Беллона — страница 32 из 86

Мы все так громко орали, что не услышали выстрела.

Черный немец пальнул два раза.

Потому что двое перестали плакать, захлебнулись и упали на пол кузова. Два мальчика. Это были еврейские мальчики. Я понял это. Черненькие, кудрявые. Как я. Они могли быть моими братиками. Я закрыл лицо руками и заткнул пальцами уши, чтобы не видеть и не слышать, как меня убьют. Сейчас. Вот сейчас.

Лиза затрясла меня за плечо.

- Прыгай! Прыгай вниз! Они приказывают нам прыгать!

Я открыл глаза и увидел, что край кузова откинут, и люди прыгают, валятся, падают на землю. Мертвые мальчики, испачканные кровью, тихо лежали на досках кузова, как мертвые рыбы на дне кастрюли. Лиза крепко взяла меня за руку и подтащила к краю.

- Прыгай!

Было высоко, и я боялся. Я, честно, не помнил, как меня сюда, в кузов этот, закинули. Я ведь тогда сознание потерял.

- Боюсь! - крикнул я.

- Давай! - крикнула Лиза.

За другую руку меня схватил мальчишка. Рыжий-рыжий, как огонь. Евреи тоже бывают рыжие. Может, он был еврей. А может, не еврей. Я тогда не знал.

Рука у мальчишки была крепкая и злая.

Они вместе с Лизой прыгнули, потащили меня за собой, и я глупо так, тяжело, как куль с мякиной, свалился из грузовика на землю.

Черный немец завопил:

- Шнель! Шнель!

Это я понял. "Быстрей, быстрей".

Мы все сбились поближе друг к дружке и побежали к вокзалу. Туда, куда указывал рукой черный офицер.

Он был точно офицер, я у него на кителе разглядел кресты, а еще серебряных орлов. На рукаве у него была повязка с черным кривым крестом.

- Свастика, - выдохнула на бегу Лиза. Она не выпускала мою руку. И рыжий не выпускал. Они так и бежали, волоча меня за руки. - У них свастика.

- Что такое свастика? - выкрикнул я в ухо Лизе.

- Знак такой! - крикнула она в ответ.

- Хальт! - крикнул немец и для острастки, чтобы мы быстро остановились, пальнул в воздух.

Мы все замерли, тесно прижались друг к другу. Да, детей тут было гораздо больше, чем взрослых. Взрослых было только, кажется, четверо. Или пятеро. Две девушки, старый дядечка и еще вроде бы толстая женщина в ситцевом платье. Да, женщина была, точно помню. Она все время дрожала, растирала себе плечи и громко читала русские молитвы. Там были такие слова: живой в помощи вышнего, кажется, так, да. Вышний - это ведь Бог, а Его имя нельзя произносить, так дедушка Ицхак все время говорил. Значит, и у русских тоже нельзя?

Так смешно она шептала, бормотала: не "живой", а "живый".

Мы все стояли огромной живой кучей на перроне, перед товарным поездом. Теперь такие поезда назывались - эшелоны.

- Цу ваген! Шнель!

Я заплакал. Дети, дрожа, лезли в вагон. Там, в вагоне, было темно и страшно. Я боялся туда залезать. И Лиза опять дернула меня за руку и прокричала:

- Давай! Миша, давай!

И они оба, вместе с рыжим, подсадили меня, и я уцепился руками за какие-то железные скобы и подтянулся, и ногу закинул, и втащил всего себя в вагон.

А Лиза и Рыжий ловко, как обезьяны, вскарабкались следом за мной.

А сзади нас лезли люди, напирали, утрамбовывали друг друга, и я задохнулся - так душно было в вагоне, совсем нельзя было дышать! Я ловил ртом воздух. Лиза расталкивала плечами и локтями локти и животы, и колени, и спины. Она протискивалась к стене вагона. Я понял: там щели между досками, и можно будет дышать.

