Беллона — страница 40 из 86

Женщины, не веря себе, попятились. Одна даже ощупала себя: неужели жива? Жива!

Строй стоял неподвижно, все дыхание затаили.

В полной, жуткой тишине над голыми затылками взрослых и детей раздался стальной высокий голос:

- Ты! Юдин! Приходи в медпункт. Я дам тебе медикаменты.


После работы я прошла через весь лагерь к медпункту, где лечили только немцев, а нас никто не лечил. Постучалась в деревянную дверь. Раздались четкие громкие шаги. Дверь открыла она, белая. Сапоги у нее были на маленьких каблучках, модные.

- А, ты, юдин! Проходи. - Она махнула рукой, и я вошла. В медпункте никого не было. Темно, и лампа не горит, и в окне - плоские длинные, как серые рыбы, крыши бараков. - Ты такая смелая? Зачем ты ничего не боишься? Ты не боишься смерти?

Я не знала, что отвечать. У меня отсох язык. Белая наслаждалась моим смущением. Она подошла и потрогала меня пальцами за подбородок. Пальцы были холодные, как черви. Я дернулась, отвела голову. Она видела мой испуг и мое отвращение. Занесла руку, чтобы ударить меня. Потом медленно опустила. И опять глядела - глаза в глаза.

- Молчишь. Хорошо! Bene! Molto bene!

Подошла к стеклянному шкафу. Достала с полки коробку. Швырнула мне. Я поймала.

- Ас-пи-рин!

Еще коробка. Еще бросок.

- Стрептоцид!

Упаковка, и опять в меня летит.

- Гор-чиц-ни-ки, porca Madonna!

Переступая с каблука на носок, подошла ко мне. На каблуках она была выше меня ростом. Но я глядела на нее так, как если бы я выше ростом была.

- Мед? Чай? Uno momento.

Она распахнула еще один шкаф, вроде как кухонный. И правда, там стояли продукты, много разных странных коробочек, и оттуда странно, прекрасно и заманчиво пахло. У меня потекли слюни. До меня доносился запах ветчины, запах сельди, запах мяты, нежный и тонкий запах шоколада. Белая вытащила из шкафа баночку. В ней виднелось коричневое, тягучее. В другой руке белая держала пачку чая. Это был не грузинский - иностранный чай, и я разобрала надпись на коробке: "INDIAN NATURAL TEA".

Обе руки белая протянула ко мне.

- Мед. Чай. Бери! Presto!

Я затолкала лекарства в карман лагерной робы и вытянула руки, и белая вложила мне в руки мед и чай.

Я глядела на нее, как на сумасшедшую.

И она тоже глядела на меня, как на умалишенную.

Так мы стояли, две сумасшедших, и глядели друг на друга.

И нечего нам было сказать друг другу.

И я повернулась, чтобы уйти. И уже пошла, да она удержала меня за плечо. Даже сквозь синюю толстую ткань рабочего лагерного халата я почуяла холод ее руки.

- Эй! Стой! Останься.

"Сейчас бестия будет надо мной издеваться, - подумала я. - Поиздевается и убьет. А мед и чай - просто театр. Чтобы потешиться".

- Выпей со мной чаю, - сказала белая. - У меня есть хорошее печенье. Вчера привезли из Касселя. И превосходная ветчина, местная. Свинья мясная. Вкусная. Я сделаю бутерброды. Не спеши в барак.

Я слушала ее и не слышала. Мне казалось - я слушаю диковинную музыку, скрипки, виолончели. Однажды мой одноклассник, Алеша Попов, пригласил меня в Киевский оперный театр, на оперу "Князь Игорь". Вот там так же дурманно играли скрипки.

- Я не спешу, - осторожно сказала я.

- Molto bene, - сказала белая. - Тогда садись! Марыся!

Она хлопнула в ладоши. Я думала, в медпункте никого нет, а на самом деле тут, за вешалкой с одеждой, пряталась девочка. Совсем маленькая девочка, чуть старше моей Лизочки, лет десяти, не больше. А наряжена, как взрослая горничная: фартучек, туфельки на каблучках, в волосах белая кружевная наколка. Русые косы на затылке корзиночкой. Умиление сплошное. Я даже улыбнулась. Я забыла, что идет война. И что эта хорошенькая девочка - пленная и рабыня.

- Марыся! Нарежь нам бутерброды с ветчиной! Быстро!

Нож, доска, кусок свинины в руках девочки заплясали весело и отчаянно. Она резала, кромсала, грациозно укладывала ветчину на аккуратно порезанный хлеб. Расставила тарелки, чашки. В синих фарфоровых чашках болтались, звенели золоченые ложечки. Мне казалось - я попала в детскую сказку. Марысины быстрые, тонкие ручки исправно сделали работу и крест-накрест легли поверх белоснежного фартука. Она стояла перед нами и ждала следующего приказа.

- Разогрей чайник! Завари чай!

Все было исполнено. Через пять минут чайник пыхтел на плитке, в белый заварник сыпалась заварка. Я поднесла чашку с горячим чаем к лицу и вдохнула странный запах. Чай пах молоком. Сливками.

- Оолонг, - выдохнула белая. - С Тибета. Он пахнет топленым молоком. Правда, вкусно? Ешь! Пей!

И я ела и пила.

Когда же сон оборвется?

Я боялась о чем-либо спрашивать надсмотрщицу. Ела, пила, молчала. А она смотрела на меня и меня изучала.

Когда бутерброды с тарелки исчезли и моя чашка оказалась пуста, белая насмешливо спросила:

- А что же пила без сахара, юдин? Вот же сахар. - Мизинцем подвинула по столу ко мне сахарницу. - Твоя фамилия Цукерберг, юдин? Цукерберг! Сахарная гора, ха-ха!

