Белое движение. Том 1 — страница 15 из 152

Впрочем, известны и случаи волевого вмешательства Вождя Армии, когда пошатнувшаяся воля Михаила Васильевича, изнемогавшего под грузом небывалой ответственности, находила поддержку в спокойной решимости Императора (хотя, заметим, конкретные решения не могли быть приняты Им иначе, как по докладу того же Алексеева). Несколько отвлекаясь от этой темы, рискнем предположить, что это было возможно лишь при условии глубокого духовного сродства Верховного и Его начальника Штаба – чутко ощущая набожность других, Государь должен был особенно доверять Своему ближайшему сотруднику, о котором очевидец писал: «Алексеев глубоко религиозен… Глубокая и простая вера утешает его в самые тяжелые минуты серьезного служения родине. Отсюда же у него неспособность всегда предвидеть чужую подлость; он готов в каждом видеть хорошее… Вообще, он укрепляет себя молитвой и молится истово, совершенно не замечая ничего окружающего; он всегда сожалеет, что вечерня такая коротенькая». Это свидетельство тем ценнее, что исходит оно от человека, по «прогрессивности» своего мышления скептически относящегося к религиозным чувствам генерала, который сказал ему как-то: «А я вот счастлив, что верю, и глубоко верю, в Бога и именно в Бога, а не в какую-то слепую и безличную судьбу».

Вернемся, однако, к вопросу об участии Императора в управлении войсками. Похоже, что сам Михаил Васильевич не был склонен переоценивать роли Государя и позже вспоминал: «Вести войну и принимать ответственные решения может только о д и н ч е л о в е к[8]. Дурно ли, хорошо ли, но это будет решение ясное, определенное, в зависимости от характера решающего». Но если так – то нам снова приходится признать, что вытягивавший тяжелейший воз подготовительной работы Алексеев был фактически лишен права на логическое ее завершение, а «исключительно личная» его стратегия, вопреки мнению Деникина, предстает странным сочетанием штабного творчества (здесь он, очевидно, был полностью свободен), принятия решений, обставляемых как рекомендации (и с неизбежной оглядкой на то, что всякий риск поставит под угрозу репутацию не генерала Алексеева, а Императора Всероссийского), и… крайней ограниченности в возможностях принудить подчиненных к точному выполнению этих решений. При этом жалобы Михаила Васильевича – «я… никогда не уверен, что даже командующие армиями исполнят мои приказания» – звучат уже отражением не его личного «безволия» или неспособности к жесткой требовательности, а того несчастного положения, в котором генерал неизменно оказывался на протяжении всей войны. Поэтому и наиболее распространенные упреки в том, что Ставка не сумела весной 1916 года поддержать успешное наступление Юго-Западного фронта активными действиями других фронтов, а летом и осенью – предотвратить многотысячные потери на Ковельском и Владимир-Волынском направлениях, – должны быть в значительной степени переадресованы: требовать от подчиненных повиновения, а в случае необходимости и «власть употребить» – повторим снова и снова – следовало в первую очередь не начальнику Штаба, а самому Верховному Главнокомандующему.

Чуткий и уязвимый Алексеев должен был глубоко переживать такое положение дел, однако внешне это не проявлялось, и окружающие видели только постоянно занятого, скромного и по большей части нахмуренного генерала – вечного труженика. Михаил Васильевич был полностью захвачен многочисленными делами, в которых он, по мнению современника, не умел различать более и менее важных, с одинаковой скрупулезностью подходя и к тем, и к другим. «…Опыт указывал, – запишет он позже, – что сколько бы ни было “помощников”, они не облегчат [работы] начальника штаба, ибо и помощники, и начальник должны будут проделывать одну и ту же работу, если только все они хотят знать ход дела в армиях». Это убеждение на практике приводило к тому, что сотрудниками Алексеева могли быть только люди не творческого склада ума и души, канцеляристы, и недаром генерал-квартирмейстера Ставки, генерала М. С. Пустовойтенко, злые языки называли «Пустоместенко».


В Ставке Верховного Главнокомандующего.

Император Николай II, генералы М. С. Пустовойтенко и М. В. Алексеев (слева направо). Могилев, 12 февраля 1916


Еще более одиноким должен был чувствовать себя Алексеев среди светских, придворных офицеров, появившихся в Ставке с Императором. Еще в августе 1915 года Михаил Васильевич специально подчеркивал, что «придворным быть он не сумеет», и те же мысли звучат в его переписке тех дней: «Свое будущее я принимаю как тяжелое для себя, ибо как человек я совершенно не подготовлен к той обстановке, в которой мне придется работать, это меня тяготит, озабочивает, но над всем нашим царит Высшая воля». Пришлось ему столкнуться и с любопытством высокопоставленных бездельников, проявлявших неуместный интерес к оперативным вопросам, – но после решительного пресечения одной такой попытки со стороны генерала В. Н. Воейкова, дворцового коменданта и «Главнонаблюдающего за физическим развитием народонаселения Российской Империи», Алексееву удалось укрепить свои позиции в этом отношении. «Михаил Васильевич чуть не прищемил мне сегодня носа», – жаловался Воейков, дверь перед которым была захлопнута со всей решительностью, – и стоит ли удивляться, что его воспоминания, написанные уже в эмиграции, проникнуты резкой и нескрываемой неприязнью к Алексееву?

