Действительно, ведь даже в письме Дутову, не рассчитанном на публикацию и какой бы то ни было пропагандистский эффект, он ставит, как мы видели, на одну доску «большевизм и германизм» как равно враждебные России силы. Именно Гришин, по словам того же Гинса, «был взбешен» недостаточно непримиримым тоном правительственной декларации о непризнании Брестского мира и настоял на принятии новой: «Близится день, когда сибирская армия с другими братскими и союзными силами станет в ряды борцов на новом русско-германском фронте», «во имя общероссийских и союзных интересов сибирская армия готовится к совместной с союзниками мировой борьбе» (чтобы убедить членов кабинета, генерал ссылался на «неудовлетворенность» чехов и других союзников прежним вариантом, но, поскольку вообще-то он никогда не заискивал перед иностранцами, здесь можно заподозрить тактический ход). Поэтому имел свои основания тот журналист, который, теряясь в догадках о причинах отставки Алексея Николаевича, увидел в этом… «немецкую руку»:
«Кризис связывается с интригой против Военного министра, идущей из какого-то германофильского источника…
Генерал Гришин-Алмазов принимал деятельное участие в подготовке восстания против большевиков и в осведомленных кругах давно известен как германофоб. …Раньше, чем Временное Сибирское Правительство опубликовало свое обращение к союзникам, Г[ришин]-А[лмазов] послал с курьером телеграмму к союзным войскам, в которой выразил твердую уверенность, что русские войска будут вскоре биться с ними рука об руку против Германии… Несомненно, что в немецких интересах такая фигура, как Г[ришин]-А[лмазов], должна быть снята со счета [140] . Немецкие агенты и развили в этом направлении свою деятельность. Некоторые из них уже нащупаны, а в дальнейшем будут приняты меры к обезврежению работы и тех, которые еще скрываются…»
Никаких агентов, конечно, никто тогда не поймал, да, кажется, и не «нащупывал», но дело не в этом. На фоне такой репутации Гришина версия Гинса, допускающая перемену внешнеполитического курса, кажется неубедительной; более того, известно, что мемуарист приписывает генералу (теперь уже ссылаясь на личный разговор с ним) и еще одну фразу, в которую трудно поверить: после отставки Алексей Николаевич на вопрос «а как к вам относятся чехи?» – якобы отвечал: «Чехи? Они всегда приходили в ужас, услышав о моем желании уйти в отставку». Дружный хор других свидетельств утверждает, однако, что отношения Гришина-Алмазова с чешским командованием после переворота быстро испортились и были по меньшей мере «натянутыми», и такая потеря генералом чувства реальности совершенно неправдоподобна (не говоря уж о том, что непонятно, когда это у Гришина ранее проявлялось «желание уйти в отставку» и почему он обсуждал его не с кем-нибудь, а именно с «ужасающимися» чехами). В мемуарах Гинса, о котором недоброжелательно настроенный современник писал: «…У Гинса никогда не узнаешь, то ли он тебя поцеловать хочет, то ли яду подсыпать», наряду с уникальными наблюдениями и меткими характеристиками содержится немало необъективного, подчеркивающего выигрышную роль автора на фоне окружающих, и страницы, посвященные отставке военного министра, представляются именно такими.
Заметим, что уже знакомый нам американский генеральный консул Гаррис (который, конечно, не преминул бы отметить хоть малую тень «германофильства» или перемены внешнеполитической ориентации, если бы ему были известны хоть сколько-нибудь достоверные слухи об этом) в своем донесении в Вашингтон написал лишь: «Алмазов повинен во многих неблагоразумных поступках, главным из которых было его заявление о том, что Сибирь является ключом ко всей ситуации и что союзники нуждаются в Сибири больше, чем Сибирь в союзниках. Он также заявил, что чехи более не нужны, что они могут убираться вон». Но даже такое скупое изложение событий было скрыто дипломатическою перепиской, населению же предлагались туманные намеки на «немецких агентов» или версии, которые, при кажущейся обстоятельности, все равно ставили в тупик:
«В конце раута, в том периоде его, когда, как говорится, дружеская беседа принимает “затяжной характер”, между г[осподином] Престоном и военным министром Гришиным-Алмазовым завязался разговор, носивший с обеих сторон форму, чуждую дипломатических условностей, причем г[осподин] Престон чувствовал себя гораздо более свободным от дипломатических форм, нежели его собеседник. Речь зашла об относительном значении участия в войне Англии и России.
Г[осподин] Престон, естественно, оттенил громадную роль, которую играет в войне Англия, и указывал на второстепенную роль России. Гришин-Алмазов, не соглашаясь в оценке роли России, указывал, что содействие России может сыграть и в будущем решающую роль, и что в силу этого для интересов наших союзников важно дать возможность России сыграть такую роль. Повторяем, что беседа велась в более чем непринужденной обстановке, когда г[осподин] Престон не всегда удачно (с дипломатической точки зрения) выбирал выражения.
