Беллона — страница 34 из 86

Он ушел, а мы стоим и смотрим друг на друга. А по лицу мамы текут слезы.


[дитя гюнтер]


Мама вынимает меня из кроватки. У нее теплые пальцы. Они заползают мне под мышки. Я голенький, я сучу ножонками и беззубо смеюсь. Я не знаю, сколько мне лет, может, год, может, меньше, может, больше. Я все помню и все чувствую: вот мама ловко подхватывает меня под задик, другая ее рука -- у меня под спиной, и я слышу ее голос, и меня всего обдает ее горячее дыхание:

- Готфрид, гляди, какой он хорошенький!

Мамины руки вертят меня -- мама показывает меня папе. Я слышу папин голос, он гудит над моим ухом:

- Прехорошенький! Такой славный!

- Гюнти, крошка моя, - мурлычет мамин голос над моим затылком. - Гюнти, родной мой, милый мальчик! Ты так вкусно пахнешь!

Она зарывается носом мне между лопаток.

- Генрих, Генрих! Иди-ка сюда! Погляди, какой у тебя отличненький братишка! Загляденье!

Я чувствую справа лютый холод. Я чувствую справа неприязнь, почти ненависть. Голос, я уже знаю его, бурчит недовольно:

- Вижу, вижу. Я уже видел.

Мама гордится новым сыночком, а прежний сыночек не хочет и глядеть на соперника.

Это плохо, когда у мамы много детей? Они могут перессориться? И возненавидеть друг друга? Ведь могут, могут, да?

Тот, кого назвали Генрих, делает шаг ко мне. Я у мамы на коленях. Голые мои ножки в перевязочках упираются в мамины полные бедра. Ее руки у меня под мышками. Она легонько подкидывает меня в воздух и поет:

- Солнышко, солнышко, солнышко мое!

Протягиваются еще одни женские руки. Это наша с Генрихом нянька Лизель. Она подает маме кружевные панталончики, обшитую кружевами теплую рубашечку, бархатные штанишки, бархатные туфельки с кожаными тесемочками. Меня одевают и обувают в четыре руки. Вот я уже обут и одет, вот ласковый гребешок чешет мои слишком нежные русые, кудрявые волосики. Я чудесный ребенок, так все говорят. И я любимый ребенок, потому что младшенький.

А Генрих стоит тут, рядом. Близко. И от него несет холодом. Морозом. Будто бы меня из тепла вынесли на улицу. И так оставили одного мерзнуть в коляске. И поэтому я боюсь Генриха. Боюсь холода, от него летящего. И жмурюсь. И отворачиваюсь. И морщусь. И плачу.

- Ах ты, душечка, миленький мой сыночек! Ты зачем так громко плачешь? Я сделала тебе больно? Ответь! Ответь!

Меня трясут, пытаясь добиться правды. Меня успокаивают. Меня целуют в макушку. Меня прижимают к теплым, добрым, пышным телам. Я нюхаю кружевной воротник на груди мамы. Нежные духи у нее за ушами. Пальцем трогаю сережку у нее в мочке.

Плачу, все равно плачу. Слезы сами текут.

Показываю пальцем на брата: уберите его! Уберите! Он не нужен мне!

Тычок в бок. Он ткнул в меня в бок твердыми холодными пальцами. Он смеется надо мной. Он не любит меня.

Мама кричит на него:

- Уйди, Генрих! Уйди! Ты нехороший! Ты сделал больно Гюнти!

Генрих отбегает, встает в проем двери, приставляет к носу растопыренную пятерню и зло, обидно кричит мне и маме:

- Твой Гюнти дурачок! Твой Гюнти дурачок! Чтоб он сдох! Чтоб он сдох!

Мама в ужасе прижимает ладонь ко рту.

- Ах, Генрих! Как ты можешь так говорить!

Дверь хлопает. Я всхлипываю, прижавшись к маме. Она покрывает меня теплыми, нежными как масло поцелуями.

- Я люблю тебя, душенька моя. Я люблю тебя.


[интерлюдия]


Так говорит Рузвельт:


В случае, если Япония нападет на Россию на Дальнем Востоке, я готов помочь Вам, как только это будет осуществимо, на этом театре и американскими военно-воздушными силами в количестве приблизительно ста четырехмоторных бомбардировщиков при условии, что некоторые виды снабжения и снаряжения будут поставлены советскими органами и что заранее будут подготовлены соответствующие условия для операций.

Снабжение наших соединений должно будет производиться полностью воздушным транспортом. Поэтому Советское Правительство должно будет предоставить бомбы, горючее, смазочные материалы, транспортные средства, жилища, топливо и другие разные более мелкие средства, перечень которых подлежит уточнению.

Хотя мы не имеем никакой определенной информации, подтверждающей, что Япония нападет на Россию, это нападение представляется в конце концов вероятным. Поэтому, чтобы нам быть подготовленными к этому событию, я предлагаю, чтобы осмотр устройств для военно-воздушных сил на Дальнем Востоке, разрешенный Вами генералу Брэдли 6 октября, был произведен теперь и чтобы переговоры, начатые 11 ноября с Вашего разрешения между генералом Брэдли и генералом Короленко, были продолжены.

Я намерен возложить на генерала Брэдли, который пользуется моим полным доверием, продолжение этих переговоров со стороны Соединенных Штатов, если Вы на это согласны. Ему будут даны полномочия изучить, как представителю Соединенных Штатов, каждую фазу совместных русско-американских операций на дальневосточном театре и на основании этого изучения рекомендовать состав и численность наших военно-воздушных сил, которые будут выделены для оказания Вам помощи, если бы в этом возникла необходимость.

