мнительным; если же сбросить со счетов союзников – останутся только враги – австро-германцы. Но к немцам Федор Артурович, несмотря на свое происхождение и лютеранское вероисповедание, испытывал неприязнь даже в мирное время, и вряд ли эта неприязнь ослабла после трех лет войны и явной поддержки немцами разрушителей русской государственности, в первую очередь большевиков. Недалекое будущее покажет, что граф Келлер отнюдь не являлся «реальным политиком», способным абстрагироваться от собственных симпатий и антипатий во имя ожидавшейся выгоды, – и остается лишь спросить, а не существовало ли лица, которому взгляды, изложенные мемуаристом (тактика выжидания и опоры на «иностранцев», в качестве которых довольно явственно вырисовываются немцы), подходили бы больше, чем Федору Артуровичу Келлеру?
Увы, таким лицом является… сам свидетель, записавший приведенный выше монолог графа, – корнет Марков! Судя по всей его деятельности, он вполне подходит под категорию тех, кто «чурался авантюр», выжидал «благоприятных моментов», жаловался на недостаток сил и средств и… «активно» бездействовал. Оказавшись же осенью 1918 года в оккупированном немцами Киеве, корнет Марков, как пишет генерал М. К. Дитерихс, надзиравший за ведением следствия о цареубийстве, «был на совершенно особом положении у немцев… Он говорил, что бывал везде, и в советской России имел повсюду доступ у большевиков через немцев».
«Быть может, – комментирует Дитерихс, – в рассказе Маркова было слишком много юношеской хвастливости о своем значении у немцев, но факты видели другие офицеры, и таково было их впечатление»; быть может, корнет Марков был обязан этим «своим значением у немцев» – принятой им на себя роли курьера от Императрицы к Ее брату, Великому Герцогу Гессен-Дармштадтскому; быть может, корнет Марков был во всех своих поступках совершенно искренен… но германофильство его и стремление сделать ставку на немецкую помощь остаются неоспоримыми. А после этого рождаются слишком сильные подозрения по поводу аутентичности рассказа Маркова о позиции Келлера – рассказе, слишком сильно противоречащем другим источникам (в частности, словам из собственноручного письма Федора Артуровича: «часть интеллигенции держится союзнической ориентации, другая, большая часть [–] приверженцы немецкой ориентации, но те и другие забыли о своей русской ориентации»), – и, что еще хуже, теряется уверенность в достоверности передачи и тех слов генерала, которые кажутся вполне правдоподобными: о необходимости возвращения России на ее исторический путь и всенародного раскаяния в грехе революции или о критическом восприятии им перспектив борьбы Добровольческой Армии.
А тем временем над Малороссией и Новороссией всходила недолговечная звезда Гетмана Скоропадского.
Согласно общему мнению, слабый и неискушенный в политике генерал П. П. Скоропадский отнюдь не подходил для государственной деятельности, тем более в условиях революции, смуты и иностранной оккупации. «Меня, если можно так выразиться, выдвинули обстоятельства, – писал он сам (естественно, на литературном русском языке, поскольку ни малороссийским, ни галицийским диалектами не владел), – не я вел определенную политику для достижения всего этого, меня события заставляли принять то или другое решение, которое приближало меня к гетманской власти».
Этому признанию, кажется, можно верить, коль скоро и полтора десятилетия спустя, уже в эмиграции, бывший министр одного из гетманских кабинетов размышлял: «Скоропадскому ведь ничего и не остается сейчас, как продолжать ту игру, в которую засадили его играть 14 лет назад… Но он – сужу по всем своим встречам вплоть до последних, бывших в 1926 г., – все еще не может до конца стать украинцем, поэтому старательно играет [65] в украинство – и как неизбежно бывает с такими простодушно-хитрыми (sit venia verbo [66] ) натурами – переигрывает, ибо не знает того, где он имеет право быть “самим собой”». Не случаен поэтому вопрос, кем же был «подлинный Скоропадский»… да и существовал ли он вообще?
Пережив, как и большинство русского офицерства, гонения и унижения в 1917 году, к весне 1918-го будущий Гетман посчитал, что население Малороссии и Новороссии, в значительной степени состоявшее из «крепких хозяев» – «хлеборобов», было менее склонно к анархии и бунту, чем крестьяне Великороссии или рабочие промышленных регионов. Происходя из старинного слободского казачьего рода, неудачливый Гетман XX столетия был все-таки «петербуржцем» гораздо более чем «малороссом», и уж вовсе не «украинцем», однако, по его собственным воспоминаниям, «постепенно… надумал, что действительно наиболее подходящий – я. Во-первых, в украинских кругах меня хорошо знают, во-вторых, я известен в великорусских кругах, и мне легче будет примирить, чем кому-либо другому, эти два полюса». Решение генерала вступить на государственное поприще привело его к титулу Гетмана, который был поднесен ему 16 апреля 1918 года на «съезде хлеборобов». Известный журналист и политик В. В. Шульгин вспоминал:
«По-украински он не говорил. Его товарищ по Кавалергардскому полку и член Государственной Думы Безак рассказывал мне впоследствии, как он готовился к избранию. Он бегал по комнате из угла в угол и твердил:
– Д якую вас за привитанье та ласку (Благодарю вас за привет и любезность).
