Белое мгновение — страница 19 из 39

Пес удался на славу: рослый, глубокая грудь до локотков, крепкие выпуклые ребра — отнюдь не бочковатые, сухая и жесткая мускулатура на плече, слегка приспущенный, хорошо развитый круп.

Сколько раз, устав за чертежами и расчетами (в ту пору я заканчивал заочно институт), я заглядывал под стол и посмеивался на два сложенных рядышком Пуминых пятнистых пазанка с черными исхоженными мякишками!

Сколько раз, подминая тростник, увязая, ползком, хрипя, Пум находил в непролазных крепях стреляную утку или в березовом мелколесье, азартно идя верхним чутьем, распутывал наброды старого хитрого черныша! А сколько ледяных ночей мы мерзли, согреваясь бок о бок на общей лежанке из елового лапника, припорошенные инеем, взбудораженные хлопаньем крыльев, кряканьем жирной пролетной северной утки!

Пум ударился в бега с первого часа нашего переезда в поселок. Меня глубоко уязвило его предательство. Много раз в бешенстве я жестоко карал пса, а он ни разу не пожаловался под арапником — покряхтывал по-мужски да поджимал обрубок хвоста.

Помалу я свыкся с тем, что рано или поздно Пум пропадет — словить его ни для кого не представляло труда — и с отчаяния обзавелся русско-европейской лайкой — чрезвычайно милым месячным щенком Зейкой.

В мае поселок наводнили дачники. Вольный охотничий пес устрашал их своим дюжим видом. Даже при мне случались истерики. От него оборонялись палками, чего Пум не сносил и палки, естественно, изымал. Конечно, ручаться за животное нельзя, но я жалобам не верил. Я твердо знал: мой Пум не нападет. Больше того, горожан презирает. Эти хилые крикливые существа не могли бегать, как он, валяться с ним в траве, не грызли сочных мозговых косточек и не умели лаять — лишь, бледнея, вытягивались или заискивающе лебезили. И от них не разило сладкой псиной завзятых «собачников».

Но мое терпение иссякло. В соседнем совхозе Рошино я выменял за пол-литра «Московской» пятиметровую могучую цепь из тех, на которых держат быков-производителей. Смастерил из сыромятного ремня широкий ошейник и надежно примкнул Пума к будке.

Пес мучительно свыкался с неволей. Сдал с тела. Часами неподвижно лежал в будке, безразлично выставив с порожка длинную ушастую морду, лениво поводя глазами. С моим появлением не унижался просьбами погулять, а громко с надрывом зевал и отправлялся на угольную кучу: мол, как издеваются над бедной собакой!

Вскорости забывался и, разомлев на солнцепеке, блаженно дремал. Цепь постоянно перекручивалась, и Пум страдальчески, но опять-таки без скулежа таскался с нею.

Под вечер он садился перед будкой. И задумчиво смотрел сонными неласковыми глазами на лес, вынюхивая воздух.

Впервые целых три недели пес провел дома. Мы отпраздновали это событие бутылкой шампанского, наградив узника килограммом костей.

Обычно по возвращении из Москвы, пообедав, я отмыкал Пума. Минут пять, взбрыкивая, он ошалело носился по двору. Затем лаял басом, сузив на меня коричневые глаза — звал в лес.

Июньское солнце стояло долго.

Мы переходили речонку возле мостков для полоскания белья. Пум перемахивал через нее одним длинным прыжком. Я долго переступал по шатким бревнышкам.

Пум галопом уходил по трясине. Вспрыгивал высоко, чтобы доглядеть меня, мчался дальше, вороша осоку, сочные стебли болотных цветов, молодой гибкий ивняк. Я вязнул в резиновых сапогах, потел, еле-еле тащился, окликая пса. Он прибегал, жарко дышал мне в лицо, вывалив розовый воспаленный язык, весь в пылу увлекательных впечатлений. Нетерпеливо повизгивал, прихватывая траву, глотал.

Я жестом отсылал пса. А сам через березнячок, заросли бузины, ольхи, черемухи, через запахи грибов, согретой в болотинах ржавой воды, земляники, лежалого сопревшего листа поднимался по заиленному косогору. Смазывал с лица и шеи комаров. Клял жару.

А наверху валился в траву — некошеную, не вытоптанную стадом. Звал Пума. Он наметом выходил ко мне. По взмаху руки покорно плюхался рядом. Часто дышал, обводя мир вокруг осветленными солнцем порыжевшими глазами в крохотных осколочках отраженного светила. Искрилась еще не слинявшая белая плотная шерсть, нагулянная в зимних походах, радужно отливая в черных пятнах по хребту. Растревоженно ходили бока.

— И в кого ты такой шлендра? — говорил я, поглаживая его горячую сухую шкуру. — Четвертый год тебе, пора остепениться. Вот изловят, а ты хворый. Ну кто согласится выгуливать тебя по восемь раз на день? Поселят на улице — в большой холод отлетит твоя душа к богу на бал... Нет, маяться не станут. Сплавят, а то и просто усыпят. А ты удираешь... да не кряхти, отпущу, погодишь...

Я мял его морду. Он капризно уворачивался, завороженный шорохами леса, птицами, наплывами запахов.

Я опрокидывал его на спину. Он противился. Потом, нежась, покусывал задние лапы. Иногда просил побороться, заигрывая.

Я наваливался на него. Стискивал ладонью пасть. Ногами оплетал задние лапы. А свободной рукой держал ближнюю ко мне переднюю лапу, чтоб не порвала лицо.

