- Не весь. Вот Америка - друг. Англия, наверное, тоже. Ее фрицы бомбили, значит, поневоле другом стала. Мы-то, видишь...
И не договорил. Все и так понятно было.
Докурили, затоптали окурки сапогами.
- Пошли сапоги в речке помоем?
- Пошли!
Вкусно пахло кулешем от близких котлов. Повара не жалели гречки. Зелень крошили - в немецких фольварках в запас надрали. Вскрывая банки с лендлизовской тушенкой, аж крякали от радости - много мяса, жира мало, два-три желтых кружочка.
Иван и Никодим стояли в воде, терли ладонями голенища.
- Эх! Ну и блестим!
- Как у кота яйца.
- Торжественные мы! Хоть сейчас на парад!
- А я на параде был. В Москве, в сорок первом. На Красной площади.
- Эх ты! И я!
- Да ты что?!
Стояли по щиколотку в реке, разводили руками, блестели зубы в смехе, и вечернее солнце снизу, отраженное в волне, огненным золотом с головы до ног обдавало их.
- Вот ей-богу!
- Что божишься, я и так верю!
- А в Бога веришь?
- Верю.
- А крестик... носишь?
- Я без креста. Я так.
- А я ношу. Он меня всю войну...
Никодим вытащил из-под гимнастерки нательный крестик и быстро поцеловал его, и быстро упрятал опять за пазуху.
Вышли из реки. Сапоги влажно поблескивали.
- Огонь гаснет. Надо бы хворосту подложить.
- Мигом.
Иван вернулся с охапкой сухих и живых, наспех наломанных веток.
- Глянь-ка, у них тут краснотал, как и у нас же!
- Люди везде одинаковы. И звери, и травы.
- Одинаковы? Это ты врешь! Разные мы.
Иван бережно клал ветки в огонь. Они трещали, лицо танкиста он видел сквозь горячее марево.
- Разные? - Иван поднял красное лицо от огня. - Это поэтому война?
- Черт ее разберет, отчего она.
- Ты есть-то хочешь? Все уже сварганено. Вон, у котлов народ сидит. Братается!
- Союзники, что ли, высадились? Где, где? Покажи!
- А что тут показывать! Видишь, какие у них формы другие! Каски! Да и рожи, рожи тоже другие, смекаешь!
Опять хохотали. Грели над костром руки, хотя и вечер теплый был, истомный.
- Я попозже. Хочу отдохнуть от народа. Все на людях. Устал. А с тобой вот как с братом сижу.
Никодим усмехнулся.
- И я с тобой тоже. Так же.
Положил руку Ивану на плечо.
- Знаешь, Дим... можно так тебя?
- Можно.
- Пока минутку улучилась, я жене письмецо напишу. Бумага у меня с собой, карандаш тоже. Ты... воздухом подыши.
Танкист кивнул. Огонь жадно, нежно лизал сумерки.
Макаров вынул из кармана гимнастерки сложенную вчетверо чистую бумагу, химический карандаш, лизнул его. На коленку бумагу положил. Колено твердое, тверже бревна. И стола не надо.
Вывел два, три зелено-синих слова и беспомощно, ребенком, посмотрел на Никодима.
- Вот пишу. Вроде радоваться надо, а горечи полон рот. Давно, небось, мне изменила с дружком каким! Стерьва! Я уж писем-то от нее и не жду. Молчит как рыба.
С кривым, как лимона наелся, лицом стал опять писать, то и дело совать горький карандаш в рот. Никодим сказал успокаивающе:
- Ты не жги себе душу. Все, может, и хорошо там у тебя. Верные жены ведь есть. Есть. И твоя такая же. Вот попомни, верная. Не рви сердце. Оно и так уже этой сучьей войной в лоскутья изорвано. А что молчит - так это ж не она, может, молчит, а почта полевая плохо работает!
Иван писал. Никодим молчал. Глядел в огонь. Потом Иван сунул исписанный листок в карман и судорожно, дитем после плача, троекратно вздохнул.
- Все. Выпить бы.
- А, это дело. У меня вот.
Никодим вынул из кармана фляжку, выкрашенную в зеленый, болотный цвет.
- Пей. Не бойся! Спирт. В медсанбате девчонки налили. Немного. Я экономлю. Но сегодня такой день. Выпьем.
- За победу, брат?
- Брат, да. За победу. Да вот она! Уж рядом.
Сперва приложился Макаров. Крупно, жадно глотнул. Потом Никодим. Сделал глоток аккуратный, сдержанный. Приложил ладонь ко рту. Дернул плечами. Завинтил крышку.
- Ах, пробрало.
Иван глядел развеселыми глазами.
- О чем думаешь, брат?
И у танкиста глаза блестели от спирта, как от слез.
Нет, и правда быстро, смущаясь, отер слезу.
- Ветер, - жалобно, по-детски оправдался, - ветерок набежал.
Иван, согретый огнем и пьяным глотком, разомлевший, обнял танкиста за плечо.
- И мне впору зареветь. Да не будем! Мы мужики?
- Мужики.
- Вот ты скажи лучше. Как будешь после войны. Что - будешь делать?
Никодим глаза блаженно закрыл. Долго не думал.
Заговорил, и речь текла, как эта река чужая, что невдалеке несла вдаль грязь от их отмытых до лоска сапог, полмира прошедших.
- Ну перво-наперво трудиться буду. Руки по работе скучают. Страну помогу поднимать. На любых работах работать буду! Все что хочешь делать буду! Чертоломить! На стройках - мешки с цементом таскать! Мне все равно, лишь бы... отстроить... чтобы все заработало, чтобы жизнь пошла-поехала! Такое колесо нас переехало! Надо рану-то сшивать! Штопать! Вот и буду... главным хирургам помогать...