Мы с Рыжим протиснулись за ней. В темноте белели щели. Там, за досками, остался мир. Там я родился. Там остались мои мама и папа, и все родные. Я посмотрел на Лизу. Я плакал.

И я увидел: она тоже плачет. И слизывает с губ слезы языком.

- Не плачь, - сказал я и потрогал ее за плечо.

Сзади на нас надавили, и меня прижали к Лизе крепко-крепко. Я налег животом на ее живот. И мне стало стыдно, так стыдно и неловко. Я стоял, плотно прижавшись к ней. И мне ничего не оставалось делать, как обхватить ее руками. Обнять.

И даже во тьме вагона я увидел, как Лиза покраснела.

- Я не нарочно, - прошептал я ей.

У нее из-под платка выбились волосы и щекотали мне подбородок. Я был выше ее ростом. На целую голову. Мои глаза привыкли к темноте, и я различал Лизины пухлые губы и курносый нос.

- Я не стесняюсь, нет. Зато нам будет тепло, - сказала она и сама крепко обняла меня.

Я прикоснулся щекой к ее щеке. Наши мокрые щеки слепились друг с другом.

А Рыжий стоял на коленях у самой вагонной стенки. Я обернулся и увидел: он закрыл лицо руками. И плечи у него тряслись.


Мы ехали в товарняке день, два, три. По малой и большой нужде мы ходили в дырку в полу вагона. Ее проделали взрослые. Спали, обняв крепко друг друга, мы втроем, рядышком: Лиза, Рыжий и я. Взрослые думали - мы братики и сестричка, я слышал, длинный дядька сказал с завистью:

- Им хорошо, семейство взяли, теперь не потеряются.

Мы не стали им объяснять, что мы чужие.

Мы уже были вроде как родные.

Товарняк шел и шел, и становилось все холоднее, и те взрослые, у кого была теплая одежда, укрывали ею детей. Еды не было. Дети плакали от голода. Однажды поезд остановился, и нас вывели. Ночь, темнота - глаз выколи, ветер сильный. Фонари горят. Тучи по небу несутся. Дети кричат: "Есть, есть! Дайте хлеба!" Немцы вопили: "Шнель, шнель!" - и толкали нас прикладами в плечи и спины.

Мы опять побежали гуртом, как овечье стадо. Я увидел впереди серые приземистые длинные дома. У них не горели окна. Значит, там никто не жил. Девочка, что бежала перед Лизой, споткнулась и упала, царапала землю, плакала очень громко. Солдат в каске подошел к девочке и выпустил в нее огонь из автомата. Девочка перестала плакать. Солдат отшвырнул ее ногой в грязь.

- Шнель!

Мы вбежали в черный квадрат. Это была открытая дверь. Высоко под потолком горела тусклая лампа. Мы увидели: к стенам прибиты длинные доски, вроде как лавки. А над лавками - еще лавки, как полки в поезде, в плацкартном вагоне. Это были нары. Я в первый раз увидел нары. На них я потом спал долго. Мне показалось - я всю жизнь на них спал.

Лиза крепче сжала мою руку. У нас уже руки вспотели, держаться друг за дружку.

Я оглянулся на Рыжего. В тусклом свете лампы я различил: он конопатый.

Я вспомнил, как русские дети пели шутливую песню: "Я люблю рыжого Ваню, вместе с ним отправлюсь в баню". У Рыжего глаза бегали туда-сюда. Он кусал губы.

- Где это мы?

Голос у него стал хриплый и страшный, как у взрослого и пьяного.

Лиза молчала. И откуда-то сверху наклонилось чье-то чужое, страшное от горя, от ужаса лицо, и мне на лоб упала прядь чужих волос, и женский голос горячо выдохнул мне в затылок:

- Ребятки, дитятки мои коханые, ведь это ж лагерь, лагерь ведь же это фрицевский, гибель это. Нам теперь отсюда не выпутаться. Здесь нам всем и покончиться! Ох, божечки, божечки... ох, божечки... ох, миленькие вы мои... ох...

