Беллона — страница 53 из 86

Марыся по-немецки ответила:

- Это дети, моя госпожа.

- Зачем тут эти дети?

Лиза уцепилась за Марысину юбку. У Мишеньки дрожала нижняя губа.

- Моя госпожа, спасите их. Вы такая добрая.

- С меня достаточно и щенка этой еврейки. - Гадюка отвернулась к стене. - Отведи их в пятый барак. Там скоро будут отбирать детей для отправки в Германию. Дети хорошие, вижу, здоровые. Знаешь, где пятый барак?

Марыся старалась говорить твердо и весело. Гадюка била ее, если слышала в ее голосе дрожь и трепет. Раздавая пощечины, она приговаривала: "Горничная должна быть всегда веселой, услужливой и быстрой в движениях. Так везде в Европе".

- Знаю, госпожа.

- Так ступай!

Марыся пошла к двери, Миша и Лиза - вслед за ней, а Никита так и шел у Марыси под фартуком, и у нее было чувство, что она несет под фартуком горячий самовар.

Женщина, когда ушли дети, подошла к овальному зеркалу. Прямо на нее из зеркала смотрела другая женщина, не она. Она сама, когда-то давно, в иной жизни, была смуглой и нежной, а эта - бледная и жесткая, как железо. Она сдвинула пилотку на затылок. Усмехнулась сама себе. Показала сама себе зубы. В кухне заплакал ребенок. Он лежал в корзине для белья.

- Как же я его назову, diablo? - сказала Лилиана Николетти.

Наклонила голову, и ее метельные волосы упали с затылка ей на лицо белым флагом.


[гитлер безумный взгляд изнутри]


Эту войну - довести до конца.

До конца! До конца!

Беда людей в том, что они ничего не доделывают до конца.

Их мучат в детстве - а они не дают мучителю отпор, когда вырастут. Надо обладать хорошей памятью и помнить, помнить. Зло никогда не надо забывать. Зло, которое нам причинили, надо всегда помнить, делать из него выводы, анализировать его и строить на этом анализе свою жизненную стратегию. Амеба никогда не побеждает. Побеждает тот, кто имеет внутри себя четкую, ясную память причиненного ему зла.

Я помню, как меня бил отец. Как бил дядя. Я все помню.

Я помню, как еврейка, владелица картинной галереи, бросила мне презрительно: "Унесите отсюда ваш мусор, это не живопись, это курица лапой писала!" - когда я принес ей мои первые картины, нежные пейзажи, реки и озера, леса и поляны. Ваш мусор! Я вытер со щеки этот плевок. Я запомнил его.

Я помню, как оттолкнула меня девочка, в нее я впервые влюбился. Я хотел ее поцеловать, а она обоими кулачками резко толкнула меня в грудь, и я упал. Прямо в пыль, в грязь, на камни мостовой. Я расквасил себе челюсть и расшиб скулу. По лицу у меня текла кровь, а девчонка толкнула меня острым носком туфли в живот, и я скрючился на булыжниках, а она хохотала: "Еще раз сунешься - еще схлопочешь!"

И я, лежа на мостовой, плюясь кровью, видел, как она уходила, вертя круглым задом под школьной формой, и как на ветру бились белые оборки ее атласного фартука.

Жизнь - череда жестокостей. Их все надо помнить, помнить. Кто забудет - горе тому.

Лишенного памяти убивают под забором.

Мы, немцы, нация памяти. Мы помним все. Мы помним и лелеем нашу древность. Наших священных богов. Когда-то мы владели все землей, и это мы хорошо помним. Тысячелетний Рейх - не моя блажь. Все кричат мне: хайль! Мне?! Не мне. Не мне!

Это нашей тысячелетней, незабытой чести - кричат!

Под нами был Тибет и Гималаи. Под нами была Норвегия и Гиперборея. Под нами была Индия и Африка, и это мы, арийцы, волей своей и властью своей вращали Землю. Мы помним это!

Так где же ошибка в том, что мы убиваем беспамятных?!

Грязный червяк не должен жить. Он не помнит своих родичей-червяков.

Грязный пес не должен жить. Он не помнит историю рода Грязных Псов.

Человек без памяти грязен, мелок и подл, ему незачем жить. Человек Помнящий - владыка судеб: тех, что ушли, и тех, что придут. Он вершит историю. А все остальные - грязь, прах под стопами его.

Поэтому я все делаю правильно. Правильно, слышите вы!

Вы еще мне потом - спасибо скажете!

За то, что я вернул вас в огонь Великой Памяти!

Ева! Ева! Когда обед?! Ты приказала?! Ах, стынет?! А нельзя мне было раньше сказать?!

Ты ничего не помнишь. Никогда! Не уподобляйся беспамятной черни!

Ну, подойди. Обними. Я не злюсь. Я не умею злиться. Я очень добр.


[аушвиц гибель детей]


В Аушвиц привозили детей, и привозили стариков, и привозили молодых людей, парней и девушек, и привозили женщин.

Многие женщины были беременны. Животы выпячивались. Не скроешь.

Тереза ходила по баракам, выглядывала брюхатых. Всем не вызовешь выкидыш. Всех не спасешь. Доски зияли дырами и щелями: крысы прогрызали.

На трехэтажных нарах, вытянув ноги, на соломенных матрацах, на грязном вонючем белье смиренно, молча лежали женщины. Беременные лежали тише всех.

