«Ого! – подумала Света. – Тут, похоже, нервным срывом дело пахнет. Как не ко времени. Действительно, на сегодня отменять приемы надо».
– Вадик, миленький, ну, может, ты и не врешь им вовсе. Может, ты правду им говоришь, просто сам не знаешь? Вон как с самолетом получилось – ты ляпнул наобум, а оказалось, что как в воду смотрел. Вдруг и правда дар у тебя и говоришь ты все не случайно? Может, вернулась дочка уже при деньгах?
Успенский метнул на Свету выразительный взгляд.
– С самолетом получилось, спорить не буду. Я сказал – он упал. А там, Света, был полный самолет глаз. Не часов, Света, не костюмов! Полный самолет глаз, понимаешь?
– Ну потерпи, миленький. А как, ты думал, деньги приходят? Зарабатывать их надо. Или ты хочешь как раньше?
– Я всю жизнь только и делаю, что терплю.
– Теперь хотя бы есть ради чего терпеть, а не как раньше – зазря.
Света снова протянула руку к его жидкой поросли. Успенский упрямо качнул головой в противоположную от нее сторону.
– Да что с тобой такое?
Голос ее выдал досаду. От несвойственного Успенскому поведения повеяло недобрым ветром на Светину мечту. Умозрительная картинка, которая так явственно стояла перед глазами этой ночью, тревожно колыхнулась, как мираж, грозя рассеяться.
– Думаю я, Света. Можно мне побыть одному?
– Можно. Только скажи о чем, и я уйду.
Успенский обреченно вздохнул.
– Хорошо. Я думаю о том, что вдруг там правда кто-то есть? – он воздел к потолку указательный палец и подкатил в том же направлении глаза, так что белки над нижними веками обозначились двумя полумесяцами, точно на иконах великомучеников.
Света тоже посмотрела в том же направлении. Надо бы потолок перетянуть, подумала, цвет какой-то неудачный. А вслух сказала:
– Понятно. Ты, главное не переутомляйся, тебе сейчас вредно. Да и силы надо поберечь. Сейчас самый ответственный этап.
С этими словами она наконец-то вышла, оставив его в покое. Что крылось за словами «ответственный этап», Вадим Сигизмундович узнал лишь ближе к вечеру, когда пытался тихой сапой пробраться к холодильнику. Весь день до его слуха доносились звуки ее голоса (из чего можно было заключить, что Света ведет оживленные телефонные переговоры) и, время от времени, топот в коридоре (что могло значить, что Света не находит себе места от каких-то сильных эмоций). Когда все затихло, Успенский решил, что она все же утомилась и отдыхает в одной из комнат. Он заглянул на кухню, но увидел расслабленную и довольную сожительницу, которая лениво полулежала на «уголке», водила пальцем по тачпаду и курила. Его появление вызвало в ней новый приступ оживления.
– Вадик, я все придумала! Завтра у тебя будет большая пресс-конференция. Готовься. Я решила не распыляться на эксклюзивные и прочие интервью, а ударить сразу по всем фронтам. Ну, ты рад?
– Безмерно.
Вадим Сигизмундович вздохнул, сделал себе два бутерброда с сыром и сладкого чая, подхватил снедь и вернулся к себе.
«19 апреля 20… 01.05
это спам
Мама была учительницей. Не простой учительницей. Советской! Такой, знаешь, впитавшей в себя все самое правильное, светлое, высокопарное, чем слепила глаза советская власть. Она была наивной, простой, бесхитростной. Хотела от жизни простоты и ясности, поэтому так самоотверженно верила в «светлое будущее», в порядочность, в то, что каждый человек либо хороший, либо заблудший. И если заблудший, то надо ему помогать. Помнишь советские фильмы? Там все герои делятся на хороших, высокоморальных и тех, кого жизнь обделила человеческим участием и они стали не пропащими, но теми, кому надо помочь. И хорошие помогали им, и они тоже становились хорошим, правильными. А совсем плохих героев, безнадежных, в тех фильмах не было. Помнишь «Неподдающихся», Петрыкина из «Большой перемены», Анфису из «Девчат»? Наверное, поэтому мама и взялась учить детей, она видела в этом особую важность.
Мамы уже нет, той страны тоже, на старые фильмы можно лишь изредка наткнуться в эфире. Их показывают больше по праздникам, наверное, потому, что среди ужаса и грязи, которыми обычно теперь заполнен эфир, они выглядят веселыми анекдотами, призванными рассмешить своей наивностью. Ничего не осталось с той поры, а во мне по-прежнему живет неистребимая вера, что нет людей плохих. Что чем злее человек, тем терпимее к нему надо быть, участливее, и тогда получится отогреть его, расколдовать. Поэтому некоторые за глаза зовут меня блаженной)). Я знаю, зовут. И во дворе шепчутся: «вон, пошла блаженная», и на работе тоже от девочек доводилось услышать шепоток. А Васька, сосед, вообще в глаза меня так называет. Особенно когда пьяный. Это потому, наверное, что я никогда не отвечаю злом на зло. А может, потому, что я квашня и рохля)).
А зла вокруг много. Оно как-то вдруг полезло из всех щелей после того, как распался Союз. Треснули и надломились те идеологические скрепы, которые поддерживали и объединяли всех нас, делая из частного общим. Каждый стал сам по себе, а в одиночестве человек дичает.
