Карноу с ожесточением сжевал три порции сосисок, заедая хрустящими намасленными гренками. Подмигнул барменше.
Ему необыкновенно четко, до запахов и красок представилась его будущая жизнь откормленного куска мяса, ибо от упитанности и собственного веса зависела физическая мощь. Мерзкое существование: профессиональная ревность к соперникам и казенный запах нечистых раздевалок с запакощенными раковинами, обшарпанными стенами. Представил до брезгливой дрожи, как будет экономить деньги на автомобиль и что напишут о нем газеты в заметочках, набранных нонпарелью. И как отныне сам станет глазеть на призрачную своей несбыточностью жизнь избранных мира сего, сладкую недостижимую во веки веков, греховную.
Подумал с горькой насмешливостью: «Наслаждайся, Филипп, впредь благами, тебе не принадлежащими».
Барменша улыбалась многозначительно.
В коктейль-баре гремел твист. Прямо перед Карноу танцевала певица, та самая, которая пела в большом зале. Ее партнер — поджарый итальянец — азартно прищелкивал пальцами. Когда они менялись местами, перед Карноу мелькали ее блаженно прищуренные глаза, выставленный вперед худой подбородок, тощие ноги в черных ажурных чулках и яркие губы в похотливой улыбке.
Подумал пьяно: «Колдуешь?.. Ничего, твой дружок укротит тебя. Гвоздь парень». И решил: «Надо найти женщину. Возле женщины горе тускнеет».
Залпом выпил кофе, предусмотрительно поданный барменшей. Выложил на стойку деньги. Неловко сполз с табуретки. Краем глаза поймал расстроенное лицо барменши. Направился к выходу.
Остановился возле стенного зеркала. Потер складки на лбу. Лицо показалось чужим. Узел галстука съехал под воротник. Небрежным жестом поправил. Пригладил ладонью смоляные, с проседью волосы. Напряг грудные мышцы. Усмехнулся. И, непримиримый ко всему свету, зло шагнул в дверь.
На улице стоял и с грустью смотрел на витрины, редких прохожих, дома, тротуар под ногами и черное ненастное небо.
Вспомнил наставление отца: «Беду, Филипп, научись встречать улыбкой. Нет беды горше печали».
Спесиво расправил плечи, бессмысленно бормоча: «Ничего, укротим...» Побрел по улице.
Остановился у бара. Скрестил руки на груди, раздумывая, что же делать и куда себя деть. Накрапывал крохотный дождичек. За стеклянной стеной бара в сизоватом сумраке плавно перемещались люди.
«Вроде аквариума», — подумал Карноу.
Лицом к нему сидела за чашкой кофе женщина. Они встретились взглядами. Женщина спокойно смотрела, снимая длинными перламутровыми ногтями табачинки с губы.
Карноу, не отдавая себе отчета, вдруг кивнул. Женщина удивленно подняла бровь, усмехнулась. Погасила сигарету. Окликнула кельнера. Не спеша расплатилась. Встала, натягивая перчатки. Тогда он увидел, что она высока ростом, у нее узкие покатые плечи и грузные бедра.
Он желчно усмехнулся, следя за ней: «Женское обаяние... Мужчина, когда напьется, становится животным...»
Движения ее были неторопливы, когда швейцар помогал надеть легкое серое пальто. Она пошла ему навстречу, на ходу расправляя голубой свитер. Держалась прямо, чуть отведя плечи назад.
Да. Женщина, только она исцелит от болезненных раздумий.
Она остановилась напротив Карноу. Улыбнулась. Опустила руки в косые карманы пальто. Вопросительно наклонила голову.
Отвороты расстегнутого пальто лежали на высоких полных грудях. Филиппу захотелось огладить их. У него даже пересохло во рту, настолько сильным было это желание. Он мельком разглядел запудренные синие разводы под глазами, прямой тонкий нос, нарисованные длинные брови, маленькие прижатые уши зверька.
Она не знала языка, кроме родного. И они, посмеиваясь своим жестам и забавной мешанине всех европейских наречий, двинулись рядом. Вернее, повела женщина. Карноу даже не стал спрашивать ее имя.
Сначала шли разболтанными деревянными мостками через обширную площадь, изрытую строителями, в красных оградительных фонарях, флажках на шнурах. Из котлована доносился рокот экскаваторов и бульдозеров. Перекликались в темноте рабочие.
Сверху на скрещениях путепроводов ревели автомобили, сотрясая бетонные опоры. Хлюпала вода в лужах.
Потом горбатым старинным мостом миновали чернильную канаву заливчика с блуждающими отражениями огней. Запахло тиной. Справа в темноте шумели деревья.
Потом шли мимо ратуши — высокого дома с голыми кирпичными стенами, зеленоватой медной крышей с золоченым куполом, подсвеченным прожекторами. До карниза второго этажа стены были увиты желтым по осени виноградом.
Карноу несмело обнял женщину за талию. Чуть привлек к себе, расстегивая пальто. Она не отстранилась, с улыбкой рассказывая что-то на своем непонятном для Карноу языке, посмеиваясь, пожимая плечами. Карноу ощутил ее тело, не стянутое корсетом, жаркое под тонким свитером, податливое, свободное, отзывчивое на малейшую ласку...
За ратушей они свернули налево. И оказались на студеном порывистом ветру. Впереди чернел широкий морской залив. Ярче и выше всех огней на непроглядном противоположном берегу пылала гигантская голубая реклама пива «Pripps». Слева, ближе к устью, мигал маячок.
