Началось!
Соловейко что-то с ухмылкой сказал мне.
— А?
— Ну, говори, сигнальщик, когда тикать! — проорал он мне в ухо.
Я, сощурившись, впился глазами в небо.
Боже ты мой! Воздух рябил черными точками. Я не мог охватить взглядом их все, но мне показалось, что они летят прямо на меня.
— Сюда-а-а!!! Ложи-ись! — охнул я и присел за бруствер.
Вокруг загрохотало, вал дрогнул. Обернувшись, я увидел, как разлетаются куски глины, камни, обломки дерева. Нелепо раскорячась, перекувырнулся подкинутый взрывной волной человек. Вихляясь, катилось пушечное колесо. Отовсюду неслись крики, стоны.
Нас накрыло первым же залпом. Казалось, мало кто мог уцелеть после такого удара.
Но я высунулся из укрытия и увидел, что Иноземцов стоит на том же месте и даже не пригнулся.
Стряхивая с фуражки мусор, он сказал командиру нашей батареи обычным голосом:
— Отменно они пристрелялись. Что ж, Иван Гаврилович, с Богом. Как условились: всем мортирам бить залпами по квадрату Д-12. Ну а корректировать огонь пушек, когда пропадет видимость, я буду сам.
Он не особенно торопясь направился к ближней вышке. А лейтенант (он был не наш, не с «Беллоны», только недавно к нам назначен) гулким басом приказал:
— Третья батарея, огонь!
И другие батарейные тоже закричали: «Огонь! Огонь!»
Я увидел, как Джанко хватает Платона Платоновича за локоть и показывает на другую вышку — вторую справа. Капитан пожал плечами, ему было все равно.
Мне еще днем объяснили, что вышек поставлено целых пять штук, чтоб вражеский огонь не был сосредоточен в одной точке. Опять же — если какую собьют, еще четыре останется.
Эти «мачты» для управления огнем стояли только у нас, на «Беллоне». Уж не знаю, как на других бастионах без них обходились. Потому что, едва наши батареи дали залп, вся позиция сразу окуталась густым дымом. И потом, в протяжение всего времени, пока я оставался на валу, уже мало что можно было разглядеть. Я хорошо видел только нашу мортиру, да вспышки, когда палила соседняя.
Иногда в серо-белой мути образовывалась прореха, и в ней что-то проступало, но лишь кусками и ненадолго. Если неподалеку разрывалась вражеская бомба, туман как бы окрашивался багрянцем. Кто-то завопит от боли, засвистят над головой камни или, может, осколки, а видать не видно.
Соловейко, брезговавший разговаривать с «сухарями», пока было тихо, теперь не умолкал, всё сыпал прибаутками.
— Бояться не боись! Смерть пужливых любит! — орал он. — Слушай сюда, я стих сочинил! «Отпиши мамаше: на том свете краше!» «Шевелись, черепахи! Не жалей рубахи!» Слыхали про Пушкина, деревня? Это я он самый Пушкин и есть! Вишь, и пушка при мне! А вот еще стих: «война в Крыму — всё в дыму!»
Щеки нашей амбразуры, выложенные мешками с землей, тлели и вспыхивали от частиц горящего пороха. Мне наконец нашлось дело: я сбивал пламя. Но скоро бросил. После нового выстрела огонь занимался опять. И пусть его.
Взрыв грянул совсем рядом, меня осыпало землей.
— Вестовой! — крикнул лейтенант. — Беги за резервным расчетом для второго орудия! По дороге пришли санитаров! Батарея, залп!
Может и хорошо, что ни черта не видно, подумалось мне. Если б люди посмотрели, что вокруг делается, половина, поди, разбежалась бы. Или окаменела бы, как я на той грот-мачте.
Не сказать, до чего мне было жутко. От злобы на неприятелей ничего не осталось, один ужас. Если б не Соловейко, я бы залез под лафет и нипочем оттуда не вылез.
Страшно мне было оттого, что все вокруг работали, один я бил баклуши. Прав, выходит, был Платон Платонович: нечего мне тут делать. Зачем только я его не послушал? Оно ведь и уставом строго-настрого запрещено, вплоть до строжайшей кары — приказ начальника нарушать!
Голос, усиленный рупором, время от времени взывал из невидимого поднебесья:
— Вторая батарея, на пункт левее, на два градуса ниже! Первая батарея, не долетаете! На градус выше! Мортирная, так держать, молодцы!
И пошел я туда, поближе к этому спокойному голосу. Чтоб вернуть утраченное мужество.
Встал под самой «мачтой», задрал голову.
Вот проредился пороховой туман, расползся клочьями, и увидал я капитана. Он сидел на табурете, спереди прикрытый мешками с землей. В одной руке рупор, в другой сигара. От одного только вида Иноземцова весь страх у меня пропал. Ну, может, не весь, но трястись я перестал.
Справа раздался грохот и треск — не такой, как от бомбовых разрывов. Я обернулся. Это падала сшибленная метким ядром крайняя из вышек — та самая, на которую капитан собирался подняться вначале.
Кто-то дернул меня за штанину.
Джанко! Я и не заметил, что он сидит тут же, под «мачтой». С гордым видом индеец показал в сторону разрушенной вышки, потом ткнул себя в грудь.
— Ты молодец, Джанко. Откуда ты только всё знаешь!
Он подмигнул, приложил палец к губам, потом дунул и закрыл глаза. Это у него означало: «Потому что во мне дух заколдованный, и, пока я молчу, он меня не покинет».
