Беллона — страница 62 из 86

Хозяйка в последние дни ничего не говорила. Молчала. Даже с Лео не разговаривала. Даже не ласкала его, как обычно. А он ластился к ней. Он уже хорошо бегал, стоял на ножках. Правда, почти не говорил. Несколько слов знал -- по-итальянски и по-русски. По-русски от меня научился.

- Ты, девчонка! - крикнул мне второй солдат. И обожгла меня русская речь! - Шпрехен зи дойч? Немочка какая хорошенькая! Прикончить, Степа?

- Виктор, - рослый солдат положил тяжелую руку на ствол автомата, - мы не убиваем детей, в отличие от них. Не убиваем! Понял?

- А эту?

Лилиана застыла, распластанная на полу. Слушала. Прислушивалась. Я понимала, что она все понимала. Наверное, она вспомнила, что на земле есть Бог, и сейчас ему молилась.

- Я русская, - сказала я солдатам. Они вытаращились на меня. Рослый присвистнул.

- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! А что ж ты тут-то делаешь, краля?

- Непонятно разве, - встрял его друг, - угнали ее, и служанкой сделали. А ну вставай! - рявкнул он на Лилиану. - Вставай, хватит пресмыкаться! Испугалась, сволочь?! Имя?!

Лилиана встала на колени. Слезы ползли по ее лицу, как тля по исподу листа.

- Лилиана... Николетти...

- Слышь, Витя, это ж не немецкое имечко. А может, она тоже узница? Переодетая...

- Переодетая! Держи карман шире! Ты! Быстро аусвайс свой! Живо!

Я смотрела, как хозяйка роется в нагрудном кармане. Она так и не успела снять свою лагерную офицерскую форму с фашистскими погонами и с этими их кривыми крестами-нашивками. Рука ходила ходуном, когда она подала солдату паспорт.

- Так-так. Лилиана Николетти. Унтерштурмфюрер СС. Отличненько!

- Видишь, три звезды...

Солдат по имени Виктор показал рукой на погоны Лилианы.

На дворе взвывал ветер. Метель била белым хвостом в окна. Снег заметал трупы. Они были свалены в штабеля, а иные разбросаны прямо по земле, и никто их не хоронил. Рослый солдат мрачно покосился в окно.

- Твоих рук дело, сучка, тоже?

Ее военная форма подвела ее. Она не думала, что русские войдут в Аушвиц именно сегодня. Она просто не успела ее снять.

- К стенке!

Я не думала, что люди могут так орать. Я много раз слышала, как вопят люди, которых пытают и убивают. Но чтобы так вопили -- слыхала впервые.

Лилиана вскочила с колен. Прижалась спиной к стене. Ее раскинутые, распятые руки ладонями по стене ползали, ногти сдирали штукатурку. Она знала: миг, другой -- и ее наискось прострочит автоматная очередь.

Солдат по имени Виктор поднял автомат.

И тут Лео кинулся к Лилиане. Он колобком покатился ей под ноги. Крепко-крепко ручонками ей колени обхватил. И застыл. И мордочку поднял, и так умилительно, просительно, так отчаянно глядел на солдата и на автомат. И я поняла: малые дети тоже чуют смерть, как взрослые. Даже еще безошибочней.

- Ты! - Виктор наводил на нее автомат. - Говори! Кто еще! Из фашистов! В лагере! Или все крысы сбежали?!

Губы Лилианы тряслись, как тряпки на ветру, на бельевой веревке.

- Франц Хосслер... Франц Краузе... еще...

- Еще?!

- Я... не знаю...

И выкрикнула в лицо русскому солдату:

- Io sono morto?!

Мальчик все крепче обнимал ноги хозяйки. И солдат натолкнулся взглядом на эти глаза. Его глаза как приварились к глазам Лео. Я видела, между их глазами вытянулась такая тоненькая, тоньше иголочки, серебряная ниточка. А может, это я бредила. Солдат вздохнул так громко и тяжело, как бык, и хрипло выдохнул, будто рычал. В горле у него перекатывался воздух. Он опустил автомат.

- Ты не расстреляешь офицера СС? Тогда я сам ее...

- Тихо!

Рослый солдат сел на корточки. Поманил к себе Лео пальцем.

- Ребятенок, - дрогнувшим, теплым голосом сказал. - Ребятенок ты милый. Мать чуть не застрелили твою. Небось, грудью еще кормит? Румяненький ты. - Пощекотал ему под подбородком, как зверьку. - Справный. Ты... на моего похож...

Зажмурился. Из-под век вытекли две слезинки, исчезли в щетине на щеках. И я поняла: у него убили такого же вот сыночка, а может, и двух, а может, и трех, кто знает. И он сидел на корточках перед сынком Двойры Цукерберг и оплакивал сынка своего.

- Ах, ребятенок ты, ребятенок. - Тяжело, упершись кулаками в колени, поднялся. - Твое счастье, сучка эсэсовская! Сын у тебя... малютка! Пощажу...

Ударил ребрами ладоней по зло вскинутым автоматам других солдат.

- Опустить оружие!

- А девчонка?! - крикнули ему.

Он сделал шаг, другой и положил мне руку на затылок.

- Опусти руки, девочка. Опусти! Не убьем мы тебя. Отмучилась ты свое. Ты здорова? Вижу, здорова. Не тебя в первую очередь надо спасать. Знаешь, там ведь люди умирают, - махнул рукой на окно, - а они еще живые. Мы попробуем. Отправим, кого можем, в полевые госпиталя. Да ты опусти, опусти руки-то!

Я все это время стояла с поднятыми руками. Они сами упали. Занемели.

