Яснее всего об этом говорят следующие два пункта:
«При встрече действующих отрядов, численностью более 1 000 человек, с отрядами одинаковой и большей численности, действующими против общего противника, общая команда переходит к тому начальнику, который вёл непрерывную борьбу с Советскими комиссарами на территории России, причём не считаться с чином, возрастом и образованием...
При мобилизации бойцов, пользоваться их боевою работою по возможности не далее 300 вёрст от места их постоянного жительства. После пополнения отрядов нужным по количеству имеющегося вооружения кадром новых бойцов, прежних, происходящих из освобождённых от красных местностей, отпускать по домам».
Они, как видим, устанавливают безусловное главенство местных повстанческих командиров над пришедшими из-за кордона и интересный принцип «ротации» кадров, к которому в годы Гражданской войны на разных фронтах иногда пытались прибегнуть начальники, имевшие дело с партизанскими контингентами. Очевидно, что постоянно обновляющийся состав войск не успевал бы проникнуться идеей похода «от азиатских степей до берегов Португалии», а перенимавшие командование местные партизаны не могли воспринять иной общей «идейной платформы», кроме освобождения России от большевизма. С другой стороны, всё это лишь в небольшой степени касалось самого Унгерна и его ударной группировки, подчиняться с которой кому бы то ни было барон, конечно, не стал бы. Так, может быть, мечта о «Жёлтой Империи» и повсеместном распространении буддизма тоже составляла его «личную собственность», которую он не собирался распространять среди сибирских повстанцев?
Чтобы ответить на этот вопрос, следует попытаться понять источник подобных интерпретаций личности барона Унгерна, и это вполне возможно: как представляется, все версии о его «буддизме» и «панмонголизме» восходят к книге приват-доцента и журналиста А. Ф. Оссендовского, носящей звучное заглавие «Звери, люди и боги». В определённом смысле слова Оссендовский стал «злым гением» барона Унгерна, хотя и не мог, скорее всего, оказывать никакого влияния на поступки генерала. Не более чем легендой остаётся рассказ, будто «Оссендовский внушил... дегенерату Унгерну мысль реставрировать дом Романовых, а сам на полученные от Унгерна средства поехал на восток за царём Михаилом Романовым, местопребывание которого якобы было известно только ему - Оссендовскому», а версия о какой-то исключительной роли «советника барона» базируется, с одной стороны, на диком и ложном взгляде, что любой человек, попадавший в поле зрения Унгерна, уже был обречён, и поэтому для благополучного проезда через Ургу необходимо было обладать сверхъестественной удачей или немыслимыми заслугами, - а с другой - на сочинениях самого Оссендовского.
Они-то и сослужили барону, а вернее - уже его памяти, чрезвычайно скверную службу. Общавшийся с генералом не более двух недель и далеко не ежедневно (как то видно из его собственного рассказа), журналист настойчиво стремится создать представление о себе как о «конфиденте» Унгерна: повествование наполнено «монологами» барона, чуть ли не умоляющего его: «Я столько лет вынужден был находиться вне культурного общества, всегда один со своими мыслями. Я бы охотно поделился ими...»
В принципе, желание Унгерна выговориться перед случайным собеседником ничему не противоречит, беда лишь, что в качестве такового ему попался человек, постоянной беллетризацией и приукрашиванием напрочь обесценивший как свои собственные свидетельства, так и всё рассказанное ему. Это начинается уже с навязанного Оссендовским «литературному Унгерну» стиль речи - выспренного, театрального, даже ходульного, исполненного позы и декламации и резко расходящегося со всеми другими свидетельствами о манере барона говорить (сравним хотя бы впечатления Першина: «Говорил он деловито, был скуп на слова и, видимо, совершенно не заботился о впечатлении, им производимом на других. В нём не замечалось и тени какого-либо позёрства»).
Будем ли мы после этого верить Оссендовскому и в его рассказах о том, что Унгерн принял буддизм и исступлённо кричал: «Умру... Я умру... Но это ничего!.. Ничего!.. Дело уже начато и не умрёт... Зачем, зачем мне не дано быть в первых рядах бойцов за буддизм!? Зачем так решила Карма?..» - Очевидно, что использование такого источника возможно лишь там, где он хотя бы не противоречит другим свидетельствам, не столь откровенно литературным и эмоционально окрашенным.
Иногда говорят, что мысли «оссендовского Унгерна» находят подтверждение в протоколах допросов Унгерна исторического. Достоверность последнего источника, однако, сразу должна быть поставлена под сомнение, ибо в нём не стенографируются, а пересказываются ответы пленного генерала, причём легко могут оказаться утерянными какие-либо штрихи, чрезвычайно важные в столь деликатном вопросе, как духовные искания. Тем не менее прислушаемся и к протоколам.
