Мы сидели с Шарлем в шезлонгах. Дома Олимпийской деревни стояли на приземистых бетонных колоннах. Под ними были разбиты газоны и расставлены скамейки. Даже в августовскую жару здесь в глубокой тени было сравнительно прохладно.
— Юри! — Шарль наклонился и положил руку мне на плечо. Он не выговаривал мое имя полностью. — Юри, честное слово, я бросил тогда спорт всерьез. Без всяких рекламных штучек. Наступила пора определиться в жизни. Я был отмечен всеми возможными для спортсмена почестями. И наивно полагал, что сделал достаточно, чтобы люди сохранили ко мне уважение. — Шарль резко откинулся к спинке. Желтое полотно крепко обтянуло его спину. — Один из журналистов заявил: «Наш Шарль умница. Отсутствием подогрел к себе интерес. Точно прикинул время. И выпорхнул на помост накануне Олимпийских игр...» Если бы этот пошляк знал мою жизнь! Печать — колокол нации… — Шезлонг тревожно заскрипел. Прямо перед собой я увидел побелевшие от волнения глаза Шарля. И щеточку усов на вздрагивающей верхней губе. — Четыре года я не показывался в залах. Тренировался только, чтобы не ожиреть. Не скрою, меня угнетает мысль, что после перерыва не совладаю с нервами. И провалюсь! И все газеты и болельщики будут потешаться или пренебрежительно упомянут... Упомянут, и только! Будто Шарль недостойная и ничтожная личность, — Шарль угрюмо сгорбился, свесив между коленей сплетенные кисти.
Мимо вразвалочку прошагали длинноногие и длиннорукие парни с бутылками кока-кола в оттопыренных карманах.
— Баскетболисты, — сказал я.
— Жирафы, — Шарль усмехнулся.
Слова «жирафы» я не знал по-французски, и Шарль пояснил его, набросав на полях газеты зверя с длинной шеей и остроконечной птичьей головкой.
Толстый медлительный человек, громко отдуваясь, спустился по лестнице. Пот орошал его жирные щеки в багровых ниточках-прожилках. Он улыбался своим мыслям.
Шарль встал и учтиво, но без угодливости поздоровался. Толстяк покровительственно кивнул. Скосил на меня выпуклые черные глаза. В них не отразилось ровно ничего. Со вздохом снял соломенную шляпу. И, обмахиваясь ею, направился в сторону пресс-центра.
— Спортивное начальство? — спросил я. Трех тренеров из команды Шарля я хорошо знал.
— Угадал, — сказал Шарль, усаживаясь. — Бывший чиновник, уволенный за ненужность, но со связями. Теперь развивает отечественный спорт. Впрочем, от тебя не потребовалось особой проницательности. — Шарль покрутил кистью. — Замучили сухожилия.
— Тебе нельзя без эластичных бинтов, — сказал я.
— Знаешь, после перерыва воспалились. Отвыкли. А в форму я входил стремительно. — Шарль потрогал ус. — Я не бог весть как уважаю герра Ницше, но он очень верно выразился: «Чти начальство и повинуйся ему, даже хромому начальству! Этого требует хороший сон. Разве моя вина, если начальство любит ходить на хромых ногах...» Да, частенько нам присылают на пробу идиотов. — Он помолчал. — Шеф, по общему мнению, бывает серьезным, лишь когда стучит в пинг-понг.
Служитель в белом комбинезоне собирал по панелям порожние бутылки из-под кока-кола. Он толкал тачку, и бутылки звенели на все лады. Вереницей потянулись на игру наши ватерполисты. Я узнал тренера. Он неуверенно подмигнул мне. «Удачи!» — крикнул я.
Изящная Мария-Луиза, продавщица магазина сувениров, помахала мне рукой из-за стеклянной витрины. Я улыбнулся.
— За четыре года меня не только забыли, — Шарль разглядывал свои ладони. — Жалели или судили мою жизнь. Получалось, будто она вроде скабрезного анекдота. А это величайшая обида. Все, что делал спортсмен, в надрывах и хрипах сокрушая рекорды и соперников, нельзя позабыть просто так, потому что он ушел. Спортивная жизнь необычна. Это суровый бой. И я вернулся на помост, чтобы доказать и опозорить неверных. Нет, Юри, честолюбие здесь ни при чем. Разве это честолюбие? Оно давно выгорело. Обиды, нанесенные еще вчера благожелательными прежде знакомыми, не тревожат, как раньше, остро и зло. Долгое время я был совершенно беззащитен. Да, я так устроен, Юри. Чье-то грубое и насмешливое слово в спину — и я уже отравлен. Может, оттого, что сам я бережлив с людьми. И всегда стараюсь найти оправдание их дурным поступкам.
Но я знаю цену моему спортивному труду. Вот здесь храню, — Шарль скользнул рукой по своей голове, рельефным мышцам на руках и груди, — воспоминание о «соленых» муках тренировок. В них по частице отпадала моя жизнь. В них спеклись радости и горе.
«Еще бы! — подумал я. — Только к нынешним соревнованиям мне самому пришлось перетаскать более двух тысяч тонн стального груза на высоту вытянутых рук. Постороннему трудно вообразить, как ведут себя при этом суставы и сердце и как порой не сладко».
Я думал и смотрел на скошенный прямоугольник тени под домом. За ним все было обесцвечено раскаленным итальянским солнцем.