- Сейчас задача, - он говорил сам с собой, а со стороны выходило, что со мной, - накормить голодных. Мы-то сами голодны, как цуцики. Но это ничего. Есть походная кухня. Есть запасы. Мы все вам отдадим. Что сможем. Приказа у нас нет, да это ничего. Мы же люди. Тебя как звать-то?

- Марыся, - еле слышно сказала я.

- Полька?

- Белоруска.

- А, белоруска. Понятно. Чудом жива осталась, небось? И сюда упекли? В рабство?

Я кивнула. Говорить было мне очень трудно.

- Ну, вот видишь. Кончился этот кошмар. - И ему тоже трудно было говорить. - Кончился. Сейчас главное -- спасти всех, всех. Кто остался.

Он обвел рукой вокруг себя. Я впервые видела, как мужчина плачет.

Лилиана подхватила Лео на руки. Так стояла с ним, к стене прижавшись, прижимала Лео к себе, вминала его себе под ребра. Как будто хотела вогнать его всего, целиком, живого, себе в живот, и зашить живот, и заново выносить, и заново родить. Чтобы стать по-настоящему ему матерью. Ведь солдаты не знали, что она ему не настоящая мать.


Через час мы уже ели горячую кашу из солдатских мисок. Рослый солдат оказался лейтенантом. Он велел перенести все лекарства из медпункта себе в часть. За окном тянулись телеги. Откуда взялись лошади? Может, это польские крестьяне из окрестных деревень уже появились тут? Телеги везли трупы и живых вперемешку. Лилиана держала мальчика на руках. Не отпускала. Она теперь боялась его отпустить. Ее глаза остановились, но они могли глядеть. Они словно прозрели, ее глаза. Они впервые за всю войну увидели мертвых людей. И ужаснулись. До этого белые глаза хозяйки мертвецов не видели. Мертвец -- это был тот, кого надлежало убить, потому что он был враг и не человек.

А тут Лилиана увидела людей, и что они могут превращаться в трупы. И лежать на телегах, и не двигаться; и застыло глядеть в серое, низкое зимнее небо.

Лагерь весь завалило снегом. Обильно шел снег, укрыл землю толстым слоем. Под снегом спрятались трупы. Их раскапывали лапами лагерные собаки, но русские солдаты всех собак быстро перестреляли. Кого и не кормили, и собаки сначала скулили, потом замерзали. Зачем я о собаках говорю? Я не знаю. Они тоже живые. Мы их ненавидели. Но они умирали -- как люди визжали, стонали.


[конец аушвица]


Телеги, машины. Далеко на морозе разносятся гудки.

На морозе видно все как сквозь лупу -- лица мертвых, обтянутые кожей, скалятся, улыбаются покою и небу, и они такие непомерно огромные, а если глядеть на них ночью -- они движутся. Медленно плывут, уплывают прочь от тебя, зрителя. Созерцателя.

Ночью действия нет. Ночью -- звезды, дымный морок.

Жирного черного дыма больше нет. Нет больше.

Но это не значит, что больше не будет его никогда.

Лилиану с ребенком обрядили в лагерную полосатую одежду: куртка, штаны. Она сама себе вывела чернилами на руке лагерный номер. Русский офицер бранился: эсэсовку в живых оставить! Но крепко обвивал ручонками ей шею мальчик, и, когда она, в полосатой робе, шла к телеге, прицепленной к грузовику, русские смотрели ей в спину, матерились, плевали в снег, сжимали кулаки.

Она была мать, и они не смогли.

Русские солдаты в белых формах бежали по снегу, и они сами были снегом. Снег очистил все. Снег все благословил и простил. Снег не мог только забыть. Смерть стала снегом, и снег стал смертью. А когда ели из руки, с ладони, плача, рыдая, снег был жизнью.

Из кузова грузовика на снег вываливались мерзлые трупы. Какое счастье, что сейчас зима. Летом стояла бы такая вонь. Мороз выедает глаза, забивает инеем ноздри. Ты задыхаешься на морозе. Не можешь дышать. Ты не можешь дышать оттого, что ты смотришь на страшный кузов, полный адского варева: в деревянном коробе варятся, дымятся метелью тела, синие ноги, лиловые руки. Черепа выварились до мозга. Кости -- добела. Бог, по вкусу ли тебе наше земное блюдо?

Лилиана села на край телеги. Прямо на мертвецов. Ей было все равно, куда, зачем ее везут. Сейчас она жива, через полчаса перестанет быть. Ну и что? Какая разница?

Мертвые мысли текли важно, спокойно. Мысли ни о чем. Мороз покрывал звездами пустую, черную муть под выгибом черепа, под потным лбом. Холодно, а она вся вспотела. У нее жар. Захворала. Болезнь? Ну и пусть. Нет ни меховой шубки -- шубку подарил ей Хесс, - ни теплой вязаной кофточки -- кофточка осталась там, на спинке стула, в ее будуаре. Ребенка ей разрешили закутать. А ее самое, чтобы она выглядела как узница, побрили машинкой наголо.

И так ехала она в телеге, полной покойников, качалась, глядела полоумно на белый мертвый ночной мир вокруг -- узница, одна из узниц, и морозом сводило сердце, оно останавливалось, а мороз упорно и зло заводил его, заводил, как мотор, и грохотало оно между ледяных ребер, а ребенок был такой теплый, такой горячий, в шерстяном пальтишке, наверное, стащенном с другого мертвого ребенка; а может, это специально для него, для Лео, наспех сшили из ночных черных лоскутов и пришили звездные яркие пуговицы.

Лилиана грела дыханием личико Лео. Он спал, накричавшись, наплакавшись голодно. Какая она мать, если у нее нет молока? Где ее верная горничная? Где Марыся? Е отправили в одну сторону. Марысю -- в другую. Русские не расстреляют свою. А может, расстреляют: за то, что врагу служила. У них, советских, это преступление.