Пес отчаянно выворачивался, рычал. Позлив, я отпускал его. От отпрыгивал. Лаял. Снова нападал.

Я опять подминал его под себя. Во всю длину ощущал мускулистое, напружиненное тело, клекот дыхания.

Пум не терпел палок в руках. Отнимал мощными короткими рывками. В сторонке яростно расщеплял клыками. Если я не поддавался, обиженно гавкал, встряхивая развесистыми брылями.

Отдохнув, я командовал: «Гулять!» И пес с готовностью нырял в заросли.

Я брел за ним. Где-нибудь на опушке снова ложился на траву. И чувствовал, цепенея, как теплая сырость проникает через рубаху. И как пряно пахнет трава, опетая голосистыми кузнечиками. И как, кружа голову, скользят грудастые белые облака. И какой удивительный цвет у неба — светлая бирюза.

Сбивал щелчками с рубахи божьих коровок, муравьев, усатых зеленых тварей. Беспокоил рукой сонную гривастую траву.

Как обычно, на порубке трещали, цыкали, высвистывали нежно по-флейтовому дрозды-белобровики, отъевшись в сыром малиннике. Ближе к дороге в Рощино резко посвистывали юркие короткохвостые поползни. В пойме речонки лениво настраивали голоса первые ночные соловьи и ярились, сердито цокая между длинными песнями, изящные черноголовые славки. И по всему лесу солнечно журчали хрупкие пеночки-веснички.

Через редколесье я видел поле, опушенное зеленью всходов, далекую полосу серебристо-зеленой осоки — начало гибнущего в ряске большого прежде озера — и плотные перекаты голубоватых елей до самого горизонта.

Мы блуждали с Пумом допоздна. Потом я снова сажал его на цепь. Случалось, по нескольку дней, а то и с неделю не разминал пса, занятый работой, оглохший от зноя, электричек, московской толпы. Отлеживался на веранде.

Тогда Пум хирел на глазах. Ел неохотно. И выл ночами. Выл жутко, словно по беде.

Вызволение для Пума наступило неожиданно.

Алексей Павлович Ротько наконец одолел сопротивление «жинки» — коренной подмосковной жительницы, — сбыл дом и «вырнувся на ридний край» — станицу Кущевскую Краснодарского края.

Новые хозяева не стали церемониться с Мизером. Поплутав по свалкам, пес мирно поселился под нашей калиткой, кроме меня, не пуская во двор ни своих, ни чужих и лишив нас почты. Пришлось этого добровольца посадить на цепь вместо бедолаги Пума.

Я стал владельцем трех совершенно несхожих нравами «шерстяных тварей», среди которых Мизер выделялся своей серьезностью. У этой коренастой, добротно сбитой дворняги, волчьего серого окраса, было темное зево — по общему мнению, признак злобности. Но пес этого не знал, и на пришельцев набрасывался исключительно со страху, и при первой же ласке пасовал. Вообще его переполняла нежность к людям.

Горевал Мизер, если долго не выносили кашу. И панически боялся любого лечения. Когда ему делали прививку от бешенства, забор облепили люди. Пес отчаянно вопил, отбивался, потом рухнул на спину, закатил глаза и зашелся пеной. Я вынужден был объясняться с публикой.

Отлеживался Мизер сутки. Икал. Хлебал воду. Брезгал пшенной кашей на маргарине.

Спустя неделю ему закапывали альбуцидом воспаленный глаз. Я впервые видел у здорового животного такие конвульсии. После он высидел над тазом с водой не менее двух часов. Покачиваясь, истерично икал и тер мохнатыми лапами морду, отвергнув подношение из сырых мясных обрезков. Впрочем, испытав быстрое исцеление, а зуд намучил его изрядно, Мизер всю неделю не давал нам прохода, назойливо подставлял свой карий здоровый глаз.

Пес оказался на редкость компанейским. Ежели ему претила вода, а рядом из таза вовсю наливался Пум — он непременно присоединялся к нему, еле-еле макая кончик языка. Он жестоко ревновал нас к Пуму. Не раз я замечал, как он беззвучно отгонял того клыками. По-братски обожал вертлявую Зейку, дозволяя вытворять с собой что угодно.

Как-то я решил похвастать Мизеру своим жильем. Но следовать дальше крыльца он категорически отказался. С уговорами, подталкиваниями отважился еще на пять-шесть застенчивых шажков. Проняла его кусочком плавленого сыра моя жена. Лунатиком забрел за ней в комнату. В это мгновенье с экрана телевизора прокашлялся лектор. Пес окаменел, отвесив нижнюю челюсть и в струну развернув пышный хвост. Потом пригнулся на коротких лапах, поджал хвост. Шерсть вздыбилась. Глухо зарычал, пятясь на всякий случай. И тут заметил деревенские ходики. Маятник — неведомый и грозный противник — потряс его. Он шарахнулся, основательно двинув меня о стену. Успокаивали его хором. После пакета с пряниками он примирился с телевизором, но с ходиков глаз не спускал, остерегаясь коварства. Для острастки время от времени обнажал клыки и ворчал.

С появлением заместителя Пум без промедлений пустился в бега. Снова посыпались жалобы. Снова пес приходил голодный, измученный. Погружался на сутки в сон, суча в бреду натруженными лапами, поскуливая от боли в новых ссадинах, покусывая воспаленные мускулы.

Пока я собирался сколотить другую будку, он пропал. На рассвете удрал в окно, вечером не явился. Назавтра спозаранку я обшарил поселок, но нигде не приметил пятнистой шкуры.