Горничная пулей ринулась в спальню. Уже тащила младенца, крепко прижимала к груди. Младенец разевал лиловый ротик, орал без голоса. Кажется, он задыхался.
- Ты неправильно перепеленала его, дрянь! - Лилиана хотела дать горничной пощечину, но удержалась. - Он не может дышать! Вот как надо!
Русская так же широко, изумленно глядела, как прямо на столе, среди грязной посуды и яств, эта бешеная Гадюка пеленает младенца, и глаза у нее останавливались, холодели, как стеклянные, как у куклы.
Она закусила губу. Марыся видела: кровь ползет по подбородку.
Впилась костлявыми пальцами в край стола. И все-таки упала.
С грохотом, именно так, как и предполагала Лилиана: крепко, как кеглей на кегельбане, ударившись головой о доски пола.
Лилиана не отвлеклась от своего занятия. Ребенок кряхтел уже довольно -- его освободили от сырых тряпиц.
- Возьми! А я этой займусь.
Марыся стояла с ребенком на руках и глядела, как Гадюка сует в нос русской ватку с нашатырем. Судорога прошла по худому телу, женщина очнулась. Лилиана сунула ей носок туфли под ребро.
- Вставай, быстро! Дай грудь ребенку!
Русская послушно встала. Ей казалось -- она встает быстро. На самом деле она походила на осеннюю муху, что пытается взобраться по отвесной гладкой стене и все время падает. Марыся подхватила ее под мышки, помогла. Усадила на стул. Лилиана сама рванула лацкан халата. Сама вытащила наружу белую, в синих жилах, грудь. Сама приткнула ребенка ближе, поближе к груди.
- Дай ему сосок! Дай! Ну же!
Обливая ребенка слезами, русская кормила его, длинный, как изюм, коричневый сосок все время выскальзывал из беззубых десен, русская опять втискивала его в двухдневные губы, крепко обнимала младенца, горбилась над ним. И плакала, плакала.
- Прекрати реветь! Ты видишь, он не ест из-за твоих слез! Из-за слез и молока у тебя не будет!
Рука Лилианы протянулась.
- Марыся! Дай полотенце! Скорей!
- Полотенца нет, госпожа, вот тряпка кухонная...
- Дай!
Марыся глядела во все глаза, как хозяйка кухонной тряпкой зло трет, вытирает бесконечные слезы у русской бабы.
Русская, хлюпнув носом, наклонилась ниже над ребенком.
- Милый... ты выжил... а мой...
- Еще будешь хныкать -- прогоню!
Гадюка крикнула это по-немецки, а русская поняла. Обтерла лицо полой халата. Затихла. И младенец затих: ел.
Три женщины, две молодых и одна девчонка, смотрели, как ребенок ест.
- Проклятье, - пробормотала Лилиана по-итальянски, - еврейский ребенок, черт. Да какой там еврейский! Белый! Русый! Истинный ариец! - Губы покривились. - Эта жидовка -- от немца родила!
Интересно, какой сумасшедший немец с жидовкой переспал?
А белокурые евреи тоже бывают? Да, бывают.
Как белокурые итальянцы. Как белокурые французы.
Черт, неужели и негры белобрысые на свете есть?
Кормилица осталась жить в медпункте. Три женщины под одной крышей -- это уже слишком, но другого выхода не было.
Итальянка косилась на кормилицу, когда она наклонялась над ребенком. Как ласково эта доходяга гладит его! У кормилицы не было имени, и у ребенка тоже.
- Как тебя зовут?
Лилиана приподнимала ей подбородок рукоятью хлыста.
Кормилица отворачивала голову.
- Как тебья имья?! - кричала итальянка по-русски.
Кормилица низко опускала голову. Так низко, что Лилиана видела ее седой затылок.
- Дарья.
- Дариа, bene. Зачем ты так ласкаешь ребенка? Это не твой ребенок. Твое дело -- жрать от пуза, пить много жидкости и кормить его, кормить! Но не ласкать! Поняла?!
Она все понимала, эта пройдоха русская. Все. Без перевода.
- Ласкать его могу только я!
И дать ему имя -- тоже.
Лилиана назвала мальчика Леонардо. Лео.
Лео, миленький, хорошенький, дивный львенок Лео, ты так прекрасно смеешься, когда ты сытый и сухой, ты же такой веселый, ну погляди на меня, Лео, ну протяни ручку, она уже пухлеет на глазах, она уже такая пухленькая, в перевязочках, ты хорошо питаешься, русское молоко идет тебе впрок, да ты растешь не по дням, а по часам, мой маленький Лео, надо бы тебя взвешивать, как это интересно!
Она вытребовала у лагерного начальства медицинские весы; поставила их в спальне -- и каждое утро клала ребенка на весы, тщательно, старательно взвешивала, и завела дневник, куда записывала, как Лео прибавляет в весе -- все до грамма. Кормилица спала в кладовке, где стояли ящики с лекарствами, коробки со шприцами и хирургическими инструментами. Их выписывали из Германии специально для доктора Менгеле.
Доктор Менгеле ставил в лагере медицинские опыты над узниками. Он был большой умелец: резал, сшивал, вырезал, выбрасывал, вставлял одно на место другого. Опыты были нужны Великой Германии: Фюрер хотел вывести новую породу неуязвимых арийцев и новый вид покорных рабов. Сильная нация должна покорить мир. Все другие народы служат немецкому; да еще как служат! На задние лапки встают! Вот это -- истина! Все остальное -- ложь!
Гитлер сам слал доктору Менгеле телеграммы. Фюрер сам курировал работу Менгеле. А Менгеле составлял Фюреру подробные отчеты: что и как сделано, что задумано.