Я молчала. Я не могла смеяться вместе с ней над собой.

Смех белой отзвенел. Горничная Марыся стояла по стойке "смирно", ждала указаний.

- Можешь взять себе одно печенье, Марыся. Одно!

Белая назидательно подняла палец. Девочка схватила с тарелки печенье. Убежала с ним в угол. Я слышала, как она громко грызет его, хрустит, как мышка.

- Почему ты молчишь, юдин? Почему не говоришь со мной?

Я набрала в грудь воздуху.

- Потому что вы угощаете меня, и я ем.

- Да! Так! Ты поела. Теперь говори! Или не наелась? Хочешь еще?

Она сама откромсала ножом ломоть хлеба, кусок ветчины, бросила мясо на хлеб, грубо воткнула мне бутерброд в зубы.

- Ешь! Ешь!

К горлу поднялся ком, будто снежный, и заслонил мне дыханье. В голове все закружилось, будто я была на танцах и танцевала вальс до упаду. Я уцепилась за край стола. Потом наклонилась и зажала рот рукой.

- Переела, - брезгливо выцедила белая, наблюдая, как меня рвет прямо на пол медпункта. - А может, ты беременная? А?

Я утерла рот ладонью. Потом наклонилась и невежливо вытерла губы и подбородок краем скатерти. Из угла за мной с ужасом и восторгом следили огромные, ясные глаза горничной Марыси.

- Вы прекрасно знаете русский язык. А еще на каком языке вы все время говорите?

- Это все, что ты хотела мне сказать? Мало, - усмехнулась она. - Не получается у нас с тобой разговор, юдин.

Она помолчала. Уже совсем стемнело, и я думала: фонари горят высоко, как в темноте я найду дорогу в барак? Меня подстрелят часовые с вышки.

Белая заправила прядь волос под пилотку, обдала меня зеленой холодной водой надменных глаз и сказала:

- На итальянском.

И больше ничего не сказала.

И я встала, затолкала чай и мед в необъятный карман, отряхнула крошки с синей штапельной робы и медленно пошла к двери. Марыся заметала мою блевотину красивой немецкой щеткой. Я чувствовала, как белая зло глядит мне в спину. Но она не посмела уже меня ни остановить, ни расстрелять, хотя наган, как всегда, висел у нее на кожаном ремне, в толстой кобуре.



Я гляжу и вижу: бьют. Убивают.




Я гляжу: моя хозяйка заносит руку для удара.




Гляжу: трогает кобуру. Пистолет не выдергивает.




Ждет. Медлит.




Жизнь качается елочной старой игрушкой на тоненькой ниточке.




Довоенные игрушки. У нас папа елку ставил в крестовину. Из лесу приносил.




Дети водили вокруг елки хороводы.




Елка, колючая добрая мама, в сверкающих нарядах, в украшеньях.




Обними колючими черными руками. Прижми к груди. Дай поплачу.




Пахнет маминым пирогом. Рушники висят по избе. Соленые огурцы в банке.




Мне моя жизнь приснилась.





ВОЕННАЯ СИМФОНИЯ. SCHERZO


Смеяться. Давайте смеяться!

А что грустить? Давайте хохотать и шутить!

И бросаться спелыми яблоками, и красными помидорами, и деревенскими яйцами: промазал, и яйцо разбилось, и ты весь вымазался в белке и желтке!

В жизни ты вымазался, вот что.

Наклонись над кастрюлей: в овале супа - твое отраженье. Смотрись в свою еду, в свое питье, в свою натруженную ладонь - она с готовностью отразит тебя, и оглянуться не успеешь.

Тебе повезло жить в мирные годы. Гляди, какой вокруг веселый мир!

Веселый?! Мир?!


Грохочут взрывы. Ползут прочь от смерти окровавленные люди. В живого человека втыкают штык, насилуя его острым железом, и человек корчится жуком на булавке и утробно вопит: пощадите! А его не щадят, все никак не щадят. И равнодушно катятся над орущими людьми и молчаливыми трупами великие планеты и могучие звезды; они серебряно дрожат, они мерцают, как больные, хилые сердца - тело Вселенной вскрыто ножом нашей бедной мысли, и мы, горе-хирурги, можем наблюдать трепетание Марса и фибрилляцию Юпитера, и инфаркт миокарда несчастной Галактики, и последние конвульсии Магелланова Облака, и агонию Андромеды. Все очеловечено. Все одушевлено. То, что мы убиваем - не есть ли повторение пройденного? Не урок ли это, нам заданный на дом горящими, слезно текущими по нашим щекам созвездиями?

А, ты опять плачешь! Ревешь опять! Женщины сентиментальны. А художники пламенны, они не плачут. Художники спокойно могут рисовать смерть, и не вздрогнут, и не охнут, и не изменятся в лице. Смейтесь сами над собой! Что замолчали, люди?! Или вы не люди?! Ведь только люди могут над собой смеяться. Только люди способны внутри войны плакать и хохотать. Все остальные, все другие, что не люди, застывают мертво.

А люди во время войны еще и не то могут! Они могут становиться нелюдями! Ведь это так просто! Надо просто переступить порог! Выйти вон из дома своего! И вдохнуть гарь и грохот. И понять: ты пуст, как пустой вещмешок, и мир, выеденное тобой в землянке яйцо, пуст, и война - лишь призрак у тьмы, и звезды - рыболовная снасть, и ловят нас, бьющихся, окровавленных рыб, и тащат сеть невидимые страшные рыбаки, и сейчас тебя, рыбу, ударят по голове колотушкой, разрежут ножом, а ты, рыба, должна в