[10] и Баргуты с Китаем». Такие рассуждения заставляют вспомнить основополагающий колониальный принцип «разделяй и властвуй», и сходство здесь, кажется, не только внешнее.
В гипотезах относительно психологии барона Унгерн-Штернберга и его внутреннего мира обычно перебирается ряд вариантов - от «евразийца» до «панмонголиста», - несмотря на своё видимое многообразие в сущности сводимых к предположению, что он полностью отрешился от культуры, в которой был воспитан и вырос, и «порвал связь с создавшей его Европой», «делаясь действительным членом в семье народов... мистически влекущей его Азии». На самом же деле тип, который кажется нам наиболее подходящим для описания личности барона, - это тип колониального или, в русских условиях, окраинного служаки, включающий в себя как героев Купера или Киплинга, так и наших «кавказцев», «туркестанцев», «заамурцев»... Сжившиеся с краем, куда забросила их судьба, но отнюдь не натурализовавшиеся в нём, перенявшие многие из местных методов ведения войны и отлично умеющие применяться к условиям природы и нравам населения и противника, но не перестающие быть офицерами своей армии и подданными своей короны, с пониманием и не без симпатии, иногда чрезмерной, относящиеся к «туземцам», - все они всё равно осознают себя европейцами, несмотря на то, что многое в них шокировало бы иного европейца. В нашем случае различие состоит в том, что литература среди прочих черт приписывает этим персонажам неизменные добродушие и гуманность, и впрямь трудно сочетающиеся с образом барона Унгерна, уважение к которому в многочисленных рассказах соседствует с неизменным страхом.
Эта страшная слава укрепляется ещё более после вступления «семёновцев» в Забайкалье в сентябре 1918 года. Об участии Унгерна в летних боях ничего не известно, а IV-й степени «Ордена Святого Георгия образца, установленного для Особого Маньчжурского Отряда», - награды, как явствует из самого названия, боевой, - он был удостоен «за то, что, командуя взводом, в январе 1918 г. разоружил Хайларский гарнизон в составе батальона». В дальнейшем же, помимо разовых поручений, самым неожиданным из которых стало назначение «заведующим и руководителем работ по добыче золота» на Нерчинских приисках, барон по-прежнему остаётся привязанным к железной дороге: вверенный ему двухсотвёрстный участок лишь «перемещается» теперь из полосы отчуждения на русскую территорию, простираясь от станции Оловянной до границы и имея «административным центром» Даурию, по которой и сам Унгерн, произведённый Атаманом в полковники, а к концу 1918 года и в генерал-майоры, получает прозвище «Даурского Барона».
Даурия была последней относительно крупной станцией перед границей, и таким её географическим положением определялись «таможенные» функции, взятые на себя бароном и навлёкшие на него многочисленные обвинения в грабежах и расправах. Того, что Унгерн творил суд скорый и немилостивый, не отрицал и единственный, наверное, из его подчинённых, кто оставил уравновешенные и информативные воспоминания - полковник В. И. Шайдицкий, при перечислении чинов немногочисленного унгерновского штаба упомянувший и такого: «Генерал-Майор Императорского производства, окончивший Военно-Юридич[ескую] Академию, представлявший из себя военно-судебную часть штаба дивизии в единственном числе и существующий специально для оформления расстрелов всех уличённых в симпатии к большевикам, лиц, увозящих казённое имущество и казённые суммы денег под видом своей собственности, драпающих дезертиров, всякого толка “сицилистов”, - все они покрыли сопки к северу от станции, составив ничтожный процент от той массы, которой удалось благополучно проскочить через Даурию - наводящую ужас уже от Омска на всех тех, кто мыслями и сердцем не воспринимал чистоту Белой идеи». И хотя упоминание о «чистоте идеи» в таком контексте звучит едва ли не кощунственно... для лучшего понимания ситуации следует присмотреться к ней пристальнее.
О том, что тыл Белых Армий представлял собою настоящую язву, написано немало и убедительно авторами из обоих противоборствующих лагерей. Белые вожди, все силы и внимание отдававшие фронту, слишком часто упускали из виду необходимость нормализации жизни на освобождённых территориях, а попытки проведения либеральной экономической политики порождали в развращённом безвременьем «мирном» населении чудовищную спекуляцию. При этом безопасная полоса отчуждения КВЖД становилась землёй обетованной для стремящихся вывозить из разорённой России заграницу товары или уносить ноги самим. И препятствием на пути к этому как раз и была Даурия.