«Идеей фикс Унгерна является создание громадного среднеазиатского кочевого государства от Амура до Каспийского моря. С выходом в Монголию (когда? в октябре 1920-го, маршем на Троицкосавск? - А. К.) он намеревался осуществить этот свой план... Жёлтую расу он считает более жизненной и более способной к государственному строительству, и победу жёлтых над белыми («белыми» в смысле расовом, а не политическом. - А. К.) считает желательной и неизбежной», - записывают допрашивающие, резюмируя: «заражён мистицизмом и придаёт большое значение в судьбе народов буддизму». В то же время уместен вопрос, в чём заключался «мистицизм» барона, коль скоро он тогда же проницательно отмечал: «Если вы знакомы с восточными религиями, они представляют собой правила, регламентирующие порядок жизни и государственное устройство», считая это свойство присущим и коммунистическому учению, которое также расценивал как религиозное. По крайней мере, именно на Востоке, как следует из этих слов, мистики он не нашёл или не разглядел (за исключением «прикладной сферы» гаданий).
Непредвзятое чтение остальных утверждений, которые содержатся в цитированном фрагменте протокола, по сути дела, ставит нас всего лишь перед политическим прогнозом, наряду с особенностями географии и этнографии учитывающим и вероисповедный фактор. К духовной области можно было бы ещё отнести «желательность» победы жёлтой расы, якобы исповедуемую нашим героем, выгодно отличающим «кочевников» от обитателей Запада: глубинная неприязнь Романа Фёдоровича к современной ему европейской культуре подтверждается и другими источниками. Но делает ли он на этой основе свой личный религиозный выбор?
Ответ, по нашему мнению, можно найти в изложении взглядов Унгерна, встречающемся в одной из эмигрантских работ о нём. К сожалению, это тоже только изложение, не сохраняющее тонкостей и нюансов, местами тёмное; тем не менее основное содержание оно должно воспроизводить, и содержание это вполне красноречиво.
«Барон утверждал, что с некоторого времени человеческая культура пошла по ложному и вредному пути. Вредность барон усматривал в том, что культура нового времени в основных проявлениях перестала служить для счастья человечества - возьмём ли её, например, в области технической или новейших форм политического устройства, или же, хотя бы, - в сфере чрезмерного углубления некоторых сторон человеческих познаний, потому что Р[оман] Ф[едорови]ч считал величайшей несуразностью, что вновь открытые глубины этих познаний не только не приблизили человека к счастью, а, пожалуй, отдалили и в будущем ещё больше [будут] отдалять от него.
Таким образом, культура, как её обычно называют - европейская культура - дошла до отрицания себя самой и из величины подсобной сделалась как бы самодовлеющей силой.
На поставленный ему собеседником вопрос о том, в какую же именно эпоху человечество жило счастливее, Р[оман] Ф[едорови]ч ответил, что в конце средних веков, когда не было умопомрачительной техники, люди находились в более счастливых условиях, хотя это и звучит как парадокс (вспомним, что в ту эпоху и рыцарство было таковым в любимом для барона Унгерна смысле).
Для двадцатого века уже ясно, что развитие техники идёт в ущерб счастью рабочего, потому что машина вытесняет его шаг за шагом. Борьба за существование обостряется, говорил далее барон, развивается чудовищная безработица, и, как результат изложенного процесса, - повышаются социалистические настроения.
Барон Унгерн полагал, что Европа должна вернуться к системе цехового устройства, чтобы цехи, т. е. коллективы людей, непосредственно заинтересованных как в личном труде, так и в производстве данного рода в целом, сами распределяли бы работу между сочленами на началах справедливости».
Таким образом, противопоставляются не религии и даже не цивилизации (о каком «цеховом устройстве» может идти речь в «кочевом государстве»?), а эпохи - и именно с этой точки зрения Унгерна и привлекали «народы-конники», в качестве примера которых он приводил «казаков, бурят, татар, монголов, киргизов, калмыков и т. д.»: только они казались барону стоящими «на той же ступени культурного развития (м[ожет] б[ыть] только в иных формах), которое было в Европе в конце XIV и начале XV вв.».
«Унгерн заявляет себя человеком, верующим в Бога и Евангелие и практикующим молитву», - косноязычно фиксируют советские писаря; «считает себя призванным к борьбе за справедливость и нравственное начало, основанное на учении Евангелия». Нет оснований оспаривать столь явно выраженное исповедание своей веры и утверждать, как это упорно делается вопреки всему, будто барон стал-таки буддистом. Более того, приведённое выше пространное изложение взглядов нашего героя также резко противоречит самому духу буддизма неоднократно подчёркнутым стремлением к переустройству земной жизни во имя достижения счастья...
Для буддиста «счастьем», и то в довольно специфическом смысле, может быть названа лишь «нирвана», надежду на которую приписывает своему «Унгерну» Оссендовский. Счастье же, составляющее цель человеческого общежития, счастье, нарушаемое вытесняющим человека машинным производством, счастье, достижимое оружием, - не только разительно отличается от восточного идеала и соответствует идеалу