На кинопленку снимали, как лишенные, после операций герра Менгеле на мозге, воли и разума, налысо обритые люди, нет, не люди уже, а звери, стоя на четвереньках, лакали из мисок, расставленных на траве, дрались за кость.
Кормилица спала среди инструментов доктора Менгеле, и это было закономерно: подопытный кролик спал среди ножей своего хирурга. Завтра он возьмет кормилицу и отрежет ей груди. О, нет! Кто будет кормить тогда моего львеночка, мою куколку?
Спи, милый... Спи, сладенький... Лео...
Эй ты, лентяйка русская, вставай! Ешь давай! Марыся! Дай ей сегодня больше, побольше овсянки! С изюмом! Побольше в тарелку насыпь изюма! И пусть выпьет два стакана чая со сливками! Чай с молоком повышает выработку молока в грудных железах!
Гадюка уже все знала медицинское. Что пить, что есть, как снимать боль, как вызывать ее, как убивать с адской болью и как умерщвлять безболезненно. Она была вполне пристойной ученицей герра Менгеле.
- Вставай, дармоедка!
Дверь в кладовку отлетела в шумом. Лилиана пнула русскую. Спит без просыпу, а ведь уже шесть утра, и перекличка закончилась, и убиты те, кто должен был умереть, и младенец не кормлен!
Кормилица терла глаза спросонья. Она уже так поправилась. Плечи натягивали платье. Лилиана распорядилась выдать ей нормальную одежду. Ей даже отдали старый Марысин передник.
- Вставай!
Итальянка пнула Дарью, да еще ударила острым каблуком в бедро. Кормилица охнула и встала. Выпрямившись, стояла, пожирала Лилиану глазами, и вроде бы послушно, а -- жгли, жгли зрачки.
- Что глядишь? Ребенок орет! Ступай!
В спальне захлебывался плачем Лео.
Русская, не надев туфель, босиком побежала в спальню. Лилиана брезгливо подумала: наследит гадкими ногами. Поджав губы, глядела, как кормилица усаживается на стул, кормит маленького. Лео с наслаждением сосал чужую грудь. Чужую! Не ее!
Хотела еще что-то обидное крикнуть -- и будто кто заклеил рот, забинтовал туго-натуго. Мордочка Марыси просунулась в спальню.
- Завтрак на столе, госпожа.
Ела, жестко и зло перемалывая зубами пищу, не чувствуя вкуса. Пила, закинув голову, как птица, такой же чай со сливками, какой Марыся приготовила Дарье. Чуть не поперхнулась, чуть не сблевала. Приказала: сделай мне кофе! Горничная дрожащими руками молола зеленые кофейные зерна в медной кофемолке, варила кофе по-венски, с пенкой. Лилиана пила жадно горячий кофе, обжигая губы. Изнутри поднималась волна ненависти. Красная ненависть застилала глаза. Красным вином пропитывала разум. Разума не было: была горбушка хлеба, разбухшая от алого, пьяного, кровавого вина.
Марыся отшатнулась от бешеных, пьяных глаз Гадюки.
- Что смотришь?! Не нравлюсь?!
Марыся сглотнула слюну и сжала руки над животом, над крахмальной белизной фартука.
- Лучше вас нет никого в мире, госпожа.
- То-то же.
Вымыла руки. Вытерла салфеткой. Оставалось полчаса до того, как она должна пойти к Рудольфу Хессу с отчетом за прошедшие сутки. К Хессу идет; значит, надо чулочки потоньше, панталоны, чтобы кружева погуще. И любимые сапожки на каблуках.
Вошла в спальню. Как долго возится сегодня эта русская с кормежкой! Покормила -- и вон отсюда!
Лилиана раскрыла дверь -- и обомлела.
Русская дрянь сидела на ее кровати. Перед ней, на спинке, лежал раскутанный, освобожденный от пеленок Лео. Ребенок лепетал, тянул к кормилице ручку, а кормилица ручонку ловила, к губам прижимала. И гладили, гладили чужие отвратительные руки атласную, беленькую кожицу ее ребенка. Ее! Ребенка!
- Ах ты...
Шаг к кровати. Русская подняла голову. Но не шелохнулась. Не сдвинулась с места.
- Ах ты мерзавка! Пошла прочь!
Какие слепые, плывущие вдаль глаза. Где она? Только не здесь. Дарья не здесь; Дарья далеко. Она не видит и не слышит. Она видит и слышит только ребенка. Она кормит его -- и он уже стал ее собственностью.
- Ступай!
Мимо, мимо глядела кормилица. И наклонилась. И крепко, горячо губами -- к лобику ребенка припала. И так застыла, целуя.
Лилиана беспомощно стояла перед своей же кроватью. Присвоила! Оглохла! Или -- смеется над ней?! Потешается! Козявка! Козявок надо давить! Она всегда! Всегда! Давила... давила...
Рука сама протянулась к кобуре. Выхватить пистолет -- дело двух секунд.
Раз, два, три. Три выстрела. Чтобы -- наверняка.
На розовом атласе стеганого одеяла, привезенного из самого Берлина, брызги отвратительной, тошнотной русской крови.
"Я дура. Надо было не здесь. Кровь не отстирается вовек", - холодно думала, заталкивая пистолет обратно в кобуру.
Марыся стояла в дверях спальни. Все видела.
- Что таращишься? Трупов не видала? Убери это дерьмо. Тележка перед крыльцом!
Руки Марыси тряслись, а рот заученно улыбался.
- В карьер отвезти, госпожа?