Большинство свидетельств о «грабежах и убийствах», чинимых Унгерном, носят голословный или, как в цитированных воспоминаниях Шайдицкого, слишком обобщённый характер. Когда же речь заходит о конкретных примерах - весьма немногочисленных, - лишь близость к описываемому мешает самим авторам увидеть всю двусмысленность предъявляемых ими барону обвинений. Пострадавшие нередко оказываются и в самом деле виновными в преступных действиях, и вопрос мог стоять лишь о соответствии вины - последовавшей за нею каре: вполне вероятно, что здесь проявлялась излишняя жестокость Унгерна. Презрение к тем, кто устраивал своё личное благополучие за спиной умирающих на фронте героев, принимало у «Даурского Барона» гипертрофированные размеры, перерастая в ненависть, и не случаен рассказанный полковником Шайдицким эпизод: «На путях стоял длинный эшелон из вагонов 1-го класса и международного общества, задержанный Бароном до отправки своих частей... Ко мне подошёл Барон и спросил: “Шайдицкий, стрихнин есть?” (всех офицеров он называл исключительно по фамилии, никогда не присоединяя чина). - “Никак нет, В[аше] Превосходительство]!” - “Жаль, надо их всех отравить”. В эшелоне ехали высокие чины разных ведомств с семьями из Омска прямо за границу».
Никого Унгерн тогда, конечно, не отравил, но подобные мимоходом брошенные реплики попадали на подготовленную почву, порождая жуткие слухи о творящемся в Даурии. Что же касается реквизированных драгоценностей и товаров, то никто не осмелился приписывать какой бы то ни было личной заинтересованности в этом барону, который, отправляясь в поход, даже обстановку своей квартиры сдал под расписку как «собственность Азиатской Конной дивизии». Реквизированное продавалось, то есть шла как будто та же спекуляция, с той лишь разницею, что доходы обращались на содержание подчинённых Унгерну войсковых частей, о которых и недоброжелатель был вынужден сказать: «Будьте покойны: у барона люди не будут голодны и раздеты, вы такими их не увидите». Обеспечивал Роман Фёдорович и работу железной дороги, персоналу которой на «своём» участке установил выплату жалования в золотой монете, так же, как и всем воинским чинам.
В то же время, конечно, не все подчинённые барона были такими же бессребренниками, как он сам, и торговые операции с реквизированной «добычей» давали немало возможностей для личного обогащения, тем более что отчётности, в том числе и денежной, Унгерн не любил. Но те, кто обманывал доверие генерала, подвергались жестокому наказанию, и печальные примеры офицера-казнокрада, умершего под палками, или интенданта, закупившего недоброкачественный фураж и заставленного в присутствии барона съесть всю пробу сена, непригодного для лошадей, - должны были остановить и заставить задуматься их возможных последователей.
Принятая в войсках Унгерна система наказаний стада другой излюбленной темой россказней о «кровавом бароне». Многое в них преувеличивалось, хотя понятие «палочной дисциплины» было для его подчинённых отнюдь не отвлечённым и не образным. «Вы считаете, что было [бы] хорошо восстановить эту систему всюду?» - передаёт диалог с Унгерном «общественный обвинитель» ново-николаевского процесса. - «Хорошо». - «И по отношению к офицерам?» — «То же самое». - «Значит, вы считаете, что дисциплина, которая была в войсках при Павле, при Николае I, - это правильно?» - «Правильно».
Отметим здесь принципиальное непонимание «собеседниками» друг друга: если для коммунистического прокурора Императоры Павел и Николай - это пугала, сами имена которых являются отталкивающими ярлыками, то для русского офицера с ними связаны воспоминания о славных боевых страницах, которым отнюдь не мешали павловские (и суворовские, о чём есть упоминание в «Науке побеждать»!) палки и николаевские шпицрутены. За коммунистом стоит отвлечённая идея, в теории ужасающаяся телесным наказаниям, но допускающая децимации[11] и систему заложников; за офицером же - взгляд на всемирную военную практику, лишь в начале XX века отказавшуюся от этих наказаний.
Упоминают мемуаристы и о манере Унгерна загонять провинившихся на крыши домов, однако эта мера, при всей своей необычности, не выглядит простым самодурством. «Зимой, - рассказывает современник, - барон не сажал на губу[12]: арестованный, одетый в тёплую доху, выпроваживался на крышу, и там, особенно в пургу, судорожно цеплялся за печную трубу, чтобы не быть сдутым с 20-метровой высоты на чуть припорошённую снегом промерзшую даурскую землю. Трое суток такого сидения превращали в образцовых солдат самых распущенных и недисциплинированных людей». И неудивительно, что мемуарист, бывший в 1920 году юнкером, вспоминал, как его однокашники «как только где-либо усматривали барона, так опрометью кидались в броневую коробку[13], закрывали дверь и через бойницы следили, куда продвигается опасность».
В то же время жестокость генерала, стремившегося передать всем своё убеждение, что за проступки человек должен отвечать по самому большому счету, не порождала среди унгерновцев ненависти к своему начальнику. «Зверства, какие творил барон, посильнее семёновских, - писал один из его резких и вряд ли справедливых недоброжелателей, - но всё-таки, когда барон уходил из Даурии, за ним пошли почти все, а он насильно никого не тянул; кто хочет, пусть идёт, а кто хочет, ради Бога, оставайся. И за бароном пойдут, потому что барон никогда не бросит, барон умеет и знает, когда нужно поддержать».