Иногда я думаю, как сложилась бы моя жизнь, если бы тогда, давно, в юности, я бы уехала отсюда? Из города, который заводским серым смогом застлал мою жизнь, и она полностью растворилась в нем? Хотя… Чего теперь уж об этом думать? В моей советской юности я не особо рвалась уезжать. Тогда считалось, что советскому человеку хорошо живется везде. А потом, после распада Союза, когда со временем выяснилось, что наш маленький город больше не часть обетованной земли, а черная дыра, уезжать стало поздно и страшно. Да и мама начала сдавать, потому что верить вдруг стало не во что.
Когда верить не во что, то внимание фокусируется на реальности. Каждая ее деталь становится четче, разрывает острыми углами пелену радужного тумана, возвращая сознание из далеких далей, ради которых стоило жить, в пресловутое «здесь и сейчас»… Реальность вдруг оказалась безысходной и пугающей. А мать и не замечала этого раньше, а вместе с ней и я. Она, как настоящая идеалистка, всегда смотрела вперед, а в настоящем лишь поступала так, как следовало, для того чтобы не спугнуть то прекрасное, что должно было случиться. Обязательно должно было. Ей сказали, что будущее будет общим вот она и делала то, что нужно для «общего будущего», а о своем «личном» даже не догадывалась вспомнить. Наверное, ее подкосило, что мое «светлое будущее» перестало ей видеться таким уж светлым.
Конечно, я осталась. Ходила на работу, ухаживала за мамой, смотрела телевизор с любопытством, а иногда страхом. Наверное, я не была готова окунуться с головой в тот хаос, который сопутствовал эпохе сотворения нового мира. Наверное, я вообще не была готова к тому, чтобы оказаться самой по себе. Все вокруг словно очерчивали вокруг себя линию. Отделялись от общего – и вслепую, неумело нащупывали частное. Я не борец по натуре, мне было привычней, проще в стае. Сбившись в кучу. Так легче сохранять тепло. Я мерзла и спешила домой. В четыре стены, дальше от сквозняков. А когда мамы не стало, то прятаться от сквозняков стало негде, они проникли повсюду. Но я не решилась что-либо менять, просто стала еще тише и неприметней. Наверное, мне хотелось затаиться. Знаешь, как бывает с детьми, когда они закрывают руками лицо и думают, что теперь их никто не видит? Так и мне, наверное, казалось, что если зажмуриться и замереть, то, открыв глаза в какой-то момент, я увижу, что вокруг все изменилось. Вдруг, разом. И я замерла.
Что у меня есть теперь? Комната в коммуналке, любимая кошка (кстати, она, похоже, беременна), сосед Васька (который никого не любит, а кошку мою больше всех), работа в душном кабинете нашего градообразующего предприятия, вечно дымящего черным смогом завода, коллектив, в котором я чувствую себя чужой и неприкаянной. Вот, пожалуй, и все. Хотя нет. У меня еще есть одиночество. Как я могла его не отметить? Ведь оно в моей жизни есть явно – ощутимо и почти осязаемо, как невидимый кокон, отгораживающий меня от жизни, внутри него зябко и тоскливо.
Я до сих пор будто все жду, когда можно будет открыть глаза широко и понять, что мне не страшно. Я даже не знаю, откуда взялось вдруг во мне столько решительности, чтобы полюбить. Смешно, конечно, угораздило тетку на пятом десятке влюбиться в экранного героя. Правда смешно, даже спорить не стану. Но я так долго жила в пустом, монохромном сне, и проснуться, выбраться из него не удается никак. Может, я и не в тебя влюбилась, а просто набралась решимости впустить в свою жизнь то, что способно побудить к действию? Ведь любить – значит быть готовым на поступки. И мне кажется – я, наконец, готова к ним. Может, потому, что после хаоса и растерянности я снова (а может, и впервые за всю жизнь) обретаю веру? Моя уязвимость как отдельной единицы перестает быть пугающей или вовсе перестает быть».
Глава 11
После неспокойной ночи утро выдалось безмятежным, но холодным. Только ветер бесновался, неистово и звучно полоща палаточную ткань. Совсем близко в траве слышался разномастный стрекот насекомых, в небе раздавались редкие птичьи вскрики. Погодин открыл глаза и увидел над собой канареечно-желтый свод палатки. Напитанный утренним светом, он казался ослепительно ярким. Стрельников все еще спал. Сон его был тихим и (Мирослав отчего-то был уверен) чутким.
Ночью Владимир Сергеевич быстро, без лишней суеты, утихомирил разошедшегося помощника. Когда он взял ситуацию под свой контроль, остальные участники группы утратили интерес к происходящему – в конце концов, это отношения Стрельникова и нанятых им сотрудников, посторонних дело не касалось. Только Роднянский выглядел обеспокоенным и долго еще сидел задумчиво у тлеющих углей догоревшего костра. Побежав за Стрельниковым к месту, где на фоне темного неба, падая и вставая, трепыхался силуэт, как марионетка в театре теней, профессор попытался было выяснить подробности о том, что подвигло парня полезть на гору, заливаясь истеричным лающим смехом. Но Стрельников довольно резко осек его, и профессор несолоно хлебавши спустился к остальным.