— Значит, пока ты молчишь, тебе помереть невозможно? — завистливо спросил я.
Индеец важно кивнул. После истории с вылезшими из ран пулями я ему верил. Эх, и я бы сейчас помолчал за такую цену. Хотя б до конца бомбардировки.
Не поднимаясь с земли, Джанко сильно толкнул меня в живот, махнул рукой. Уходи, мол, нечего тебе тут.
— А сам-то ты что тут делаешь?
Он показал вверх, постукал себя по башке:
— Я при капитане, а ты дурак и иди отсюда.
Может, из-за колдовской силы индейца, а может из-за того, что отступил страх, голова моя вдруг словно прочистилась.
Действительно, чего я тут разгуливаю? Нашелся зевака. Здесь происходит дело страшное, необходимое, люди службу служат и жизнь свою отдают. А я что? Нечего зазря рисковать, даром Божьим разбрасываться. Грех это и даже преступление. Если нынче я на бастионе не нужен, так позже пригожусь. Вон какие у нас потери, скоро на батареях каждый человек понадобится.
Пристыженный, я побежал в тыл — со всех ног и пригнувшись, чтоб не задело осколком. Красоваться было ни к чему и не перед кем.
Там, где бомбы и ядра почти не падали, а дыма было мало, перед уходящей в сторону города траншеей, лежали в ряд тела — много. Каждое было прикрыто шинелью или мешковиной, и поэтому я не знал, кого из моих знакомцев убило.
Арестанты семеня подносили на носилках еще и еще. Если мертвец — вываливали, если раненый — волокли дальше, к доктору Шрамму.
Над погибшими расхаживал один Варнава, его будка-часовенка была неподалеку. Поп наклонился над только что принесенным, поднял полу шинели.
— Не остави, Господи, душу православного честнóго воина Даниила, в брани убиенного…
А рядом уже клали следующего, без обеих ног. Это раскосое лицо я знал — матрос с «Беллоны», из калмыков.
Отец Варнава замахал кадилом и над ним:
— Не остави, Господи, иноверного честного воина Абдулку, в брани убиенного…
Засвистел воздух. Я дернулся, хотел крикнуть «Ложись!» — да не поспел. Ядро ударило прямо в резной крест часовенки, и вся она сложилась на доски, разлетелась щепками. Кусок дерева ударил батюшку по голове — отец Варнава без вскрика упал ничком.
Я кинулся к нему, перевернул на спину. Глаза у священника закатились, зубы оскалены, но изо рта с хрипом вырывалось дыхание, и крови не было. Жив!
— Сюда, сюда! — позвал я плетущихся со стороны тыла санитаров. — Батюшку контузило! Несите к доктору!
Как они ко мне кинулись! Понятное дело: лучше нести раненого отсюда, чем тащиться на бастион, где снаряды сыплются что твой горох.
Вот опять попало по живому — на правом фланге, где третья батарея. Там закричали в несколько голосов.
— Вестовой! На шестую мортиру смену из резерва! Живо! — послышалось оттуда.
Шестая? Это же Соловейкина!
Позабыв обо всем, я ринулся обратно, в густой дым. Двум арестантам, только что притащившим покойника и собиравшимся перекурить, заорал:
— За мной! За мной!
Они, матерясь, пошли.
Возле самого вала я споткнулся о неподвижное тело. У воронки лежали еще и тоже не шевелились. Лишь у самой мортиры я увидел живых: одного подносчика, он был целый, только из уха стекала красная струйка — и Соловейку. Рыжий сидел на земле, стягивал ремнем ногу выше колена. А ниже ничего не было, только красный обрубок.
Увидев меня, мой бывший враг осклабился. Губы у него были того же цвета, что зубы, — белые.
— Вишь, какая штука? Одна нога здесь, другая там…
Арестанты, которым не терпелось поскорей убраться из этой преисподни, не дали ему договорить — силком подхватили, кинули на носилки, унесли.
— Чего стоишь, малый? — сказал мне странно высоким голосом подносчик, немолодой мужик с вислыми губами. — А? Бабу, говорю, кати! И так залп пропустили.
Я побежал к пирамиде с бомбами. Схватил одну — ох, тяжелая. Кое-как дотащил до орудия, а поднести к дулу сил не хватает.
— Дядя, помогай!
Но «сухарь» тыкал банником в жерло и не поворачивался. Да он оглох, догадался я. Пнул его ногой.
— Притащил? Нутко!
Вдвоем мы запихнули снаряд в ствол.
Здесь как раз батарейный скомандовал:
— Батарея, огонь!
Из нашей короткорылой изверглось пламя. Я-то, как положено, успел заткнуть уши, а моему напарнику было все равно.
— Давай, давай! Не поспеем. Вишь, нас двое только! — громче нужного проорал он, прочищая дуло.
Я уж и так бежал.
Сам не знаю, как нам удавалось не отставать от остальной батареи, но только наша мортира стреляла вовремя, по команде. Просто у других подносчиков и заряжающих оставалось время передохнуть, а у нас не было. Ничего, скоро должна была подойти смена из резерва.
Мне всё думалось: да что же это? Все бастионные мортиры — а это четырнадцать стволов — уже битый час лупят по квадрату, точно рассчитанному геройским Аслан-Гиреем — и никакого проку? Не такой человек был штабс-капитан, вечная ему память, чтоб обмишуриться. Однако французу хоть бы что. Лупит по нам и лупит, а взрываться даже не думает.