— А потом в меня вошла другая мысль, Юри. А за ней еще очень много. И они не давали покоя. Сначала я думал: «Как же так? Я прежний Шарль. Та же голова, те же руки и ноги. А отношение общества ко мне резко изменилось: я не был чемпионом и ценность моя стала ничтожной».
Тогда жгуче потянуло в спорт. И не ради мести. Нет! Чтобы вывести красной краской на помосте метровые буквы: «Сила — достоинство для рабов!» Так, так, Юри! Лишь раба покорит и убедит сила. Раба!
И чтоб под моими ступнями пылали эти буквы. И чтоб, уважая мои победы, люди не превозносили меня над собой. Я плоть от их плоти, такой же, как они. А в восхвалении, кроме зависти, непременно есть доля унижения всем остальным.
И я уже горячо мечтал снова стать первым, дабы спросить у людей: «За что уважаем друг друга, за власть и силу?!» Да, да, Юри, суть не только в короткой памяти. Все это: свобода, равенство, братство, республика — словечки, не более. А дух раболепия властвует. Лишь иногда в революциях, как в славном 1789 году, люди пробуждаются. И с ужасом замечают свое подлое состояние. Но их опять умело взнуздывают. И дух раболепия торжествует! Сеет жестокость и равнодушие...
Ненавижу равнодушие! Это тупое, ватное восприятие добра и зла. Да, да, мой друг, все началось с этого. Было лишь недоумение, а тут вдруг увидел, в какую скотину превращаюсь сам. Я надорвался в бесплодных стычках с мерзостной слизью, именуемой моралью. По этой морали трус и подлец — почтеннейшие и процветающие граждане. По этой морали преступник творит правосудие.
Я стал презирать людей. Замкнулся. Думал с неприязнью: «Сие скверное племя при жизни затравило или обрекло на нищенство величайших музыкантов, композиторов, художников, писателей, философов, ученых — всех, кто украшал и очищал мир от блевотины. И оно же молилось на кретинов в чинах. Пышно их хоронило, чтобы потом бешено презирать. Презирать, когда они мертвы и больше не угрожают». Нет, Юри, мы заквашены на раболепии. А как же иначе? Видя рабство, живя в рабстве, мы не поднимаемся на него. Мы согласны. Лишь бы в нем была частица сытости.
И я понял, что только возвращение в спорт возродит меня и мою честность. Ведь я уже со всем смирился. И молчал. Потом понял: молчание — высшая из подлостей.
Юри, я отвоюю свою золотую медаль. Верну рекорды. Но прежнего Шарля они не получат. Я спрошу! Честное слово, спрошу! С первого до последнего публичного выступления по телевидению, радио и перед журналистами стану упрямо твердить: «По праву справедливости тот, кто не говорит, когда нужно, — теряет право говорить». В этой фразе американского сенатора Джона Кеннеди большой смысл. Сейчас мое время, господа. Я опять сильный. А только сильные смеют говорить. И я все выложу, Юри! Все!..
Спустя восемь дней на соревнованиях Шарль повредил позвоночник. Не закончил борьбы. И оказался на последнем месте. С тех пор я ничего о нем не слышал.
А я выиграл свою золотую олимпийскую медаль. И восторг победы слился во мне с грустью уходящей юности. Трудно поверить, но граница между юностью и трезвой зрелостью пролегла в один вечер, точнее ночь, ночь моей победы. Я вдруг явственно это ощутил. Сославшись на усталость, я ушел в свой номер. Отворил окно. И грудью лег на подоконник. Саднили намозоленные ладони, было клейко и сухо во рту. За стеной праздновали мою победу товарищи. Звенели стаканы. Пересказывались эпизоды поединка с «железом»...
И тут я впервые испытал тоску по уходящей юности. Дотоле я впитывал жизнь всем существом и не иначе, как счастье.
«Окунайся в него, — думал я. — В сиреневые зимние рассветы. Глянцевые снега. Сладковатый запах весенней прели. Движение леса. В тысячи прозрачных капель, застывших на почернелых ветвях после дождя...»
Я смотрел на спящие дома, пустые дорожки, скамейки и меркнущие в рассвете фонари. И жалел: «Почему повзросление — обязательно потери?»
Я не сознавал, что уже незаметно превратил свое счастье в трудные поиски нового. Жизнь привычно входила в меня, не вызывая опьянения...
В то далекое августовское утро я был еще очень молод. А Шарль мнился мне заурядным неудачником. Из тех, у кого не сложилась жизнь.
Однако мне льстило доверие замечательного атлета. Я жалел его, смутно догадываясь, как тяжело ему, если он решился на откровенность с малознакомым человеком. Помнится, я даже повторял про себя строфы Маяковского:
Нет людей.
Понимаете
Крик тысячедневных мук?
Душа не хочет немая идти
А сказать кому?
Своим первым тренером, горбоносым и сухим греком, я был приучен к сдержанности. Почти мальчишкой на юношеских соревнованиях Москвы я довольно легко, но не точно вырвал 112,5 килограмма. Штанга стала закручивать меня штопором. Угрожающе натянулись сухожилия. Желание удержать вес превозмогло опасения. Я отчаянно вцепился в гриф. Но через несколько секунд левый плечевой сустав наддался из суставной сумки. У меня потемнело в глазах. Я судорожно выпустил штангу за спину. И, цепенея от боли, кривясь, прижал левую руку к боку.