Еще полчаса механик устанавливал прожекторы и аппараты. Эти полчаса показались мне целой жизнью.
- Берите хлеб! Ложки в руку! Есть! Есть не спеша! Вы не голодные! Не голодные!
Мы ринулись. Вцепились в ложки, в хлеб. Высасывали суп из мисок, как собачки! Обжигали губы, обваривали рты! Тряслись и даже подвывали от счастья. Нам казалось: нам все это снится. Я выпила молоко залпом, я забыла его вкус! Я гладила хлеб, как живой. Ела, кусала, вцеплялась ногтями в ломоть, дрожала и думала: вот сейчас отберут! Но камеры смешно стрекотали, дама в шляпке весело отдавала команды, охранники не шевелились. Мы смогли доесть все. До крошки.
11 января 1943
Спустя месяц нас согнали в большой дом посредине лагеря. Там на стене висела простыня, а у другой стены стоял кинопроектор. Нам велели сесть на пол.
- Вы будете смотреть фильм! Вы увидите себя!
На простыне появился серо-белый квадрат, в нем запрыгали люди и собаки, задвигались машины и поезда. За нашими спинами гремела музыка, бодрые громкие марши. Мы глядели на свой лагерь и не узнавали его. Райская жизнь! Все притворяются в жизни, думала я, пока дрожали и мелькали кадры и вперед неслось время, вот и мы притворились. Такого не было никогда. Тебе это приснилось. Правда только то, что мы там, в кадре, ели.
Вот эта еда была правдой. А мы были не мы. Другие.
Вдруг я подумала: мы куклы, просто тряпичные куклы, куколки со стеклянными глазками и ротиками из красных пуговиц. И мы едим из кукольных тарелочек тертый кирпич, белый речной песочек, гусениц и улиток.
[гюнтер глядит на руины сталинграда]
"Что же это такое?" - спрашивал он себя, но ответа не было.
Кости домов, в них дыры, и в дырах гуляет злой ветер.
Белые, серые кости домов; их уже грызет время, день за днем.
Метет колючий снег. Снег налипает на каску. Снег кусает губы и подбородок. Надо ловить снег губами, тогда вроде как напьешься.
Маленький человек стоит среди руин, среди развалин того, что когда-то звалось домами.
Трупы домов. Скелеты жилья. Торчит арматура. В глазницах васильками светится небо.
Пахнет гарью и пылью. Нельзя дышать, но он дышит. И все солдаты дышат.
Снег под ногами. Лед в небесах. Сердце - кусок волжского льда. Ничего не чувствует.
Даже жизни.
Гюнтер так стоял долго. Может, всю жизнь. Здесь, где он стоял, не стреляли.
Он так отупел и затвердел, он стал бетоном, арматурой - ему было все равно, здесь он умрет или в другом месте.
Стоял в полный рост, не приседал, руками голову не укрывал, на землю не падал.
Стоял.
Скелеты зимних домов стояли вместе с ним.
Сторожили его маленькую жизнь.
Мысль шевелилась и все никак не могла на морозе взлететь: "Зачем мы здесь? Кто нас сюда послал? Зачем люди убивают людей? Россия, Германия - кто запомнит вождей? Кто запомнит меня, если меня сейчас подстрелят?"
Из-за угла дома - автоматная очередь.
Гюнтер упал и пополз, как учили.
Пули бежали вслед, взрывали пыль и камень вокруг, а он все полз, полз, прочерчивая на снегу длинный, бешеный след огромного червя; еще оставалась в руках, ногах и туловище сила, чтобы ползти, уползать, исчезать; исчезнуть.
Он не помнил, как оказался в тряском грузовике, виляющем кузовом, приседающем на все четыре колеса; грузовик неистово рвался, прорывался на запад, скорее на запад, шоферу удалось вырваться из кольца сумасшедшего обстрела.
"Все в кузове уже трупы давно", - цедил шофер сквозь цинготные зубы, резко вертя руль. Гюнтер очнулся. Под ногами - мягкое. Покосился: сапогами стоял на чьем-то скрюченном теле. Живом? Мертвом?
- Кто это? - разлепил губы, головой кивнул.
Шофер вздрогнул: впереди снаряд вывернул из земли черные клочья.
Крутанул руль. Выругался. Они объехали воронку. Ни впереди, ни за ними снаряды больше не рвались. Обрушилась и обняла странная, колдовская тишина.
- Это? Майор Фрай.
- Живой?
- Не знаю. Может, еще живой.
- А в кузове...
- Несчастные парни. Молчи! На дорогу гляди. Эта тишина обманчива.
Шофер оказался прав. Так громыхнуло - Гюнтер уши зажал, застонал. Грузовик опять проскочил зону обстрела.
- Мы заговоренные! - полоумно скалясь, вопил шофер. Руки на рулем взбросил, озоруя! Без руля - гнал! Гюнтер схватил руль. Шофер дал ему леща, Гюнтер откинулся на сиденье, натужно засмеялся, растянул в улыбке черные губы.
- У тебя попить нет?
Шофер выдернул из-за пазухи флягу.
- На.
Спирт, разбавленный талой водой, был теплым, пах телом, несвежим бельем шофера, соляркой, потом, горелой древесиной. Гюнтер глотал все равно. Потрохам стало горячо, сладко.
- Эй! Весь не высоси! Ехать неизвестно сколько! А жрать что не просишь?
Шофер подмигнул Гюнтеру. Шрам через лицо, ржавая каска. Нос, лоб в саже, щеки голодные. В улыбке верхних зубов не хватает.
- Не хочу.
- А чего хочешь?
