«Так заплатили мне за все мои жертвы», – вырвалось однажды у генерала, хотя он и старался «ко всему относиться до некоторой степени юмористически». Основания для горьких слов действительно имелись: если и не «жертвы», то заслуги Алексея Николаевича бесспорны. Здесь были и самоотверженная работа по организации подполья, и волевое и рискованное решение выступить вместе с чехословаками и развить первоначально слабыми силами широкомасштабные действия, и, наконец, строительство Сибирской Армии, численный рост которой говорил сам за себя (15 июня – 4 051 человек, 19 орудий и 17 пулеметов; 30 июня – 11 943 человека, число пулеметов возросло до 108; 20 июля – 31 016 человек, 37 орудий и 175 пулеметов; 1 сентября – еще до постановки в строй мобилизованных – 60 259 человек, 70 орудий и 184 пулемета, хотя от этой численности вооружено и было лишь около 63%: винтовок в Сибири не хватало)… причем все это происходило на фоне непрекращающихся боев, о чем нередко забывают. Так, бездумно опираясь на цитату из воспоминаний Гинса («Гришин-Алмазов не считал возможным приступить к мобилизации до того, как будут подготовлены казармы, обмундирование, снаряжение, унтер-офицерский состав, подробный план набора, распределение контингента») и не разобравшись в происходившем на Восточном театре военных действий, несправедливый упрек бросает полковник Зайцов: «Удаленная на 1500 км от боевого фронта по Волге и на 800 км от Екатеринбурга, Сибирская армия формировалась не спеша»; «тяжесть борьбы на фронте, таким образом, ложилась исключительно на чехов и на Народную армию в Поволжьи»…
Это было написано через десять с лишним лет; а в сентябре 1918-го выгнанного в отставку генерала могли уязвлять и обычно усиливающиеся в таких случаях злобные сплетни и инсинуации – не о них ли вспоминал позже большевицкий автор, когда утверждал, будто Гришин-Алмазов был всего лишь прапорщиком и оказался «слишком мал для работы во внеказарменной обстановке»? Впрочем, звучали и сочувственные голоса (в бумагах Алексея Николаевича сохранилась подборка таких газетных вырезок с заголовком «Печать о моей отставке»):
«В лице его временное сибирское правительство потеряло одного из немногих действительно ценных работников, искреннего патриота, честного и умного государственного деятеля. Мы знаем, что обстановка увольнения была тяжела для его самолюбия, знаем, что́ должен переживать при такой обстановке человек, не знающий в глубине своей совести вины перед родиной, и считаем долгом выразить ему искреннее сочувствие. Пожелаем, чтобы его способности и честный патриотизм нашли поскорее новое заслуженное применение… Пожелаем генералу Гришину-Алмазову хладнокровия. Он должен знать, что все любящие родину и трезво мыслящие русские люди знают его заслуги».
Хладнокровно или нет, но генерал внимательно наблюдал за всем, что происходит на политической сцене. Он и ранее стремился «входить решительно во все подробности налаживавшейся тогда общественной жизни», и «двери его кабинета были широко открыты всем, имевшим до него дело»; теперь же, поневоле оказавшись свободным от военных забот, Гришин стал задумываться о наилучших способах борьбы против большевизма.
Еще недавно Алексей Николаевич уповал на Государственное Совещание, куда сам так и не попал (оно прошло с 8 по 23 сентября в Уфе и избрало «Временное Всероссийское Правительство» или «Директорию» из пяти человек). В августе он писал Дутову: «Я надеюсь, что уфимское совещание, в котором Вы примете участие, сумеет создать единую твердую всероссийскую власть из лиц, сумеющих объединить все патриотически и государственно настроенные элементы и устранить всех тех, которые и в будущем осмелятся мешать общему делу, – власть, которую Вы и я будем единодушно поддерживать». Однако теперь надежды, по-видимому, рассеивались: могло настораживать сохранявшееся засилье социалистов и включение в состав Директории Вологодского, чье поведение по отношению к Гришину последний не без оснований должен был расценивать как предательское. Уродливые сцены в Совете министров также укрепляли в мысли, что спасением должна быть диктатура, но тогда возникал вопрос о диктаторе.
Иванову-Ринову генерал не мог верить, о Колчаке не было заслуживающих внимания известий, и в своих раздумьях Алексей Николаевич остановился на генерале Алексееве. Но Алексеев был на Юге России, а значит, следовало ехать туда: согласно рассказу современника, от «вынужденного безделья» Гришин-Алмазов «страдал больше, чем от всего остального».
«Состоявший в распоряжении Совета министров» генерал не сделал, кажется, ни попытки заручиться какими бы то ни было полномочиями или устроить себе командировку в Екатеринодар. Очевидно, ни малейшего доверия к недавним коллегам по кабинету уже не оставалось, а содействие их было тем более проблематичным, что на Юге Гришин вряд ли мог рассказать о них что-либо лестное. Поэтому уезжать из Омска приходилось нелегально: Алексей Николаевич переоделся в штатский костюм, служивший ему во времена подполья, и даже завел пенсне, «чтобы изменить выражение лица». На всякий случай при себе были фальшивые документы.
