Успенский молчал, и сейчас Свету не устраивало такое положение вещей. В самом деле, сколько можно одной тянуть этот воз? Двужильная она, что ли? Она вдохнула поглубже для продолжения обличительной тирады, да так и замерла, не сказав ни слова, только с тихим свистом выпустила лишний воздух из обиженно выпяченных губ. Вадим Сигизмундович смотрел на нее так, как не смотрел еще никогда. Лицо его было страшным. Под сведенными бровями блестели лихорадочным, недобрым блеском вытаращенные глаза, по бороздкам морщин пробегала судорога, глубокие вдохи вздымали тощую грудь. Было очевидно, что молчание его временное, подготовительное, как затишье зверя перед хищным прыжком.
И точно! Не прошло и минуты, как Успенский открыл рот и в Свету было пущено, как булыжник из пращи, меткое слово, попавшее точно в цель. Он молчал лишь потому, что судорожно перебирал в мыслях слова в поисках того единственно верного, которым сейчас хотел выразить все свое возмущение, негодование, презрение, в конце концов! К этой выскочке, которая вообразила, что смеет им помыкать! Им – самим Вадимом Успенским! Человеком, способным предсказать крушение самолета. Тем, каждое слово которого ловит страждущая толпа. «Курва» крутилось в голове – нет, не то; «лярва» – не то, но что-то близкое. Ну как же оно? Л… л…
– Л-лимитчица! – вдруг взревел он насколько умел грозно.
Света отпрянула так, будто он не слово выкрикнул, а толкнул ее в грудь со всей силы, прямо под дых. Она даже дышать перестала на несколько секунд.
– Что ты сказал? – тихо переспросила она, встав с дивана и пятясь к двери.
– Я сказал – пошла вон, – прошипел Успенский.
Он сам не понимал, что с ним. Никогда еще он такого не испытывал. Будто мягкая, текучая, как древесная смола, субстанция, из которой состояло его нутро, вдруг затвердела, превратилась в увесистый камень, который заколотился внутри так неистово и мощно, что вибрация передалась всему телу. Он чувствовал, как трясутся руки, дрожит голова, он был не властен сейчас над ними. Хуже того, он и над мыслями был не властен. Ему казалось, что и мозг его трясется так же, все в нем перемешивается, распадаясь на бессмысленные фрагменты, а потому четким и ясным остается лишь чувство – чистая, без примесей, квинтэссенция первородной ярости. Чувство, незнакомое ему раньше, разрушительное и пугающее.
– Вон! – заорал он, замахнулся и швырнул книгу туда, где стояла Света. Талмуд пролетел мимо цели, стукнувшись о стену твердой обложкой, и сполз вниз, как прибитая муха.
Света тут же выскочила из его комнаты, и почти сразу до слуха взволнованного Успенского донесся резкий, сочный хлопок входной двери. Сердце колотилось неистово, его стук разносился внутри, как тревожный набат, отбиваемый по кожаной мембране барабана мягкими наконечниками колотушек. Удары отдавались даже в горле, взгляд туманился, рука, которую Вадим Сигизмундович поднес к лицу, неудержимо тряслась, и он с ужасом понимал, что совершенно не властен над этим тремором. «Что со мной? – испугался он. – Что это было такое?»
Никогда еще Успенский ничего подобного не испытывал, и никогда еще ему не доводилось терять контроль над собой настолько, чтобы совершенно не понимать и не контролировать ничего в себе: ни порывов, ни слов, ни действий, ни мыслей. Как будто инородная, незнакомая прежде сила овладела им, вырвалась из-под спуда, в неистовом порыве отбросив тяжелый пресс, под которым была заперта долгое время. Давно подавляемая, она в секунду подчинила себе все его существо, вымела из него все привычное, понятное, подконтрольное – и завладела его оболочкой.
Успенскому стало жутко. Он лег на диван, поджал ноги, скрючился – и в позе эмбриона ощутил себя вдруг маленьким и беззащитным. «Я просто устал. – попытался он успокоить себя. – Я просто устал. Надо отдохнуть, разобраться в себе, и я снова стану умеренным, спокойным». Он закрыл глаза, дыхание его выровнялось, но ум не спешил возвращаться в состояние привычной апатии. Хоть и не любил Успенский заниматься рефлексией и самоанализом, но сейчас процесс этот в его голове запустился сам собой. Из-за страха перед случившимся несколько минут назад Вадим Сигизмундович не рискнул его останавливать и замер, будто подслушивая сам себя.
Он думал о том, что оказался в капкане, который вдруг захлопнулся неожиданно и крепко, схватив его за протянутую к приманке руку, а он даже не отследил момента, когда клацнули зазубренные края. Когда его жизнь вдруг кардинально изменилась, он какое-то время был ослеплен и оглушен внезапной переменой, а потому воспринимал происходящее, словно сон. Его мозг отказывался анализировать случившееся, и из всех чувств Вадим Сигизмундович был способен испытывать только эйфорическую радость, а еще мутный, потаенный страх, что может спугнуть свою удачу или просто неожиданно проснуться в продавленном кресле со сломанным чайником в руках. Но чувство эйфории было нездоровым, патологичным, а потому довольно скоро прошло, как лихорадка.
Первое время, встречая страждущих в душном вычурном кабинете салона, он был глух к их бедам, воспринимая происходящее как веселую игру. Он думал в большей степени о том, как бы так изловчиться, чтобы исполнить свою роль убедительно. На работе он вовсе не ощущал себя телезвездой, скорей, рядовым сотрудником, по счастливой случайности нанятым на престижную и высокооплачиваемую должность, и больше концентрировался на том, как бы не оплошать перед строгим руководством, не разгневать его. К тому же его собственные злоключения и несчастья тогда еще не успели отдалиться настолько, чтобы подернуться патиной времени. Он отчетливо помнил ощущение промозглого, липкого кома, состоящего из чувств беспросветной тоски, уязвимости, страха перед завтрашним днем. Он так долго носил внутри этот отравляющий жизнь сгусток, что сроднился с ним и стал считать некой нормой. Везение сначала напугало, а потом окрылило его. Поэтому люди, переступавшие порог приемного кабинета, не потрясали Успенского, демонстрируя ему ту грязно-серую палитру переживаний и страхов, которая была так хорошо ему знакома. Наоборот, глядя на несчастливых прихожан, он будто видел себя прежнего из другой, невезучей жизни и думал, что и с этим можно жить. Он ведь как-то мог. В конце концов, его тоже в свое время развели на деньги тем же способом – и тоже на последние. А потом этот трагический по первому восприятию случай обернулся счастливой возможностью (по крайней мере, в те дни он думал, что счастливой). Может быть, и в судьбе людей, которых ему приходилось обманывать, встреча с ним каким-нибудь немыслимым образом повернет колесо судьбы?
А потом эйфория прошла, и он понял, что по-прежнему несчастлив. «Удивительно. – подумал он тогда, – я стал богат и знаменит, а жизнь, ощущение от нее, не изменилась. Наверное, я слишком долго прозябал и чувства безысходности и тоски прошили своими корнями всего меня так, что теперь не выкорчуешь. Я по-прежнему просыпаюсь в тревоге. Тратя деньги, чувствую безотчетное волнение за завтрашний день. А сама перспектива того, что этот завтрашний день наступит, отзывается во мне паническим ужасом. Наверное, рецепт счастья был в чем-то другом – и понять это надо было гораздо раньше, пока тоска не закостенела во мне окончательно. Что я сделал не так? Где ошибся?»
Вновь ощутив себя несчастным, обманутым самой судьбой, он снова преисполнился жалостью к своим собратьям. Глядя на них, он думал о том, что даже если произойдет в их жизни счастливый случай, как с ним, то вряд ли он станет для них избавлением от этой непроходящей муки бытия. Врать им, отнимая часто последние деньги, тем самым умножая их горести и беды, стало для него невыносимо.
А Света? Первое время его даже несколько забавляла ее деятельность и безотлучность, благодаря которым создавалась иллюзия, что он не одинок. Но потом в ее обществе он стал чувствовать себя еще более сиротливо, чем прежде. Ведь одно дело быть наедине с собой в защищенном месте, и совсем другое – быть один на один с надзирателем, который в любой момент может стегнуть хлыстом. «Надо что-то решать…»
Он зажмурился и представил себе луг, чистое поле в летнем цвету. Вот он идет по нему бесцельно и бездумно, вдыхает полной грудью мягкий, ласкающий ветер, жадно подмечает краски, пытаясь вобрать в себя все. Но все это не вмещается в нем и ему хочется, чтобы грудь его стала больше, шире, распахнулась и открылась этой красоте. На секунду ему показалось, что он сумел-таки ощутить его – счастье. Счастье было в моменте, в секунде абсолютной свободы и легкости, непривязанности ни к чему. Оно было в благодарности за то, что есть где-то такие луга и есть для кого-то такие минуты, нужно просто решиться их иметь, пускать в свою жизнь…
«Странно, почему я не думал я об этом раньше. Зачем я всю жизнь просидел в своей утлой квартире, жалея себя? Почему сейчас, когда жизнь повернулась на 180 градусов, мне жаль себя еще больше? Я цеплялся за свои несчастья и неудачи, упивался ими, и мне казалось, что это перманентное, мутное страдание делает меня живым. Почему за всю жизнь я так и не догадался отцепиться от этого грязного куска пенопласта, который болтал меня из стороны в стороны, как дерьмо в проруби? Может, стоило отдаться стихии, отдаться ей и принять? Возможно, я одолел бы ее, доплыл до спокойного и радостного берега? А может ее и не пришлось бы одолевать, и она сама бы вынесла меня, указав путь? Ведь то чувство, близкое к счастью, а может и само счастье, к которому я только что приблизился в фантазии, не связано ни с чем больше, кроме легкости и благодарности за то, что я есть и мне доступны такие минуты».
«Нет, нет, надо что-то решать. И решать как можно скорее», – заключил Успенский, плотнее вжимаясь в диван.
«11 мая 20… 19.43
это спам
Наш город такой маленький, такой серенький. Я чувствую себя в нем запертой, как в консервной банке или карантинной палате. Словно мне выделили пятачок пространства, в котором я должна обитать. Словно меня отделили стеклянным колпаком от мира. Большого, пульсирующего, разного… Когда я смотрю телевизор мне так сложно вообразить, что все это яркое, пестрое, блестящее, наполненное радостью и энергией жизни, существует со мной в одном пространстве и времени, под одним небом… Я смотрю ток-шоу, сериалы, а иногда программы про жизнь звезд. Ох, когда показывают такие программы, я замираю перед экраном, как ребенок)). Все это так удивительно, так чудесно. Неужели жизнь может быть такой? Эти знаменитые люди сверкают белоснежными улыбками и украшениями, садятся в красивые машины, изящно мелькая изгибом стопы в аккуратной туфельке на высоком каблуке. Они живут такой полной, интересной жизнью, что могут себе позволить носить волосы распущенными, и это будет уместно! В общем, они живут. Живут каждый день, не дожидаясь, когда случится нечто особенное. Странно, правда, насколько разной может быть жизнь для разных людей? Мой город не располагает к жизни. Он располагает к ожиданию или к саморазрушению, если тебе нечего ждать.