«Не подхожу я, не подхожу!» – сокрушенно говорил Михаил Васильевич и после того, как Государь поздравил его с зачислением в Свиту, лично принеся в кабинет начальника Штаба генерал-адъютантский аксельбант и погоны с вензелями. Впрочем, и этого жеста признания высоких заслуг генерала пришлось ожидать около полугода с момента возглавления Императором Армии. Человек, быть может, наиболее близкий Николаю II по душевному складу, Алексеев отнюдь не пользовался явными знаками Высочайшего внимания и расположения – этому мешали хмурая озабоченность одного и не-царственная застенчивость другого – и среди многолюдья Царской Ставки генерал оставался один.

По крайней мере, не приходится говорить о какой бы то ни было «алексеевской партии», и совсем уж пустыми домыслами выглядят рассуждения современника, будто «около Алексеева есть несколько человек, которые исполнят каждое[9] его приказание, включительно до ареста в могилевском дворце», – домыслами, расцветавшими на почве слухов о готовящемся «заговоре» и «дворцовом перевороте»…

* * *

Были ли эти слухи столь уж беспочвенными?

Затяжная война, которая далеко не всегда велась оптимальным образом, с ее невиданными прежде размерами – в Действующей Армии и чересчур раздутых тыловых частях насчитывалось до 12 миллионов человек, – накапливала усталость в народных массах, приводила к перенапряжению промышленности, волновала образованное общество (в первую очередь – политических деятелей) и возбуждала, особенно в последних, желание перемен. Народ мог сколько угодно ворчать, верить распускаемым сплетням или охотно сам создавать новые, – но в масштабах государственных он все еще безмолвствовал. Зато громче, чем нужно, выплескивали свою энергию в думских речах, газетных намеках и кулуарных обличениях те, в чьей среде и вправду уже вызревали заговоры.

Наиболее видным представителем этих кругов был член Государственного Совета А. И. Гучков. При этом сколько-нибудь ясной программы у него и его единомышленников, в сущности, не было – речь шла лишь о назначении министров по согласованию, а фактически – по желанию «общественности» (так называемое «ответственное министерство»), и вряд ли неправы были те, кто считал главной движущей силой Гучкова «его авантюристическую натуру, непомерное честолюбие… ненависть к современному режиму и к Государю Императору Николаю II и т. п.», то есть черты, ничего общего с заботой о России не имевшие. Сам он впоследствии признавал подготовку дворцового переворота, рассказывая о своих намерениях перехватить Императорский поезд где-нибудь между Ставкой и Петроградом и принудить Государя к отречению в пользу Наследника Цесаревича при регентстве Великого Князя Михаила Александровича. Что́ за этим должно было последовать и почему такая перемена должна была явиться благотворной – не обсуждалось и даже, кажется, не обдумывалось.

Произвести переворот предполагалось при участии офицеров запасных частей Гвардии, однако сколько-нибудь широкой вербовки заговорщиков фактически не проводилось. Не представляются заслуживающими доверия и многочисленные рассказы о вовлечении в заговор чуть ли не всего высшего командного состава армии и флота.

Одним из первых в этом ряду называют имя генерала Алексеева, но конкретных фактов, подтверждавших бы эту версию, не приводится, запись в опубликованном дневнике современника о «зреющей конспирации» выглядит позднейшей вставкой, да и сам Гучков не считал Михаила Васильевича «своим человеком», рассказывая полтора десятилетия спустя о своих письмах начальнику Штаба Верховного: «не ожидаю ответов и не получаю их».

Сам факт получения этих посланий тоже впоследствии инкриминировался Алексееву, не доложившему о них Императору и якобы нарушившему этим присягу. Таким образом, подразумевается столь угрожающий для Престола характер писем, что сокрытие их уже представляло собою преступление. Версию эту, однако, развеивает обращение к тексту документов.

Нельзя не признать, что письма составлены Гучковым довольно хитро. Основной их объем посвящен частным вопросам (заказу полевых биноклей на Обуховском заводе и винтовок – в Англии, качеству союзных поставок, «премиальной системе» на заводах артиллерийского ведомства), которые могли быть небезынтересны начальнику Штаба, но отнюдь не требовали доклада Верховному Главнокомандующему: если Гучков справедливо возмущался вынесением вопроса о биноклях на заседание Совета Министров – «Вы подумайте: правительство и бинокли. И когда меня будут спрашивать, как водится, что же делает правительство, я буду знать, что отвечать: оно заказывает (или, вернее, не заказывает) бинокли», – то тем менее он должен был относиться к заботам Императора Всероссийского.