«Я выехал за несколько часов до отхода поезда, – вспоминал единственный попутчик генерала (его бывший штаб-офицер для поручений), – взял билеты и устроил места в переполненном поезде. Генерал подъехал к самому отходу поезда, поспешно вошел в вагон и поместился, за отсутствием более удобного, на верхней деревянной полке, предназначенной для вещей.
Когда поезд тронулся, мы вздохнули облегченно, но из предосторожности до вечера даже не говорили друг с другом…»Прервемся здесь, чтобы сказать несколько слов о судьбе жены генерала, Марии Александровны, на которой в каком-то смысле сказалась карьера мужа (она осталась в Омске, и более увидеться супругам было не суждено). Ненадолго вознесенная, благодаря высоким должностям Алексея Николаевича, в «великосветские» круги сибирской столицы, Гришина-Алмазова не утратила некоторого значения и в 1919 году, став хозяйкой одного из наиболее известных омских политических салонов. Вологодский писал об этом: «…В квартире генеральши М. А. Г[ришиной]-А[лмазовой] образовался политический салон с монархической тенденцией. Эта генеральша [–] от природы очень неглупая женщина, но далеко не обладает теми качествами, которые нужны, чтобы вести такой салон. Политику в нем творят другие лица, в том числе называют одного из видных наших министров (кажется, намек на И. А. Михайлова. – А. К.). Хозяйка же салона только весело и приятно обставляет в нем времяпрепровождение. В нем бывают и представители Совета Министров, и высшие военные чины, и видные представители чистой буржуазии (буржуазии, не занимающейся политикой? – А. К.). В салоне подвергается резкой критике деятельность отдельных министерств, обсуждаются действия наших союзников, немало достается чехословакам. Там же зондируется общественное мнение относительно намерения некоторых кругов о смене министров и пр.». Неудивительно, что происходившее там обрастало массой сплетен – от «участия в веселых застольях» Верховного Правителя адмирала Колчака (о чем премьер-министр, скажем, ни разу не упоминает) до якобы имевшего место там же… убийства одного из гостей «в пылу политического спора» (!).
«Веселое и приятное времяпрепровождение» чуть не обернулось для Марии Александровны трагическими последствиями. Эвакуируясь из Омска (вопреки встречающимся утверждениям, вовсе не «в поезде Верховного Правителя»), она была арестована и в январе – феврале 1920 года содержалась в иркутской тюрьме. Современница запомнила ее не потерявшей гордости и чувства собственного достоинства: «высокая, с властными глазами, уверенными движениями и твердой поступью». Сокамерницей Гришиной-Алмазовой оказалась А. В. Тимирева, и именно Мария Александровна в ночь на 7 февраля, сорвав булавкой бумагу, которой был заклеен глазок в двери камеры, успела увидеть, как уходят на смерть А. В. Колчак и В. Н. Пепеляев, и сказать об этом Анне Васильевне. «Вся тюрьма билась в темных логовищах камер от ужаса, отчаяния и беспомощности. Среди злобных палачей и затравленных узников… только осужденные были спокойны», – вспоминала Гришина-Алмазова год спустя.
А тогда, в 1920-м, и сама она была на волосок если не от смерти, то от нового тюремного срока: большевики почему-то включили ее в число обвиняемых по «делу самозванного и мятежного правительства Колчака и их [141] вдохновителей». На процессе, открывшемся 20 мая, Мария Александровна виновной себя не признала и, кажется, действительно не очень понимала, что́ и почему говорится в обвинительном заключении о Военно-Промышленном Комитете, «в котором и при котором орудуют деятели “партии Народной свободы” и Гришина-Алмазова». Вопросы ей начали задавать лишь 22 мая, и они отнюдь не прояснили ситуацию: Ревтрибунал на основании показаний чиновника министерства снабжения, с Гришиной не знакомого, стал допытываться у нее о ценах на платину, когда-то у кого-то закупленную, и о содействии, якобы оказывавшемся ею Военно-Промышленному Комитету.
Подсудимая могла сказать только, что «была дамой благотворительницей», не входила в благотворительное общество имени Верховного Главнокомандующего, а на вопрос о Военно-Промышленном Комитете – что «никакого отношения» к нему не имела: «Я не могла содействовать военно-промышленному комитету хотя бы потому, что в свержении моего мужа участвовал военно-промышленный комитет (возможно, Алексей Николаевич считал, что члены Комитета поддерживали Иванова-Ринова. – А. К.), и муж мой говорил, что эта организация не заслуживает доверия, он им не давал заказов и хотел передать их кооперации». Обвинение еще пыталось на следующий день выяснить, «не вращалась ли Гришина-Алмазова» среди членов Комитета и сотрудников Бюро печати (?), но, очевидно, само увидело себя в тупике. Поэтому 23 мая обвинитель признал, что «предположение» о роли ее как «вдохновительницы колчаковского правительства» не подтвердилось, и ходатайствовал «считать Гришину-Алмазову оправданной от предъявленного ей обвинения».