Он также определит степень предварительных приготовлений, которые осуществимы и необходимы для обеспечения действенного участия наших соединений немедленно после начала военных действий. Его группа, не превышающая 20 человек, вылетит в Россию на двух американских самолетах типа "Дуглас ДС-3".

Если Вы это одобрите, то я предложил бы, чтобы они проследовали с Аляски по пути перегонки самолетов в Сибирь, оттуда в сопровождении русских -- в штаб советских армий на Дальнем Востоке, а оттуда -- в такие другие места России, посещение которых может быть необходимым, чтобы им спокойно произвести осмотр и обсудить оперативные планы.

Было бы весьма полезным, если бы для сопровождения генерала Брэдли в качестве адъютанта и офицера связи был бы выделен русский офицер, говорящий по-английски, например капитан Владимир Овновин (Вашингтон) или капитан Смоляров (Москва).

Я пользуюсь этим случаем, чтобы выразить свое восхищение отвагой, стойкостью и воинской доблестью Ваших великих русских армий, о чем мне сообщал генерал Брэдли и что было продемонстрировано в Ваших великих победах прошлого месяца.


30 декабря 1942 года




Президент США Франклин Рузвельт




[гюнтер и двойра]


Гюнтер сам не понимал, зачем он вытащил из-под груды неподвижных и шевелящихся тел эту девочку.

Он вытащил ее за ногу.

Его пронзила немыслимая боль, когда он увидел эту ногу, почти детскую ножку, в чулочке и белых панталончиках, она высовывалась из скопления колен, локтей и мертвых животов, и странным усилием воли он понял, заставил себя понять: эта ножка - живая, и надо дернуть за нее, и потянуть на себя.

Он так и сделал.

Тяжело. Плохо. Солдаты увидят.

Солдаты занимались мерзким трудом: сбрасывали убитых в овраг, засыпанный каустической содой. Кажется, они не обратили внимания на Гюнтера: чего он там копается? Он выволакивал за ногу худенькое тельце из-под плотной, многослойной смерти и думал: жива, жива.

Вытащил. Это девочка. Молоденькая девушка. И хорошенькая. Если еврейку можно назвать хорошенькой. Нос с горбинкой, крупные тяжелые веки, очень алый рот. А может, у нее на губах кровь?

Заслоняя девочку от солдат, он наклонился над ней и приставил два пальца к ее шее. Сонная артерия билась. Он прав: она жива!

Что теперь делать? Все увидят, как он тащит тело к машине офицера Крюгера. Правда, есть еще две машины: грузовик, его вел к Великому Оврагу шофер Гольцман, и еще "опель" группенфюрера Штайнера. Сам группенфюрер командовал этим чудовищным парадом. Гюнтера тошнило. Он впервые присутствовал при массовом расстреле. Когда солдаты, и он среди них, поливали огнем из автоматов орущую толпу, было не так противно, и почти не страшно. Будто в цирке. Или в кинематографе. Кадры, кадры. Только объемные. А он - в темном зале, с клубничным мороженым в липких пальцах. Он испачкал мороженым воротник матроски. "Тихо! - шипит на него Изольда, как кошка. - Не шурши фольгой! Сейчас самое интересное!"

Сейчас самое интересное. Он должен дотащить эту живую еврейскую девчонку до машины.

Он наклонился и, вопреки всему здравому смыслу, взял девочку на руки.

Пока он нес ее до автомобиля, тысяча мыслей промелькнула в его голове. Он пытался схватить хоть одну мысль за хвост. Бесполезно. Они ломались, терялись и ускользали. Он молился, чтобы идти по тени, чтобы быть в тени; и правда, вечерело. От машины Крюгера пахло бензином. Где-то течет бензин, подумал он равнодушно, канистра дырявая, скорей всего. Он встал перед машиной. Еврейка совсем не тяжелая, руки не оттягивала. Плохо ела, они все тут голодали. И манну небесную им их Господь не послал.

Заглянул в стекло. Оно отсвечивало. Темнело, и овраг и трупы обшаривали фонари в руках солдат и офицеров. Если замечали кого живого - пристреливали. Кое-кто жалел патронов. На дне оврага, он видел это, шевелились тела. Что такое жизнь? Тело? Только в тевтонцах живет бессмертный дух. Все остальные народы его лишены. Несчастные.

"Моя еврейка не двигалась. И все же я вытащил ее".

Он так и думал о ней: "моя еврейка". Уже присвоил, насмешливо дрогнули губы.

Так и стоял в тени машины, девочку на руках держал. Из сумерек шагнул шофер Крюгера. Все в касках, а шофер в фуражке. Легкомысленно. Шальная пуля в этой дьявольской России вылетит откуда угодно.

- Что это вы тут делаете, ефрейтор Вегелер?

Как он нашелся, он и сам не знал.

Кто-то сверху все говорил и делал за него, руководил им.

- По приказу штурмфюрера Шпица. Для медицинских опытов! Доставить в оккупированную нами больницу. Срочно!

Рука вытянулась сама в повелительном жесте. Шофер посмотрел на тонкий, узкий палец Гюнтера в черной перчатке.

- Слушаюсь, господин ефрейтор. Пока все тут копаются в дерьме...

- Быстро! Пока она живая!

Втиснулся в машину. Шофер завел мотор. Как долго они не трогаются с места!