Сам от удовольствия рассмеялся.
Иван спросил тихо, на огонь глядя:
- А сам-то по профессии кто? Или - военный?
- Да нет, какой я военный. Геолог я. В Сибире у нас месторождения всякие открыл! Полезные ископаемые стране предъявил!
Смеялся от солнечных воспоминаний. Говорил сбивчиво.
- По горам лазал... Палатки раскинем! Лагерь наш. Мировые ребята. С молотками - в горы, в ущелья. На Сихотэ-Алине вольфрам нашли. Самоцветы горстями собирал, потом девчонкам дарил. Своей девчонки - нет. Жениться хочу. Ой как хочу!.. Ой, ой... Да на расхорошей такой! И чтобы детей мне всяких разных нарожала. И гуранов, и казаков, и тувинцев... так дружба же народов у нас! Интернационал!
- Это что ж, от разных хахалей? Ха-а-а-а!
- Не ржи как конь! Побью!
- Пошутить нельзя!
- Да я ж тоже шучу!
- Тувинцев, - смеялся Иван, отодвигался от опасного языка огня, - тувинку, что ли, возьмешь?
- Да мне все равно! Они знаешь как славные, тувинки! А чореме так делают - м-м-м-м!.. пальчики оближешь!
- Чо... что?
- Чореме, брат, блюдо такое, не оторвешься...
- Может, кулеша похлебаем пойдем? Уже живот подвело!
- Да нет, ты теперь мне лучше скажи, что ты делать будешь! Ну, когда мы это все...
Сделал жест, будто гусю свернул шею.
Иван не заставил долго ждать. Сразу заговорил. Не взахлеб, как танкист, а тихо, медленно.
- Сынок у меня. Там, с Галиной. Юрка. Приду - пусть еще двух сынов мне родит. Три брата должно быть в доме, три брата. Три - счастливое число. А потом и четвертую, дочку. Только б здоровье у Гальки сохранилось. А то голодовала небось. Кусок, небось, последний Юрке отдавала. Да мамке моей. Малой да мамка чтоб сыты, а себе шиш. Я чую, я вот жив остался, до самого конца войны дошел, потому, что мамка моя за меня молилась. У нас там, в Иванькове, киот такой большой. Тридцать икон. И мамка всегда на коленях стояла и молилась. В революцию - киот в подполе прятала. Завернула в тряпки, ямку вырыла, туда уложила, ямку землей засыпала и ногами затоптала. Так сохранила. А потом война началась, Сталин церкви разрешил, все вокруг молиться стали, и мамка киот на свет вытащила. Опять в красный угол повесила. И, чую так, отмолила она меня! А Галька...
Махнул рукой, будто муху отгонял. Река чуть слышно журчала рядом. Огонь опять догорал. И солнце в небе вместе с ним догорало.
Никодим молчал, не встревал.
- Галька...
Закрыл глаза рукой.
Никодим не услышал - прочитал по губам солдата:
- Любимая...
Танкист вздохнул завистливо.
- А вот у меня любимой нет. И жены нет. Но все будет! Все у меня будет!
- Все у тебя будет. И у меня тоже. Рядом мир-то. Рядом. Вот как река эта. Лаба, Эльба. Всяк по-своему кличет.
Протянул руку к воде.
- Эльба. Ишь ты, вишь ты. Какая цаца. Фря.
- Имечко с вывертом.
- Да, фрау-мадам. Фрау Эльба.
- Вот мы тебя и потоптали, вражина ты, фрау Эльба!
Иван подхватил с земли камень и, по-пацаньи размахнувшись, кинул его в воду. Камень не сразу потонул, а стал приплясывать на воде, ставя на ее поверхности точки мелких смешных ударов. Наконец юркнул под воду и пошел на дно.
- Эка ты ловко.
- Ну я ж с Суры. Сурской я парень. Мы так в детстве веселились. У кого камешек плясать будет дольше. И считали, сколько раз коснется воды: раз... два... три... пять... семь... эх ты!.. у кого и десять! Да все одно потопнет.
Танкист помрачнел враз.
- Вот так и человек... прыгает, прыгает... и все равно... потонет.
Схлестнулись глазами.
В глазах Ивана непрошеное бешенство горело, сопротивление неизбежному: как это я умру?! В глазах Никодима - горький вопрос: неужели, правда, когда-то?
Танкист нашел рукой руку пехотинца.
- Ты это, брат. Еще бои будут. Завтра. Береги себя.
- К черту себя беречь. Нам - довоевать надо!
- Ну так... тогда... - Чуть замешкался, произнести это советскому солдату надо было суметь. Да на войне все это умели. Научились. - Пусть тебя Бог сбережет.
Крепче стало пожатье.
- И тебя тоже, брат.
А назавтра утром Иван и Никодим, один фартуком бабьим обвязанный, другой без фартука, да с ловко заткнутым за пояс кашеварным полотенцем, стояли перед громадным котлом, полным жидкой разваристой овсяной каши, и наливали из котла, оловянно блестевшими под солнцем половниками, каши в миски, а миски держали в руках дети и взрослые, взрослые и дети - из Торгау, из Штрелы, из Леквица и Крайница, из других сел и поселков, что рассыпались вокруг форсированной союзниками Эльбы: взрослые плакали, кланялись и отходили с мисками в руках, дули на горячую жижу и, сходя с ума, отпивали кашу из миски тут же, через край, обжигая рты, опаляя глотки, а дети не отходили от котла, дули на кашу, охлаждая ее, толпились, кричали, верещали, лопотали, Ульянов и Макаров слышали чужую воробьиную речь, загадочное чириканье, то резкий утиный клик, то треньканье удода, то нежную пе