин капитан второго ранга, мы теряем время. Люди напряжены, у кого-нибудь не выдержат нервы, лязгнет чем-нибудь или стукнет, и нас обнаружат…

— С богом, — говорит тогда Иноземцов. — Вы уж, Девлет Ахмадович, поосторожней. Мальчика берегите.

На «мальчика» я, конечно, обиделся, но татарин тянет за руку: «Юнга, за мной!» — и мы ныряем в темноту вдвоем.


Первым, пригнувшись, крадется Аслан-Гирей. Он не в сапогах, а в чувяках — толстых кожаных чулках. Я, чтоб не шуметь, вовсе разулся. Поэтому мы семеним, мелко переступая, беззвучно, словно две тени.

Не видно ни зги. Через каждые десять или пятнадцать шагов Аслан-Гирей останавливается. Смотрит на компас, прикрыв его ладонью.

Я заглядываю через плечо с эполетом, вижу чуть колеблющуюся искорку — это светится покрашенная фосфором стрелка.

Мое сердце громко стучит, пахнет пылью и ковылем, саднит нога — я и не заметил, когда и обо что ее поцарапал.

Это ночь со второго на третье октября…

Мы со штабс-капитаном долго, целую вечность, добирались до рва. Последние сто шагов ползли на четвереньках, а потом и на брюхе. Мне это показалось лишним. Кто нас увидит, в такую-то темень? Но Аслан-Гирей молча ткнул меня носом в землю: ползи. И оказался прав.

Когда до бруствера оставалось совсем недалеко, я разглядел над темной полосой вала черное, вытянутое кверху пятно: то был часовой в своей турецкой шапке.

— Ближе нельзя, — в самое ухо выдохнул татарин. От него пахло душистым и, видно, дорогим табаком. — Вдруг задумается: что за цикада у меня под носом? Подавай сигнал отсюда.

Я пошарил рукой, нашел подходящую травинку. Надорвал посередке, приложил к губам, застрекотал.

В тиши треск мне показался оглушительным. Но дозорный не шелохнулся. А если б и посмотрел в нашу сторону, то на расстоянии в двадцать шагов ничего бы не углядел.

— Хватит!

Мы поползли дальше, теперь совсем медленно. Я следил, куда ставлю локоть, чтоб ничего не хрустнуло, не треснуло. Где-то на поле, точно так же, сейчас ползли наши охотники.

Вот мы и во рву. Он был сухой и не шибко глубокий, мельче нашего. Оно и понятно: французы готовились к нападению, не к обороне.

Скат бруствера вблизи оказался не особенно крутой. Вскарабкаться вполне можно — если, конечно, сверху не палят в упор и не колют штыками.

«Ждем», — показал жестом Аслан-Гирей.

Я прижался к земляной стенке, вслушиваясь в ночь.

Сам не знаю, почему мне не было страшно. То есть было, и даже очень сильно — но не за себя, а за наших. Это совсем другой страх, от него ноги не ватные, а наоборот: дергаешься, как на иголках. Я трясся от возбуждения и мысленно повторял: «Господи-Боже, пускай француз их еще минутку не замечает!»

Может, минуты две или три у Господа и выцыганил. Но потом Его терпение закончилось.

Где-то в ночи звякнул металл. Может, окованный приклад задел за камень.

И тут же вопль часового:

— Алярм! Озарм!

Аслан-Гирей с досадой шмякнул кулаком о землю.

— Ребята, вперед! — донесся слабый голос Иноземцова.

— Ура-а-а! — негусто подхватили охотники.

Во тьме понять было непросто, но, по-моему, до вала им оставалось еще порядком.

— Ура-а-а! — мощно закричали на отдалении. Это побежали догонять наши основные силы.

А близко — показалось, прямо по макушке — заколотил барабан. У французов ударили тревогу.

Я вскрикнул: мрак надо мной озарился вспышками, и захлопало, и запахло порохом. Это палили из пушек и ружей — вслепую, на русское «ура!».

Еще через минуту где-то слева от нас раздались крики, тупой стук, рычание. Будто сцепилась целая свора передравшихся бродячих собак.

Я догадался: рукопашная!

Не знаю, как он выглядел, этот рукопашный бой, но у меня от одних звуков на лбу выступила ледяная испарина.

— Пора! — не шепотом, а обычным голосом сказал мне штабс-капитан. — Наши побежали на выручку.

Я не сразу понял, что «наши» — это французы, что палили над моей головой. Вспышек больше не было. Солдаты устремились с этой стороны вала на ту, помогать своим.

— За мной, юнга! Не отставать, но и вперед не лезть.

Аслан-Гирей ловко — я и не ожидал от офицера — стал карабкаться вверх по брустверу, хватаясь за камни и торчащие корни. Ножны его сабли болтались у меня перед носом. Я слышал, как Платон Платонович советовал татарину не брать саблю — будет только мешать, но штабс-капитан сказал: ежели ему судьба попасть в плен, то лучше уж при сабле и эполетах, а не ночным шпионом.

На верхушке бруствера мы вжались в землю. Справа были фашины, прикрывавшие орудийную амбразуру, слева тоже.

— Никого! Бежим! — сказал я.

Но из темноты вниз по склону катилась сплошная, брякающая сталью масса. В отблеске дальних костров блестели штыки.

Впереди толпы пятился начальник. Он был в расстегнутом мундире, размахивал саблей.

— Вит, ме гарсон, вит! — хрипло повторял офицер. — Он лёр ан кюира!

Вся орава протопала мимо бруствера, нас не заметив.

— А теперь быстро, юнга! Вон туда! — Аслан-Гирей показал куда-то. — Мое дело довести тебя до кустов. Потом поведешь ты. Понял?

У меня зуб на зуб не попадал.

— П-понял.

Ничего я, по правде сказать, не понял и понять сейчас был не в состоянии. Я бежал за татарином и боялся лишь одного: что отстану.

Укрепления второй линии у французов были не сплошные, а с разрывом между батареями.

Как мы прошмыгнули по проходу и вскарабкались по склону, я не помню, но только штабс-капитан вдруг остановился, и я с разбегу налетел на его спину.