Беллона — страница 25 из 86

Я прижала дневник к груди. А потом поцеловала Кутю.

Как хорошо, что я все это записала.


28 февраля 1942


Мы окна заклеили бумагой крест-накрест. Бумагу нарезали из старых газет. Я часто сижу на подоконнике и ковыряю ногтем газетную полоску. Полоска шелестит, ползет белой змеей. Внизу, за окном, фонари. От них идет мрачный, голубой, мертвенный свет. Комната полосатая: полоса света, полоса тьмы. Я знаю: сейчас загудит сирена. И надо опять бежать. И зажимать уши ладонями. Белые летние ночи ушли; сейчас черные зимние ночи. Нет, они тоже немного белые - от снега. У меня чувство, что мы живем на Луне, так все вокруг мертво, черно и бело.

Недавно ночью все небо страшно загорелось. Во мрак поднялось зарево. Люди выходили на лестничные клетки, глядели в окна. Молчали. Кто-то сказал тихо: "Горят Бадаевские склады". И кто-то так же тихо спросил: "А что теперь будет?"

На Бадаевских складах хранилось наше продовольствие. Вся еда города Ленинграда.

И кто-то третий тихо ответил: "Будет голод".

Мне теперь все время хочется есть. Нет такой минуты, чтобы я не воображала себе еду. Как я что-то с наслаждением ем. Мне снится еда во сне. Будто бы я зубы вонзаю в теплый хлеб. Или во вкусную мамину куриную котлетку. Кутя молчит, не хныкает. До войны он был такой хныкалка и капризуля, а сейчас так терпеливо переносит все. У нас на всю нашу семью, что осталась, три карточки. На них дают очень мало хлебца. Совсем чуть-чуть.

Я гляжу на пианино. Когда-то мама играла на нем. Наша мама когда-то была пианисткой. Она окончила музыкальное училище имени Римского-Корсакова. Она даже в Капелле играла. И в Филармонии работала. Наш папа увидел маму, когда она на сцене аккомпанировала певцам. И дядя Вася тоже увидел маму в концерте. Тогда она играла сольный фортепианный концерт: "Аппассионату" Бетховена, "Времена года" Чайковского. Очень красивая музыка. Я гордилась мамой. Но она ни меня, ни Кутю музыке не учила. Смеялась: "В семье достаточно одного сумасшедшего музыканта!"

А когда война началась, мама пошла работать на завод. Ее музыкальные пальчики делали снаряды для армии. Мама говорит мне: "Ника, ты уже у меня взрослая. Ты сильная, ты крепкая и выносливая! Помоги мне! Можешь рано утром пойти за хлебом?" И я киваю головой: конечно, мамочка, а как же! Мама встает в три часа ночи. К пяти утра ей надо попасть на завод. А я к пяти иду в булочную. Там уже стоят люди. Они похожи на черные тени. Я пристраиваюсь в хвост очереди. Очередь качается, как пьяная. Все мечтают о булке хлеба, а всем на ладонь кладут маленький кусочек. В нем опилки, в нем жмых, но он так чудесно пахнет! Я касаюсь хлеба губами. Искушение - сразу взять да проглотить его.

Нельзя. Тогда тебя, Ника, за твою жестокость расстрелять мало.

Я несу домой три кусочка хлеба, а на улице уже рассвело. И у меня ноги замерзли так, что превратились в утюги, хотя я в валенках и шерстяных носках.

А днем я хожу и собираю ветки, старые доски, щепки - я буду растапливать печь-буржуйку. Мы топим буржуйку книгами. Папа сам собирал нашу библиотеку. Когда я рву очередную книгу, чтобы ею растопить печь, а читаю ее - страницу за страницей. А потом подкладываю в огонь ножки старого бабушкиного стула. Мы разломали стулья на дрова. Сидим теперь на диване. На диване, все втроем, и спим.

Сегодня я топила буржуйку, и завыла сирена воздушной тревоги. Я не двинулась с места, продолжала бросать доски в пламя. Грела о печку руки. Ко мне подошел Кутя. "Где мама?" - спросил он. "На заводе, ты же знаешь", - ответила я. А он вдруг говорит мне: "А может, она шла домой, а ее убил снаряд". И глаза у него были сухие, он больше не плакал. И так твердо сжал рот. Я обняла его за плечи и вижу: он прижимает к животу плюшевого медведя, любимую свою игрушку. И вдруг мне этот медведь представился убитым Котом Васькой. А Кутя протянул мне медведя и серьезно так сказал: "Ника, если будет нечем растапливать печь, возьми и растопи Мишуткой, ладно?"

Ладно, кивнула ему я, взяла медведя на руки и стала качать, как ребенка.


8 марта 1942


Я сегодня ходила за водой на Неву. Каждый раз поход за водой - это такое мучение. В этом году зима тяжелая. Рано пришла, и сразу ударили ужасные морозы. Многие люди обморозили себе уши, носы, щеки, пальцы. Мама говорит: в больнице, где она когда-то лежала с двусторонним крупозным, хирург Литвиненко обламывал обмороженные пальцы раненым - их привезут, замерзших, после артобстрела, и они лежат, как ледяные поленья. Нева под ледяной толстой коркой. Люди прорубили лед, черные проруби видно издали, с берега. Меня мама просит: "Близко к проруби не подходи, лед обломится, утонешь!" Пугает. Я уже ничего не боюсь. Хотя нет, боюсь немного.