Чужая женщина обняла нас, всех троих, как мать. Как курица цыплят - крыльями, обняла. Рыжий уткнулся рыжей головой тетеньке под мышку. Он был меньше меня ростом, но повыше Лизы. Лиза из нас троих ростом была самая маленькая.



ГЛАВА ПЯТАЯ. РОДИТЬ И УБИТЬ


[дневник ники]


29 июля 1941


Бабушка и мама потолкали вещи в сумки. Они так спешили, что задыхались. Геля ревела и вытирала нос кулаком. А потом мы вышли из дома и пошли по дороге. Вокруг нас были люди, люди. Взрослые и дети. Мне казалось - детей было больше, чем взрослых. Среди людей катились повозки, шли лошади, вздергивали головами и иногда тихо ржали. Люди все прибывали, головы колыхались, как волны. И тут я услышала над головой гул. Я чуть не оглохла от этого гула. Вокруг нас стали падать люди, все в крови, и страшно кричать. Я потеряла разум от ужаса. Когда я очнулась, увидела: люди лежат, лошади лежат, у одной лошади разворочено брюхо, а она еще живая, бьет ногами и жалобно ржет. Потом увидела: вот рука валяется, вот нога, вот пальцы оторванные, красные. Меня чуть не вырвало, но я сдержалась, зажала рот рукой.

И такая тишина. Все лежат и молчат. Даже не кричат. Потом стали медленно подниматься с земли - те, кто уцелел. Я тоже встала. И мы опять пошли. Побрели.

Перед нами деревня. Я прижимаю к боку чемоданчик. Он маленький, как игрушечный. Заночевали в избе, хозяйка сначала плакала, а потом накормила меня, Гелю, маму и бабушку печеными овощами. Рано утром вышли на дорогу и опять пошли. Бабушка вдруг говорит: "Шаня, это бессмысленно! Мы далеко от них не уйдем! Не надо на восток! Мы умрем в дороге! Какая разница, где умереть? Давай повернем, Шанечка, ну я тебя прошу!" Смотрим, а многие и так поворачивают обратно и идут на запад. Обратно в Минск.

Добрались до Минска. Мама горько смеется: "Ну вот, нечего было и убегать". А в Минске уже немцы. Полно немцев. По улицам ездят мотоциклы, и в них сидят надменные немцы, у них униформа зеленая и черные очки. Как они через эти очки что-нибудь видят?

На улицах домов много разрушено. Дом целый, а рядом - дыра: как во рту выбитый зуб. Подходим к нашей улице, и сердце замирает! А вдруг наш дом разбомбили... Нет! Вот он, целенький! Зато соседей разбомбили. Подходим ближе - тела тети Раи и дяди Гены у калитки валяются. Мы тетю Раю и Геночку сами похоронили - перетащили тела на носилках в сквер имени Первого Мая, разрыли клумбу и туда соседей положили. Бабушка сильно плакала. Мы их зарыли и засадили могилу дерном с цветами.


10 августа 1941


На Минск то и дело налеты. То фашисты бомбы бросают, то наши советские самолеты. Не поймешь, с какой стороны смерть придет. Сегодня бомбежка началась - мама схватила меня за руку крепко, кричит: "Ника, бежим! Быстрей! Ножками шевели!" Геля бежит впереди нас. А бабушка нам в спину: "Шаня, спасай Нику и Гелю, я за вами не успею!" Мы с мамой перебежали сквер и кинулись в подвал, там убежище. Толкаемся в двери, а нас человек обратно толкает, вопит: "Мест в убежище нет! Полно народу! Задохнемся!" Мама закусила губу и на меня глядит. И я ей: "Бежим отсюда!" Опять схватились за руки и побежали. Бежим под бомбами, ноги сами несут, глаза не видят ничего! Тут и самолеты улетели. Мы вернулись домой - бабушка в кровати лежит, руки на груди сложила и улыбается, как сумасшедшая. Мама долго гладила ее по голове, а потом сварила бульон с вермишелью и кормила ее с ложечки.