Не солома в матрацах: колючая труха. Вонь стоит столбом. Ползают насекомые. В углу стонет тифозная больная, полька с Мазурских озер. Женщины лежат на нарах тесно, кучно. Копошатся. Стонут, бессловесно мычат, как стельные коровы. Доски нар неструганные. Занозы впиваются в голые ноги.

Тереза глядела на печь, что тянулась посредине барака каменной гусеницей. Кирпич напоминал ей сгустки засохшей крови. В этой печи узницы рожали. А Тереза - да, принимала роды. Что ей еще оставалось делать?

Печь топили редко. Узницам не выдавали ни дров, ни угля, ни торфа. Холод мучил хуже пытки. Пытка холодом, пытка бараком. Многие молились о близкой смерти.

Брюхатая женщина тяжело, медленно встала, вперевалку подошла к чужим нарам и отломила от досок длинную сосульку.

- Как нож, - сказала по-русски, - ну натурально нож. Себя можно проколоть. Прямо в сердце уколоть, и кончено все.

Дейм подошла и вырвала из руки у беременной тающую сосульку.

- Что мелешь! - крикнула по-венгерски.

А по-русски она уже хорошо понимала.

Когда баба рожает, нужна вода. Вода при родах нужна как воздух.

Дейм набирала в ведро снега, вносила в барак, женщины собирались около ведра, садились на корточки перед ним, опускали вниз лица, будто собаки - голодные морды, открывали рты, горячо дышали на грязное ледяное месиво и опускали в снег руки, чтобы он быстрей растаял.

Так получалась вода.

Нет бинтов. Нет ваты. Нет спирта. Нет йода. Нет ничего. И у Менгеле не стащишь.

А если послед не выйдет, и надо отделять его от матки вручную?

Женщины, рожая и корчась в схватках, кричали Терезе: позови врачей, позови! ну люди же они! помогут! - на что Тереза, поджимая губы, глухо и жестко отвечала: они не люди.

- Я помогу вам сама. Мы сами справимся.

И она помогала женщинам рожать; и она понимала, что они обречены; и они тихо спрашивала Бога: зачем мы все родились на Твой жестокий свет? - и молчал зимний угрюмый, весь в грязи и крови, Бог, не давал ответа.

И тогда Тереза, крепко держа разведенные колени роженицы и глядя на нее, лежащую в печи, как в черном каменном кювезе, просила: возьми тогда у меня мою жизнь, чтобы все они - жили.

И не принимало небо такой ее жертвы.

И Тереза в жертвы и молитвы верить перестала.


Спасти жизнь. Просто спасти жизнь.

Женщины меняли хлеб на простыни.

Они вцеплялись зубами в простыни и разрывали их на лоскуты. Это были пеленки.

Рожденный ребенок орал и ходил под себя. Пеленки надо было стирать.

Женщины стирали их в талой воде и сушили, обвязывая вокруг живота, подкладывая под зад. Своим телом сушили.

Зачем?

Ведь все равно их детям, рожденным на черный дымный и снежный свет, оставалось жить считанные дни, часы. Минуты.


Дейм видела и слышала, как убивали новорожденных.

Младенцев топили в бочонке с водой. Как котят.

Медицинские сестры, Клара и Пфани, Пфани и Клара. Простые немецкие девушки. Клара в мирное время работала акушеркой в Гамбурге. Ее осудили за детоубийство и отправили в Аушвиц. Назначили старостой барака. Старосте полагалась отдельная комнатенка - там, где длинный, как кишка, барак кончался, и взгляд упирался в дощатую стену без окон. Клару поселили в эту каморку. А после подселили к ней проститутку Пфани из Аахена. Шлюха Пфани, верующая, громко молилась, и все в бараке слышали эти молитвенные лицемерные завывания. А потом из каморки раздавался дикий смех, будто кто-то кого-то беспощадно, нагло щекотал. А потом стоны и чмоканье.

Когда женщина в бараке рожала, не обязательно в этом, в любом другом, ребенка приносили сюда, в барак номер пять. Вносили в каморку к акушерке и шлюхе. Младенец сначала визжал на весь барак. Потом все слышали плеск воды.

И Тереза, если принимала здесь роды, слышала.

"Прости. Прости, что я тебе не вызвала выкидыш раньше. Не успела. Я не Бог. Я всего лишь фрау Дейм, плохая акушерка".

А потом она выходила под звезды, на снег, и поддерживала под локоть обезумевшую мать, и мать кричала Дейм прямо в ухо: покажите, покажите мне моего ребенка! - и Тереза глохла на миг, а потом они делали еще шаг, два, три, и видели, вот он, младенец, лежит под барачной стеной, и его на куски разрывают бешеные голодные крысы.

И родильница падала коленями в снег, и глаза вылезали у нее из орбит, а Дейм обнимала ее за голову, за шею и плакала над ней, вместе с ней.


Если рождался ребенок со светлыми глазами и светлыми волосами - его не умерщвляли, а пеленали и отправляли в Германию, как неразумный груз, косную вещь: этот недочеловек еще может стать истинным арийцем, он нашей масти!

Матери орали, вопили пронзительно. Надсмотрщики хлестали их плетьми.

Если ребенок рождался у еврейки - его топили все в том же бочонке. За беременными еврейками тщательно следили Клара и Пфани. Дейм ничего поделать не могла. Она могла только растягивать губы в бесконечной ободряющей улыбке. И губы ее немели.

Барачные крысы ждали добычи. Матери сходили с ума.

Другие дети, что спали под боками у женщин в бараке, умирали от голода. Сквозь тонкий пергамент кожи просвечивали красные и синие узоры, письмена артерий и вен, кости и жилы.