Через некоторое время в совете министров получена была “нота” союзных консулов, в которой они, усматривая в словах Гришина-Алмазова, сказанных на “обеде с вином”, оскорбление для “представляемых” ими держав, требовали увольнения Гришина-Алмазова…»
Вдумчивый читатель от такой сверх-дипломатично изложенной версии не мог не придти в недоумение: до какой же степени «затяжной характер» должна была носить беседа и насколько же чуждыми «дипломатических условностей» должны были оказаться собеседники, если сравнительно невинный спор в подпитии на тему «кто лучше воюет» приводил к столь значительным внешнеполитическим последствиям?! Трудно было также не разделить негодования по адресу тех членов кабинета, кто поддержал консульский демарш и в свою очередь повел настоящую атаку на генерала – «полноправных» министров Патушинского и Шатилова и товарища министра иностранных дел М. П. Головачева:
«Мы уже говорили, – писала омская «Заря», – что политика – не дело молодых людей, не достигших зрелого в умственном отношении уровня…
…Когда теперь, в демократической России, от ее имени, выступает пред Европой приват-доцент Головачев, не знающий разницы между послом и посланником, между дипломатическим представителем и консулом, берущий на свою юную смелость (Головачеву было 25 лет. – А. К.) в высшей степени ответственный акт и не сумевший найти выхода, который в равной мере удовлетворял бы и чувству нашего национального достоинства, и общим для нас и наших союзников интересам… тогда мы, выражая удрученное русское общественное мнение, должны сказать: не место в русском министерстве людям, не имеющим понятия о своих национальных обязанностях…
С не меньшим удовлетворением мы встретим известие об уходе из министерства г. г. Патушинского и Шатилова, не только не нашедших в себе достаточного ума и национальной чести, чтобы удержать этого молодого человека от преступных бестактностей, но наоборот, расписавшихся в тех последствиях, которые эти бестактности за собою повлекли.
В исключительно тяжкую для русской государственности минуту они пошли не по дороге защиты достоинства того государства, во главе которого поставила их злая судьба России, а по какой-то иной дороге – какой?»
Многозначительный вопрос, по-видимому, намекал, что демарш иностранцев был лишь поводом, и устранение Гришина-Алмазова из кабинета министров имело другие, «внутриполитические» причины (хотя ситуация, когда из-за обиды, в сущности, случайного человека в воюющем государстве увольняют военного министра, от этого не становится менее унизительной). И правда, свои мотивы были у каждой из сторон: Головачев считался более правым, и за ним, как утверждалось, маячила тень Иванова-Ринова, в то время как Патушинский и Шатилов были ярыми социалистами и, наверное, разделяли опасения своих единомышленников по поводу «диктаторских» устремлений Гришина-Алмазова.
Интересно, что атаки на Алексея Николаевича начались еще до челябинского скандала: 14 августа при обсуждении вопроса о составе делегации «на совещание о создании всероссийской власти» представители местных социалистов-революционеров потребовали, чтобы в делегацию не входили «неполноправные члены» Правительства. Статус министров был, однако, не более чем ширмой, потому что следующим требованием стало – не командировать на совещание несомненно «полноправного» И. Михайлова как «уклонившегося вправо». Тем не менее 27 августа (то есть после «обеда с вином»!) делегация была сформирована в составе Патушинского, И. Михайлова, Гришина-Алмазова и Иванова-Ринова, причем Алексей Николаевич в очередной раз навредил сам себе, не отказавшись от удовольствия зачем-то позлить склонного к истерикам Патушинского заявлением, что тот включен в состав делегации «пока». «Это “пока” и вызвало гневное возражение Патушинского, что значит “пока”? – записал в дневнике Вологодский. – Но под общим давлением инцидент не дошел до открытой ссоры, хотя обмен репликами и был нервный».
Быть может, в этой взрывоопасной обстановке хватило бы только консульских «нот». И все же, если бы повод оказался совсем уж смехотворным, вряд ли дело дошло бы до кризиса: И. Михайлов и Серебренников были на стороне Гришина, а Вологодский нерешительно колебался. Так что же ужасного сказал генерал на «обеде с вином», после чего его отставка стала неминуемой?
Некоторый свет на обстоятельства скандала проливают мемуары полковника Ильина, присутствовавшего на «обеде», который на самом деле был скорее «ужином», затянулся же далеко заполночь. «Еда была обильная, вина и водки – масса, пили здо́рово»…
«Вероятно, было часов 5 утра, – пели, плясали вприсядку, шумели, обнимались, – вспоминает Ильин. – Вдруг поднимается Гришин-Алмазов со стаканом в руке и говорит речь. Он начал с того, что рассказал о борьбе Сибири с большевиками (почему Алексею Николаевичу захотелось рассказать об этом именно в такой час, остается только догадываться. – А. К.), говорил о необходимости твердой власти, резко нападал на социалистов всех оттенков и, наконец, перешел на союзников, сказав, что англичане, предав царскую фамилию, и сейчас тоже, как всегда, играю