- Ничего.
- И жить не хочешь?
Грузовик дрожал, гремел деревянными костями и железными суставами, подпрыгивал, несся вперед и вперед, подминая под себя, под бешеные колеса зимний путь, ямы и рытвины, доски и камни, льды и снега.
- Жить - хочу, - сказал Гюнтер, увидел себя мальчиком в кружевном воротничке, на коленях у мамы, скорчился на пахнущем касторкой кожаном сиденье, пригнул голову к коленям и затрясся в беззвучном плаче.
[нерожденные дети евы и гитлера]
Мы водим хороводы. Мы играем в ладушки. Нас много, но мы не умеем считать, и мы никогда не считали, сколько нас.
У нас у всех светлые глаза. Голубые, серые, водянистые, стальные. Мы истинные арийцы, поэтому всегда веселые и радостные. Как мы умирали? Мы не помним. А мы разве умирали? Кровь, щипцы, кюретки - это все придумали плохие злобные взрослые. На самом деле нас усыпили, и мы из красивого Красного Дворца, из-под живого купола дрожащего живота сразу перепрыгнули в веселые кружевные, легкие тучки, прямо на пухлые, нежно летящие облака, в такую высь, откуда на землю поглядишь - и вместо домиков и лужаек увидишь лишь нагромождения картонок и игральных карт, высохшие стрекозиные брюшки и выдернутые из хвостов гусаков и индюшек белые и цветные перья.
Перья! Облака как перья. Мы легче облаков. Мы невесомы, мы гордимся собой. Нам не дали жить, ни одному, а среди нас есть мальчики и девочки, и мы тут, в облаках, все давно подружились. Мы зовем друг друга не по именам - мы их не знаем, человечьих имен, - а по прозвищам. Лисенка тащили из утробы нашей матери щипцами, он уже был большой, кюреткой не выскрести; и у него на висках, за ушами и на лице глубокие шрамы, мы все его жалеем. Звездочка покинула Красный Дворец самая первая, поэтому она такая смешливая; она не успела ни к чему сладкому привыкнуть. Она носит марлевое короткое платьице и белые босоножки. Желтый Краб, Кремень, Свеча, Шкатулка, Волчонок, Звонок, Якорь, Тюбик, Белая Нитка, Флейц, Утюг - нас много, и мы даем друг другу прозвища в честь примет земли, на которой нам никогда не жить. Почему мы знаем язык? Почему разговариваем? Можно ведь и без языка. Посылаешь мысли, и все.
Но мы говорим, и так мы смеемся над взрослыми гадкими, бедными людьми: язык человек знает отроду, он ему не учится и никогда не научится, язык - это кровь, что в нем течет, а в нас осталась наша кровь, не вся вытекла, и нашим языком она стала, и нашей памятью, и нашим - вам - укором. Нет! Не бойтесь, папа и мама! Мы вас любим. Мы вас помним. Мы водим хороводы и глядим на вас сверху, как вы там мучитесь, ссоритесь, воюете, убиваете друг друга. Мы вас понимаем. Мы вас любим.
[интерлюдия]
Так говорит Черчилль:
"Если позволительно применить американское выражение, -- сказал я, -- то президент "наговорил уйму". План Рузвельта для меня нов. На мой взгляд, имеются два момента, один -- разрушительный, другой -- созидательный. У меня две ясные идеи. Первая -- это изоляция Пруссии. Что следует сделать с Пруссией -- после -- вопрос второстепенный. Затем я отделил бы Баварию, Вюртемберг, Пфальц, Саксонию и Баден. В то время как с Пруссией я поступил бы сурово, ко второй группе я отнесся бы мягче, так как я хотел бы, чтобы она вросла в то, что я назвал бы Дунайской конфедерацией. Население этих районов Германии не отличается особой жестокостью, и я хотел бы, чтобы оно жило в сносных условиях, и тогда через поколение оно будет исповедовать совсем иные взгляды. Южные немцы не начнут новую войну, а мы должны будем сделать так, чтобы им имело смысл забыть Пруссию. Мне довольно безразлично, будет ли это одна или две группы". Я спросил маршала Сталина, готов ли он действовать на этом фронте.
Сталин сказал, что дунайская комбинация была бы нежизнеспособной и что немцы воспользовались бы этим, чтобы облечь в плоть то, что являлось бы лишь костяком, и, таким образом, создали бы новое большое государство. В этом он усматривал большую опасность, которую необходимо будет нейтрализовать рядом экономических мероприятий и в конечном счете, если понадобится, силой. Это единственный способ сохранить мир. Однако, если мы создадим какую-то большую комбинацию и включим в нее немцев, неизбежно возникнут неприятности. Мы должны проследить за тем, чтобы держать их отдельно и чтобы Венгрия и Германия не объединялись. Нет никаких способов не допустить движения к воссоединению. Немцы всегда будут стремиться воссоединиться и взять реванш. Мы должны быть достаточно сильными, чтобы разбить их, если они когда-либо развяжут новую войну.
Я спросил Сталина, предусматривает ли он Европу, состоящую из малых разрозненных государств, не имеющую никаких более крупных единиц.
Он ответил, что говорит о Германии, а не о Европе. Польша и Франция -- большие государства. Румыния и Болгария -- малые государства. Но Германия должна быть раздроблена любой ценой так, чтобы она не могла воссоединиться. Президент сказал, что его предложение предусматривает метод осуществления этого. Я сказал, что должен уточнить, что все это -- лишь предварительный обзор колоссальной исторической проблемы. Сталин подтвердил, сказав: "Да, несомненно, весьма предварительный обзор ее".