Затем будто бы он опустился на колени перед иконой и сказал:
– Клянусь положить Украину к ногам его величества.
При этом будто бы присутствовала жена Безака, убежденная монархистка, и она поняла, что “ к ногам его величества” означает к ногам Николая II. Так, вероятно, думал и сам будущий гетман. Но обстоятельства сложились так, что он положил Украину к ногам его величества Вильгельма II…»
Правдив ли этот рассказ или он не более чем легенда, полностью ли справедлив Шульгин в своем выводе или сгущает краски, – но невозможно отрицать, что одним из главных, определяющих факторов на территории Новороссии и Малороссии в это время было германское (в меньшей степени австро-венгерское) вооруженное присутствие, которое русскими людьми воспринималось, пожалуй, двойственно.
Оккупанты пришли на смену большевикам, оккупанты гнали большевиков, так что оккупанты становились – и не могли не восприниматься в таком качестве, особенно поначалу, – освободителями от дикой разнузданной толпы, от террористического режима, обагренного кровью многочисленных жертв. «В это время, – свидетельствует Скоропадский о периоде большевицкого владычества (январь – февраль 1918 года), – в одном Киеве было перебито около трех тысяч офицеров. Многих мучали. Это был сплошной ад. Несмотря на мое желание точно знать, уже при гетманстве, цифру расстрелянных офицеров и мирных жителей, я не мог установить ее. Во всяком случае, нужно считать тысячами».
В заслугу немцам можно поставить также фактический разгон ими Центральной Рады (к слову сказать, поскольку «рада» означает «совет», в Киеве при ней была советская власть), где поощрялись социалистические течения; в довершение всего, несколько украинских министров оказались замешанными в уголовщину. Ясно, что нормальной жизни с такими «правителями» быть не могло, и немецкое самоуправство оказывалось вполне уместным (разгон Рады и проложил дорогу к власти Скоропадскому).
В то же время вряд ли кто-нибудь сомневался, что в своих действиях немцы руководствовались отнюдь не симпатиями к России или хотя бы Украине. Их интересовало выкачивание из богатых южнорусских губерний сырья, и в стремлении получить хлеб германское командование, заботясь, чтобы поля были засеяны, объявило, «что урожай будет принадлежать тому, кто обрабатывал землю» («узаконив» таким образом революционный «черный передел»), и… не замедлило с жестокими реквизициями.
Таковы были чужие – враги, завоеватели; легче ли было со «своими» – населением новообразованной «Украинской Державы»?
Увы, петербургскому «украинцу» генералу Скоропадскому явно не повезло с этим населением, поскольку и среди малороссов «украинцев» оказалось не так уж много. «Сознательным» был лишь сравнительно тонкий слой провинциальной интеллигенции и «полу-интеллигенции». Странно ли, что в такой ситуации Гетман, не одаренный волею самостоятельного политического деятеля, в своих поступках и высказываниях не отличался последовательностью? Скоропадскому, который, как вспоминал его сослуживец, по своей прежней службе привык быть «чрезвычайно осторожным» и «умел молчать», со дня «переворота» и в продолжение следующих семи с половиною месяцев пришлось говорить… и он говорил, пытаясь лавировать, не всегда умело:
Генералу А. С. Лукомскому, в начале мая (по новому стилю): «что он не “щирый украинец”, что вся его работа будет идти на создание порядка на Украине, на создание хорошей армии, и что когда Великороссия изживет свой большевизм, он первый подымет голос за объединение с Россией; что он отлично понимает, что Украина не может быть “самостийной”, но обстановка такова, что ему пока необходимо разыгрывать из себя “щирого украинца”; что для него самое больное и самое трудное – это работать с немцами, но опять-таки и здесь – это единственно правильное решение, так как, только опираясь на силу, он может создать порядок на Украине; а единственная существующая реальная сила – это немцы… Вот когда удастся создать прочную регулярную армию на Украине, то тогда он иначе будет разговаривать и с немцами».
Барону П. Н. Врангелю, в середине мая: «что Украина имеет все данные для образования самостоятельного и независимого государства, что стремление к самостоятельности давно жило в украинском народе… что объединение славянских земель Австрии и Украины и образование самостоятельной и независимой Украины, пожалуй, единственная жизненная задача».
Представителю Добровольческой Армии полковнику Неймирку, 9 октября: «Я русский человек и русский офицер; и мне очень неприятно, что, несмотря на ряд попыток с моей стороны завязать какие-либо отношения с ген[ералом] Алексеевым… кроме ничего не значащих писем… я ничего не получаю… Силою обстановки мне приходится говорить и делать совершенно не то, что чувствую и хочу, – это надо понимать… Я определенно смотрел и смотрю – и это знают мои близкие, настоящие русские люди, – что будущее Украины в России. Но Украина должна войти как равная с равной на условиях федерации…»