На самом деле люди у прорубей тонут. Во льду прорубили проруби, и люди ходили туда за водой. И тонули часто. Края проруби все в потеках льда, будто белый воск застыл на свечке. Конечно, опасно. Но у меня другого выхода нет. Потому что некому принести воды, кроме меня.

И я иду к ледяной Неве.

И вот сегодня то страшное, чего я так боялась, случилось. Вернее, чуть не случилось. Мама на заводе, Кутя спит. Он теперь все время спит от слабости: встанет, шатнется и опять ляжет. Все только просит: "Ника, дай чаю с булочкой". Ему все булочки снятся, а булочек давно нет. Я собралась идти за водой. Повязала мамин пуховый платок, завязала узлом на спине, поверх шубки. Всунула ноги в валенки. Привязала ведро к санкам и побрела к Неве. На улице скользко, бреду и падаю, подошвы валенок как маслом намазаны. День пасмурный, но яркий: все бело от чистого снега. Нева лежит большая, как белая скатерть, а на ней черные рюмки. Это проруби. Около прорубей торосы, а от черной воды на морозе поднимается пар. Черные люди медленно отделяются от берега и еле-еле движутся по льду к прорубям. Такая очередь за водой, как за хлебом. Я встаю в конец очереди. Санки с ведром за моей спиной, я держу их за веревочку. Они кажутся мне смирной деревянной собачкой, и будто я держу ее за поводок. Надо идти медленно, и все движения рассчитать, не спешить.

Подхожу к проруби. Белый лед вокруг проруби превращается в синий. Он синий и прозрачный, как воздушное платье Жизель, я видела такой балет в Кировском театре. Я вдруг представила, сколько людей здесь проходит за день. Сотни сапог, тысячи валенок. Подо льдом дышит и вздрагивает вода. Она живая. Все только кажется мертвым, на самом деле все живое. Подошла моя очередь. Я шагнула к проруби, отвязала ведро, забросила его в прорубь, оно погрузилось в воду, и я потянула его назад.

И вот тут я поняла, что ведро вытащить я уже не смогу. Ведро тяжелое, и оно потащило меня за собой. Потащило к проруби. А я такая легкая, худая такая, почти невесомая. Ведро тащит меня, как огромная рыба - рыбака за леску! Оно тащит меня в черноту, в холодную глубину!

Валенки легко скользят по льду. Я падаю на живот. Держусь за веревку. Почему я ее не отпускаю?!

Потому что это вода. Драгоценная вода. Это питье. Это наша жизнь. И я не могу, не должна ее отпустить.

А может, у меня просто застыли на морозе руки!

Черная вода все ближе. У меня темнота перед глазами. Я уже ничего не вижу. У меня подбородок над водой, руки уже в воде. Меня обнял страх. И в то же время я все сознавала. Понимала: вот сейчас головой в прорубь - и утону!

Перед глазами вспыхнул свет. Везде мрак, а вижу свет.

Задохнулась! Дышать не могу! И вдруг слышу сзади крик: "Эй! Руку давай! Спасу!"

Я одной рукой продолжаю веревку держать, а другую от веревки отрываю - и взмахиваю рукой, и кто-то крепко, мертвой хваткой ее хватает! Стаскивает варежку. Снова хватает - за голую руку! И тянет! Тянет меня, а я тяну ведро! Медленно тянет, осторожно! И я уже понимаю: я на льду, на снегу, я на земле! Не в воде!

Лежу на спине. Рядом со мной ведро. Из ведра вода вся вылилась. Я обернулась и посмотрела. Гляжу вверх. Вижу - дядька длинный, худой, в черном пальто. Смотрит на меня. А я на него. Это он вытащил меня. Спас меня. Люди вокруг стоят и плачут. Я слышу, как они плачут. А я лежу. И дядька дает мне руку и поднимает меня со льда.

Я стояла, сама как ледяная Снегурочка, какая-то старушка потерла мне щеки рукавицей и сказала: "Обморозишь щечки, доченька, разотрись!" Я оглянулась, а дядьки и след простыл. Когда он успел убежать? Ведь все у воды двигаются очень медленно. А мальчишка один мне под ноги ринулся: "Тетенька, давайте я вам воды наберу!"

И я подумала: вот я уже и тетенька, а мне ведь только тринадцать лет.

И еще подумала: а ведь сегодня восьмое марта, международный женский день, праздник, красный день календаря.


[мальчик иван]


Мое село, Иваньково. Моя Сура.

Гармошка моя, маленькая, кроха, за пазухой умещу: это мне дядя Спиридон смастерил.

Дядя Спиридон умеет все. Он мастер. Он находит на берегу Суры перловицы, собирает в песке сухие створки, аккуратно разламывает на крошечные обломочки, потом обломочки обтачивает наждаком, и получаются такие красивые перламутровые пуговицы.

Я думал, это для одежды, для бабьих сарафанов. А дядя Спиридон смеется: нет, шалишь, уехал в Париж! Это, Ванек, для гармошки! Пуговицы!

Странно: у одежи пуговицы, и у гармони пуговицы.

Да что ж, человек придумал пуговицы и пришивает их ко всякой всячине, так понимаю.

Дядя Спиридон усадит меня и дружка моего Леньку Киселева рядом с собой. Сядем на корточки у Спиридонова сапога, глядим во все глаза. А он пальцами так молотит - не уследишь! Перламутр только сверкает. На клей сажает, к гармошке ладит... Кричит:

- Ну, таперя на продажу! Взыграй, ребятня!

Я-то на гармошке сызмальства умею. Меня все Иваньково сбирается слушать. Я наяриваю, а Ленька, башку задрав, голосит: