меет же погон французская армия и хуже от этого не делается». Правда, сам Филатьев приехал в Сибирь из Парижа лишь в октябре 1919 (!) года и очевидцем «беспогонной» Сибирской Армии не был, сочинение же его является, в сущности, не более чем памфлетом, так что представления о нужности или ненужности погон и отношении к ним Сибиряков у Филатьева столь же умозрительны, сколь и у Зайцова, всю войну сражавшегося на Юге России.
Сторонники нововведения нашлись и среди штатских. «В большую заслугу генералу Гришину-Алмазову историк поставит, что он прежде всего чувствовал момент и умел разбираться в обстановке: он сознательно отказался от возвращения воинским чинам погонов и считал невозможным восстанавливать орденский статут (имеется в виду награждение орденами. – А. К.), так как и погоны, и ордена сразу отдавали молодую воинскую силу в руки военной бюрократии, не только не нужной в условиях гражданской войны, но и опасной», – пишет Арнольдов, хотя его аргументы трудно не признать туманными. Не менее категоричен Гинс: «Гришин-Алмазов строил армию на началах строгой дисциплины, но он не вводил погон и не раздавал орденов [138] . Мне кажется, что и то, и другое было совершенно правильно. Награждение орденами за победы в гражданской войне стерло впоследствии идейность борьбы и деморализовало военных, заразив их разлагающим честолюбием. Что касается погон, то с ними возродилась вся прежняя военная иерархия, восстановилось значение чинов, тогда как новая армия должна была выдвигать своих вождей не по чинам, а по заслугам».
Похоже все-таки, что в данном случае Гинс руководствуется скорее «передовыми», «демократическими» эмоциями, не давая себе труда задуматься, что чинопочитание и иерархия, – вне зависимости от того, различаются ли чины с помощью погон или нарукавных знаков, – составляют характерные черты регулярных вооруженных сил, отказаться от которых менее всего был расположен Гришин-Алмазов (буквально несколькими строками ниже мемуарист сочувственно цитирует его заявление: армия «должна быть создана и будет создана по типу, диктуемому во все времена, во всех странах, непреложными выводами военной науки» и проч.). Не более осмысленным является и мнение, будто ношение погон само по себе способно помешать продвижению достойных по иерархической лестнице: работая над своею книгой уже в эмиграции, Гинс имел все возможности получить сведения о том, как «не по чинам, а по заслугам» выдвигались молодые военачальники на Юге или на Северо-Западе, где погоны составляли неотъемлемую принадлежность военной формы. Рассуждения Гинса, Арнольдова и им подобные говорят, в сущности, лишь о том, что сибирской «демократии» и даже тем, кто стоял правее, импонировала беспогонная армия, в которой они видели символ чего-то нового, чуждого косности и рутины и потому гарантированно-победоносного. Среди тех, кто разделял эти взгляды, не было, однако, Алексея Николаевича Гришина-Алмазова…
Не слишком ли опрометчивое заявление? Оговоримся, что Гришин, очевидно, должен был считать замену погон нарукавными знаками на каком-то этапе целесообразной – в противном случае вряд ли он пошел бы на это, – но вопрос заключается в том, как долго мог продолжаться этот этап. И вот тут-то следует обратить внимание на свидетельство подполковника-артиллериста И. С. Ильина, летом 1918 года служившего в Народной Армии Комитета членов Учредительного Собрания (Комуч), где вместо погон также носили нарукавные знаки, только иного фасона.
С Алексеем Николаевичем Ильин познакомился между 20 и 25 августа в Челябинске во время проходившего там политического совещания (о котором ниже). Гришин пригласил его в свой салон-вагон «как товарища по оружию» и «с места принялся неистово бранить с[оциалистов]-р[еволюционер]ов, Комуч, уговаривал теперь же перейти на службу в Омск» и «при прощании заметил, что пора надеть погоны» и даже якобы порицал военное ведомство Комуча за «какие-то дурацкие нарукавные знаки, которых в русской армии никогда не носили». Последнее не может не вызвать сомнения – неужели Гришин настолько разошелся, что забыл об аналогичном знаке, украшавшем левый рукав его собственного кителя? – но, с поправкой на ошибки памяти мемуариста, неудивительные через много лет после описываемых им событий, свидетельство о желании Алексея Николаевича расстаться с «революционными» новшествами не должно быть проигнорировано.
Ведь еще один генштабист, генерал В. Г. Болдырев, познакомившийся с Гришиным-Алмазовым в том же Челябинске, так описывал трудности Народной Армии, чье руководство было связано с социалистами намного теснее, чем у Сибиряков: «К ущербу Самары началась опасная для нее тяга офицерства в Сибирь, где идеалы казались ему более близкими и где материальное обеспечение было лучше. Здесь восстановлялись [139] погоны и титулы (возможно, имеются в виду обращения «Ваше Превосходительство», «Ваше Благородие» и проч. – А. К.), стоившие стольких потоков напрасно пролитой крови. В Сибири был и весьма популярный среди военных энергичный военный министр и командующий армией генерал Гришин-Алмазов». Таким образом, в памяти Болдырева идея о возвращении погон оказывается связанной именно с периодом, когда военное министерство возглавлял Алексей Николаевич, и, возможно, базируется на каких-то высказываниях последнего во время разговоров, содержания которых мемуарист не передает. Учитывая, что в эти же недели Гришин-Алмазов подготавливает мобилизацию и переход Сибирской Армии «от добровольческой к постоянной», допустимо предположение о связи военной реформы с реформой знаков различия (хотя это остается не более чем предположением). Отдельные упоминания позволяют предположить, что готовилось и восстановление награждений орденами. Как бы то ни было, оказывается, что даже в вопросе отказа от погон, когда деятельность сибирского военного министра как будто шла в русле пожеланий «демократии», – то и дело звучали какие-то реплики, побуждавшие видеть в Гришине «опасного реакционера».
Тучи над головой Алексея Николаевича сгущались, хотя сам он и не придавал им значения.
«Старорежимные порядки» сами по себе могли насторожить правоверных социалистов, но еще страшнее были другие подозрения – боязнь «бонапартизма», «военного переворота», «диктатуры». А в решительном и волевом, щеголявшем этой решительностью даже в манерах, не чуждом позерству Гришине-Алмазове увидеть «грядущего Бонапарта» было очень легко. Даже Болдырев не преминул подчеркнуть в нем «склонность к диктатуре», не заметив, впрочем, противоречия с отмеченной тут же «демократичностью»:
«Суховатый, небольшого роста, внешностью и манерой говорить напоминавший несколько Керенского, Гришин-Алмазов обладал, несомненно, организаторскими дарованиями, энергией и решимостью, недурно говорил, был резок, казался, по крайней мере, вполне демократичным, негодовал на союзников, особенно же не ладил с чехами.
Комуч и большинство с[оциалистов]-р[еволюционеров] недолюбливали Гришина-Алмазова, бывшего раньше членом этой партии. В его погоне за фразой часто проскальзывала трудно скрываемая склонность к диктатуре. Эсеры всегда это подчеркивали».
Болдырев вполне правомерно выделяет неприязнь к Гришину именно Комуча: если в глазах сибиряков несомненные достоинства Алексея Николаевича пока были весомее глухих подозрений (и вызвали производство его в генерал-майоры «в воздаяние военных заслуг» указом Временного Сибирского Правительства от 10 июля, со старшинством с 1 июля 1918 года), то руководители «самарской учредилки», помимо революционной бдительности, имели и «внешнеполитические» мотивы недолюбливать Гришина.
Дело в том, что перед правительствами, «правительствами», региональными управлениями, существовавшими тогда на Востоке России, вставала насущная задача объединения, координации действий или хотя бы разграничения сфер влияния. В частности, Комучу приходилось сталкиваться с Сибирским Правительством (причем одним из представителей последнего был как раз Гришин-Алмазов) по вопросу о принадлежности уральских уездов. 18 июля в состав управляемой из Омска территории были включены Челябинский, Троицкий (Оренбургская губерния) и Златоустовский (Уфимская губерния) уезды, а несколько ранее там началось формирование Уральского корпуса Сибирской Армии (с 8 июля им командовал генерал Ханжин). В Челябинске же прошло два совещания (15–17 июля и 20–25 августа), где «Самара» и «Омск» договаривались «о возможном порядке организации всероссийской власти» и вели, по мнению Гинса, скрытую «борьбу за власть». В начале августа Гришин-Алмазов с министром снабжения Серебренниковым ездили и в Екатеринбург, – Уральское Правительство изъявляло готовность войти в подчинение Сибирскому, но «с предоставлением Уралу областной автономии», на что омские министры согласились, оставив ни с чем посланцев Комуча.
Участие во всем этом Алексея Николаевича не могло добавить ему симпатий со стороны самарских социалистов, а на «первом челябинском совещании» он и вовсе выступил прямым противником претензий Комуча на всероссийскую власть, обвинив его в проведении «принципа партийности» в ущерб общегосударственным интересам и в том, что «учредиловцы»… пренебрегают «национальными правами башкир и киргизов». Ни до, ни после этого Гришин-Алмазов, насколько известно, не был радетелем прав башкир, киргизов или вообще каких-либо отдельных народов, поэтому здесь можно заподозрить ловкий демагогический ход: с «демократической» точки зрения покушение на «самоопределение наций» было деянием криминальным и компрометировало Комуч намного сильнее, чем любые «принципы партийности».
Деятелей Комитета членов Учредительного Собрания могла беспокоить и угроза «измены» одного из них. Входивший в Комитет Оренбургский Атаман, генерал А. И. Дутов, 26 июля приехал для переговоров в Омск, причем предварительно связывался по прямому проводу с Гришиным, в частности, запросив: «…Прошу сообщить, застану ли я Вас в Омске или в каком другом городе по железной дороге», – и получив в ответ многозначительное: «Я из Омска пока никуда не выеду и буду ожидать Вас здесь. Нам надо будет обо многом переговорить, многое решить, и я не сомневаюсь, что мы с Вами и Вр[еменное] Сиб[ирское] Правит[ельство] поймем друг друга и сделаем все возможное для нашего общего дела – возрождения России» (как красноречиво здесь игнорирование Комуча!).