Вышли на пустынную набережную. Плескались невидимые в темноте волны. В смутном свете фонарей, скрипя на разные лады, валко покачивались яхты. Резко хлопали шнуры на флагштоках.
Карноу сказал:
— Без славы я никто.
Ветер напузырил пиджак за спиной.
Карноу повторил раздельно:
— Без славы я никто.
Женщина усмехнулась. Вытащила из сумочки пачку сигарет. Уткнулась в него лбом, закуривая.
Он сказал глухо:
— Это здорово, что ты не спрашиваешь, сколько я получаю за рекорды и чемпионаты. Знаешь, за двадцать лет никто не спросил, трудно ли мне, а все о деньгах...
Она засмеялась и ласково потрепала его по руке. Сняла перчатку. Огонек сигареты освещал ее губы.
Он вдруг вынул изо рта женщины сигарету. Не зная зачем, глубоко-глубоко затянулся. Сдержал кашель. Затянулся еще и еще.
Ее верхняя губа приподнялась, открыв белые влажные квадратики зубов. Карноу отшвырнул сигарету. Взял голову женщины в свои ладони. И долго целовал в горячий рот, пахнущий сигаретой и кофейным ликером. Потом прижался к ее щеке. Она была холодной, крепкой.
— Ты единственная сейчас со мной, — быстро-быстро говорил Карноу. — У меня была уйма друзей. Славные ребята... Ложь — там, наверху, нет счастья! Там, наверху, постоянный страх потерять это счастье. Меня обманули призраком этого счастья. — Карноу захлебывался словами. — Понимаешь, чтобы там выжить, надо быть не самим собой. Я видел, я много видел. Я мог бы сыскать там местечко. У меня было для этого время, но я... Ты пойми, лгать, предавать, прислуживать, притворяться — всю жизнь! У меня неурядицы. Ну, понимаешь, я вдруг никому не нужен. Все глухи ко мне. Я один!..
Она удивленно поднимала брови, вслушиваясь в чужую запальчивую речь.
— У меня горе, понимаешь? Спета моя песенка, спета... Я был паяцем. Нет, не богом — паяцем. Мы все паяцы. Все торгуем чем-нибудь... Что заполнит пустоту во мне? Какие деньги? Зачем создан мир, в котором мне нет больше места?.. Слушай, ведь мы двое во всем мире. Нам никто не нужен, и мы никому не нужны. А нас дурили. Как долго нас обманывали!
1967 г.
Солдатская слава
==
Нет страниц 97-100
==
Вот как по воде ужонок поплыл, я вроде очнулся. Ужонок верткий такой, колечки на шкурке яркие, нарядные. Жабу он ту и не приметил. Молодой, должно быть, а может, икры лягушечей обожрался.
И не по себе стало мне — вроде что случилось, а понять не пойму. В башке еще Катины белые руки, тепло и всякие сердечные ласки...
Изредка постреливали то немцы, то наши, а тут немцы приумолкли. Свыкся я с войной, а тут тишина. Наши кинули несколько мин и тоже угомонились. По сторонам артиллерия бухает, пулеметы трещат, а у нас покой...
«Эх, — смекаю, — никак егеря своих задеть опасаются!» Слушаю я, слушаю... Листочки сухие под ветром бренькают, так я каждый по раздельности слышу. Затосковал я. На наши позиции поглядываю. Ведь рукой достать! А ракиты раскачиваются, волнуются!..
Ветерок стал крепчать. Лес, хоть и куцый, а зашумел. Эх, дорогой товарищ, занепогодило бы чуток позже! Не убили бы меня так просто. Ничего за ветром не слыхал!..
И вроде впереди чавкать и жвакать стало. Прильнул я к земле, ровно к бабе. «И что я не крот?» — тоскую.
Сам дрожью исхожу. Некуда мне деться. И впрямь погибель идет Медякову Петру Евсеевичу!..
Сколь времени прошло, не ведаю. Но долго те егеря скреблись.
Я кусок дерна выдрал и планшетку в сторонке схоронил...
Эх, дорогой человек, беда в одиночку пропадать! Хуже нет беды!..
Егерь егерем, а приметил я его издаля. Ползет — и все кусты да березки задницей пересчитывает. Птицы над ним трезвонят. В аккурат на меня лез...
«Что ж, — думаю, — помирать тебе, сержант, пришла пора! — Это я о себе рассуждаю. — Этого убью, а дальше куды денусь? Болото ведь... Минами и расшибут...»
Стиснул я зубы. Помирать следует с гордостью. А дрожью-то по-прежнему исхожу. Жаль жизни-то!.. Ох, жаль!..
Эх, нет хуже беды одному пропадать!..
Коряжину себе под левую руку переложил. Разок выстрелю, а потом — коряжиной, ежели поспею, фугану. Уж фугану, так от всей души, на помин Медякова Петра Евсеевича!
Горько помирать. До наших рукой подать. И планшетку не донес! А за нее ребята бой приняли! И такая досада взяла на фашиста!.. А сам за березками да кустами наблюдение веду.
«Какой ты, шать тебя возьми, егерь, — думаю, — ежели задницей деревья считаешь?..»
А тут он из зарослей ивняка, где давеча зяблик «Федю» отбивал, и выдрался на меня. Зеленый весь, как жаба, а морда красная!.. Чистый егерь!.. И враз моя душа в кулачок собралась...
Только совладал я с собой. «Ну, — думаю, — умел петь, умей и терпеть!..»
Других егерей не видел, а с этого больше глаз не спускал.